Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

Pikul-20

страница №45

се можно порвать. Но моя присяга
императору порвана самой историей...
- Неправда! - ответили. - Ее никто не рвал. Пусть придет германская армия, и мы
отыщем ее в архивах...
- Дело в том, - ответил Мышецкий, смеясь, - что германская армия никогда сюда не
придет. И никогда им не копаться в наших архивах. А вы - глупцы, господа! Вы рассуждаете,
как рамолики, свихнувшиеся от голода и страха... Стыдно, судари мои, до слез мне стыдно! Я
пришел только на кошку... Пригласили - спасибо!
- Выходит, князь, вы не верите в могущество германской армии?
- Нет, я верю в ее могущество - армия сильная, но народ-то наш сильнее этой армии...
А вы, господа, выходит, не верите в его могущество? Да постыдитесь...
- Они придут завтра, - сказал Петрищев. - Точка!
- Чепуха, - ответил Мышецкий. - Точка будет поставлена в Берлине... Я так
чувствую, я так вижу!
- Князь, к чему эта пропаганда, вычитанная вами будто прямо из паршивого "Блокнота
агитатора"?
- Причем здесь "Блокнот агитатора"? Просто я вспоминаю сейчас гимназию, у нас был
хороший историк. Походы русских на Берлин хорошо запали мне в голову...
- Но здесь же не гимназия! И времена не те!
- Верно: времена не те, и от этого борьба будет жесточе...
Заговорщики развели руки над фарфором Гарднера, переглядываясь.
- Ну, князь, от кого угодно... только бы не от вас!
Мышецкий встал, слезы брызнули от обиды.
- Уж не подозреваете ли вы меня... Нет! Я больше вас, господа, сидел в тюрьмах. Я
более вас знаю крайности советского режима... Я был на продразверстке, когда вы жили
золотом с Торгсинов! Я хлебал свое горе полной ложкой. Вас не ставили к стенке, а меня они
ставили. Я прошел трудный и скорбный путь, но я не потерял веры в народ русский, и люблю
его по-прежнему - всей любовью, на какую способен человек. И ежели, господа, этот народ,
любимый мною, поверил в идеи Ленина, то для меня вопрос ясен: "если не с Лениным, то - с
народом!.." Вот мое кредо, вот мое акмэ!
Он надел кепку, завязал шею шарфиком - его не задерживали.
- Разойдитесь! - сказал на прощание. - Вы не имеете права на подобные сборища. А за
кошку - спасибо, хотя... Я бы не мог, как вы, господа, убить и поджарить свою любимую
кошку, с которой играл когда-то, когда она была еще котенком... Прощайте же!
Вот, примерно, какая сцена произошла однажды в этом незаметном доме, притулившемся
возле Фрунзенского универмага. Сергей Яковлевич ошибся в том, что сборище было явкой
дураков-рамоликов - нет, это был заговор со всеми его ответвлениями. И немецкое
командование и впрямь готовило "Санкт-Петербургское губернаторство".
Но, верное своим принципам, оно самолично назначило людей из числа "бывших" на
главные посты. Губернатором Петербурга был назначен некий А. М. Круглов ,
завербованный германской разведкой еще в 1916 году. Кандидатом в вице-губернаторы
наметили князя Мышецкого, как администратора старого закала, женатого когда-то на
немецкой баронессе, а теперь к городу Ленина рвался его сынок - Бурхард-Адольф
(Сергеевич) фон Мышецков...
В середине ноября Мышецкий получил 150 граммов хлеба, а через неделю ему отрезали в
булочной 125 граммов. Не только петербуржцу, но и ленинградцу, самому стойкому, - только
ноги протянуть. И вдруг - о, чудо! - нашел подброшенную к его порогу коробку. А в ней:
мясо, печенье, сухое молоко, шоколад, гематоген. Не ведал бедный старик, что это сын
подкармливал своего папеньку, как будущего "вице-губернатора"... Сын стоял под стенами
города!
Но рядом, за тонкой стенкой коммунальной квартиры, умирало от голода семейство
соседа Коли: жена и двое детей, а старуха-теща уже померла. И Сергей Яковлевич, разжевав на
зубах плитку гематогена, отдал всю нечаянную находку детишкам:
- Я уже старый - сказал он, - а вам жить и жить... Помогай вам бог, дети!
Там, среди обугленных сараев Бадаевских складов, земля впитала сожженный сахар.
Тянулись через город саночки, качались тени людей, завернутые в одеяла. Мужчины в женских
платках, старики в голубом дамском трико, но никто уже над ними не смеялся. Голод погасил
смех. И громко рыдало, прислонясь к стене, странное живое существо - не мужчина, не
женщина - ворох косынок и тряпок, из которого рвалось стоном, оглашая город - вымерший:
- О-о-о... о-о-о... А-а-а!
- Что с вами? - спросил Мышецкий у этого существа.
- Я потерял карточку на хлеб. А месяц еще начинается... Месяц только начинается, а я
уже потерял... карточку! О, горе мое...
Сергей Яковлевич наковырял в мешок просахаренной земли, отвез к себе. Варил землю в
кастрюльке, ломал на дрова кухонные столы. Получался сладкий настой земли. И пил эту
черную воду... Смерть уже вытянулась во весь безобразный рост. Провалила щеки, затянула
взоры ленинградцев мутной пленкой полузабытья. Воды не стало - город горел. Не было сил
выносить покойников, и квартиры, полные добра, нажитого трудом поколений, стояли -
растворенные. Входи, любой! Живи, бери, что хочешь. А мы лежим вот здесь, на своих
кроватях, и ты нас не бойся. Мы - хозяева этих квартир, мы - ленинградцы, погибшие на
своем незаметном посту. "Мы не сдались!"
Я и сейчас слышу их голоса:
- Нет, мы только отступили в небытие, тысячи падут, но тысячи и встанут... Похороните
нас потом, люди, весною... Весной, мы это знаем по себе, весною наш Ленинград еще
прекраснее!..

Я заверяю: он был прекрасен и сейчас, и это - не кощунство.
Стыли, опустив дуги, засыпанные снегом трамваи. Дома, взорванные бомбами, обнажали
интимные тайны человеческого уюта. В узлы были завязаны кровати, на которых любили,
кормили грудью детей, на которых ждали и умирали. В пламени пожаров, под звездами,
торжественный и величественный, жил, не умирая, вечный город...
Прижимая к груди теплую бутыль с настоем сладкой земли, шел Сергей Яковлевич на
рынок - это страшное торжище красоты и гибели. Тени, тени, тени... Хлеба, хлеба, хлеба!
Искали его повсюду, душистого, тяжелого, словно камень. Хлеба, наполовину испеченного из
жмыхов, бумаги и дуранды. Из отходов, которые раньше безжалостно сжигали в топках
паровозов. Из-под ватников и косынок сверкало, отпугивая взоры, чистое золото: "Хлеба!"
Пробужденное голодом, золото вдруг всплыло наружу, как накипь прошлого, на блокадных
рынках - рынках гибели.
Стояла при входе старуха, похожая на арапку, и, растворив иссохшие ладони, держала в
них табакерку с бриллиантовым вензелем забытой всеми императрицы Екатерины Великой.
- И что вы хотите, мадам? - спросил Мышецкий.
- Хлебца, сударь... сто грамм, - ответила старуха. - Вы не думайте обо мне плохо -
здесь бриллианты чистой воды. Мой прадед первым взошел на стены Очакова при
Потемкине... вот это его табакерка - единственное, что осталось у меня!
И стояли с распухшими фиолетовыми лицами какие-то закутанные мрачные фигуры. В
фиолетовых от холода руках они держали студень со странным фиолетовым жиром, застывшим
по краям тарелок... Мимо, мимо этого студня! Сергей Яковлевич с трудом обменял бутыль
настоя бадаевской земли на плитку столярного клея. Дома он сварил его и долго хлебал
ложкой, горячим... "Так хорошо, господи!"
На дворе лежала, сброшенная врагом на парашюте, громадная в тонну весом бомба. И
молодая женщина в ватнике, скинув с головы солдатскую шапку, стучала, стучала, стучала...
Молотком она сбивала с фугаса зажимные кольца. "Тук-тук", - стучал молоток. "Тук-тук", -
стучал метроном радио. "Тук-тук", - стучало в висках...
В эти дни вскрывали полы на хлебозаводе, уже выворачивали на складах мешки, в хлеб
шла целлюлоза и обойная пыль. "Тук-тук", - трудилась женщина на дворе, и на нее смотрели
черными впадинами глухие молчаливые окна... К вечеру она добилась своего: сковырнула
кольца, вывернула из бомбы трубочку запала, сунула ее в карман гимнастерки и ушла,
покачиваясь. Дома ее ждали четыреста граммов хлеба и голодные глаза умирающей дочери.
"Тук-тук-тук", - стучала она в двери, но ей никто не открыл. И тогда женщина, победившая
бомбу, поняла, что уже никто никогда ей не откроет...

...Помню, я спал и мне снилась продуктовая карточка. Большая - в газетный лист. И
чьи-то добрые руки резали талон за талоном, и сыпался на стол хлеб. Но даже во сне это не
были буханки - это были комки хлеба, черные и серые, каждый точно в 125 граммов весом. Не
больше и не меньше!
И я еще ни разу не был на Пискаревском кладбище.
Миша Дудин, ты написал, говорят, прекрасные стихи на памятнике всем павшим в
блокаду Ленинграда.
Прости, я не читал их... Я - не могу! Я не забыл...
Два красноармейца с полами шинелей, завороченных за пояса, выросли вдруг из вихрей
метели, и - закричали:
- Не стреляй, шпана лиговская! Мы же - свои...
Эти двое потом долго шли от Пулкова бодрым солдатским шагом, пока из мрака не
выступил силуэт Фрунзенского универмага, зияли в мраморных стенах дыры прямых
попаданий, серебристо высвечивали осколки разбитых витрин.
- Здесь, - сказал один, - вот и эта улица...
На Софийской, совершенно вымершей, два солдата долго искали нужную квартиру.
Жикал в руке фонарик, скользя по номерам. Лестница не имела ступеней: обессиленные
жильцы выплескивали нечистоты прямо на лестницы, и образовался ледяной каток. Вот по
этому-то катку, цепляясь за перила, двое вползли на четвертый этаж.
Долго барабанили - нет ответа. Рванули двери - открыты.
Вошли. Жик-жик-жик - фонариком. Комната... Лежат поперек кроватей, вскинув
застывшие ручонки в варежках, дети. Мертвые. А возле погасшего камелька сидит мать. Тоже
мертвая.
- Не здесь, - сказали пришельцы с передовой, вступая в другую комнату. - Вот он...
вот он!
Пахло, пахло... Стояли на остывшей печурке сковорода, а на ней - подгорелые комки
лошадиного навоза. И лежал старик, завернувшись в пальто. Руки его, бессильно брошенные,
были испачканы в навозе и возле рта было тоже черно... Ел! Недавно он ел...
Пришельцы постояли молча. Один из них взялся за пульс:
- Нет, - сказал, - он еще жив... Князь Мышецкий!
Руки Мышецкого заерзали вокруг. Шаря, что-то выискивая.
- Что он ищет? - спросил один.
- Карточку, конечно... успокойте его!
Заворотили ему пальто. Вздернули старику рубашку. Обнажилась желтая сухая спина.
Глубоко вошел шприц в это тело, мутная вакцина, оживляющая человека, побежала по крови,
отгоняя призрак смерти. Потом влили в рот Мышецкому коньяк, и он открыл глаза - уже
смотревшие из другого мира.
Перед ним стоял его сын - по батюшке Сергеевич, но, скорее, Бурхард-Адольф... И его
товарищ по черному делу - барон Бильдерлинг, капитан вермахта, отныне (но не навсегда)
лужский помещик.

Стягивая с себя шинели, располагались как дома. Как в казарме. Ломали стол - топили
печурку. А сковородку с навозом выкинули в коридор, как погань. Она задребезжала в пустой
квартире - страшно. У них в мешках было все - от обойм с ракетницами до обильной
жратвы, завернутой в целлофан и жесть.
Пленка смерти исчезла с глаз Сергея Яковлевича, зрачки посвежели, и он, глядя на
родного пришельца, думал о себе: ведь это он сам, только еще молодой и красивый, и все это -
бред, это уже не он, а некто иной... И это и есть - смерть!
- Я ведь его никогда не знал, - сказал сын Бильдерлингу по-немецки. - Не случись
революции, он бы сейчас занимал высокие посты в империи... В сорок лет был уже тайным
советником!
Мышецкий все понял, но даже не шевельнулся.
"Акмэ!" - Дорога ему предстоит дальняя. Очень дальняя...
Он оставил их, сытых и разморенных, спать. А сам скатился по лестнице во двор... Думал
о хлебе. Только о хлебе! В кулаке его, крепко сжатом, покоилась отныне его судьба -
карточка.
Напротив бань, возле часовой мастерской, которая глядела на улицу циферблатом без
стрелок, стыли возле дверей булочной люди. И он пошел к ним с одним словом - таким
понятным:
- Привезли?
- Нет... нет... нет... нет, - отзывалось по ряду, как эхо. Тогда он свернул на
Малодетскосельский проспект. Там, в старинном доме № 30, тоже была булочная, как и
поныне. Спросил о хлебе.
- Да... да... да... да, - ответила ему очередь, ликуя. Скоро хвост ее загнулся дугой
вдоль пустых прилавков.
Мерцала коптилка, освещая лицо продавщицы, распухшее от голода, и мелькали ее
пальцы, вырезая талоны из карточек. Хватит ли на всех? Но вдоль полок выстроились целых
четыре буханки - хватит на всю улицу, хватит, хватит... всем хватит! Сергей Яковлевич
протянул свою карточку.
- И на завтра, - спросил, - вырежьте... умоляю!
- Нельзя, гражданин. Только на сегодня.
- Умоляю. Мне так далеко идти... так далеко я собрался!
- Нельзя...
И качались чаши весов, отмеряя его судьбу. "Точно!" Рывок голодной руки, и хлеб исчез
под полою. Грелся. Все! Теперь он готов... Хлеб с ним. Дорога дальняя...

И уж Отечества призванье
Гремит нам: "Шествуйте, сыны!"

И началась дорога - как юность...
По Рузовской - на Загородный, вдоль Введенского канала, на льду которого лежали
безвестные мертвецы. И выбрел на Фонтанку. Вот и полукруг бывшего министерства, где его
пестовал Плеве, где поучал его Дурново... "Мимо!"
Качались на мосту чугунные цепи - в изморози. Тихо, тихо.
И редко встретится прохожий, едва шагающий вдоль стен. Время от времени пролетит
снаряд над головою. Где-то разорвет крышу, вопьется внутрь, буравя этаж за этажом, и
разнесет несколько квартир, сея смерть защитникам русской цитадели... "Мимо!"
Четыре коня, вставшие дыбом на мосту, не стоят на прежнем месте, горделивые, - война
упрятала их под землю. Они еще встанут, и человек, во всей красе своей и мощи, усмирит
дикую силу. Так было - так будет. Иначе и нельзя... За Невским проспектом, возле цирка, где
трубил, умирая от голода, какой-то зверь, он решил съесть весь хлеб. И съел... Мелькнул за
поворотом шинелью военный.
- Товарищ... - позвал его Мышецкий, но голос был так слаб, так прозрачно он
растворился в морозном воздухе, что военный даже не обернулся на этот зов...
Больше нет хлеба - пора заворачивать на Литейный.
Но сугробы на перекрестках так высоки, так вязнет в них тело, что пришлось тащиться
прямо: вдоль Фонтанки - в сторону Летнего сада. Рыцарский замок Павла Первого, розовея
мрамором, высился из-за дерева. Чудились от кордегардий, заколоченных наспех досками,
кованые шаги в ботфортах. Павел, Павел... "Мимо!"
И вдруг, словно озарение юности, выросла перед ним длинная стена дома. Дома, о
котором он даже забыл в эти годы. Вот отсюда, из этих стрельчатых окон, глядел когда-то он
юным отроком на увядание Летнего сада. И звучала музыка из раковин, и плыли по воздуху
зонтики нарядных дам, и долго не мог он заснуть в такие вечера, ворочаясь в постели своего
дортуара...
Вот оно! Средь снежных сугробов стояло Училище Правоведения, отсюда он вышел в
мир, сюда и пришел нечаянно... "Боже, какой длинный путь!" - И круг жизни замкнулся.

Хлопая большими валенками, с автоматом подмышкой, шагал вдоль стен солдат в
полушубке - совсем молоденький.
- Сынок, - сказал ему Мышецкий, - пусти старика...
- Посторонним нельзя, дедушка.
- Согреться мне... Я скоро уйду совсем...
Они стояли возле самых дверей, а из трубы шел дым: там тепло, там люди, там и умереть
бы... Просился он - пусти!
- Что с тобой делать? - пожалел его солдат. - Ну, так и быть, зайди. Только мне
лейтенант шею намылит.

И помог открыть тяжелую, промерзлую дверь...
Часовой был молод, он приехал на защиту Ленинграда из далекой Хакасии, ему еще
снились табуны лошадей и монисто в косах девушки. Там, в Хакасии, хорошо, а вот тут... "Нет,
тут тоже хорошо!"
И летели с воем, распарывая тишину, снаряды... "Мимо!"
Глухо ворча мотором, выкатился грузовик с тремя солдатами.
Блеснули автоматы в их толстых варежках.
- Куда, ребята? - крикнул часовой.
- На Софийку...
- А чего там?
- Гады объявились... Сейчас брать будем!
- Ну-ну, берите...
Холодно часовому, метет от Летнего сада, в прорези деревьев видно безлюдье Марсова
поля - поля военной славы, поле парадов и знамен побед русских... Там Суворов - со
шпагой!
Скоро часового сменили. Радуясь, что можно согреться, вошел солдат в высокий
вестибюль, где стреляла жаркими искрами печурка. Зубами он стянул заиндевелые варежки,
сунул к огню большие красные руки. Руки человека - усмирителя диких коней...
Отогрелся и - спросил:
- А старичок-то, и-де? Чего-то его не видать.
- Вынесли его. На двор его вынесли...
Задумался солдат. Подошел молодой лейтенант - дежурный.
- Ты больше посторонних не пускай... Слышишь?

Жизнь его закончилась хорошо. Даже очень хорошо...
Сейчас он лежал на дворе, посреди сугробов, и руки его были вскинуты от локтей, а
пальцы растопырены.
Ему никто не закрывал глаз, и он продолжал смотреть ими.
Высоко и далеко - в последний раз.
Вот так он будет смотреть еще до утра, встретит рассвет над городом, а потом приедут и
его заберут. И куда-нибудь отвезут.
Но это уже неважно - это не главное в жизни человека.
Важно то, что он остался здесь. И никуда не ушел...
"Зачем уходить? Совсем не надо... Лучше раствориться, быть маленьким и незаметным,
но быть здесь... среди своих!"
Летели над впадиной дворца снаряды. Он уже не слышал их завываний. Они ему не
грозят... "Мимо!"
Как всегда - мимо.
Мороз ударил у ночи. Иней запал в зрачки, пусто глядящие.
И отсветы далеких пожаров плясали в них.
А над ним стоял не умирающий город.
Город его юности и старости, вечный, как сама Россия...
И остался один я, чтобы возвестить тебе.
Знайте же об этом, сидящие сейчас у огня.
И никогда ничего не бойтесь.
А мне про вас уже давно ведомо: все сбудется, как вы хотите.
- Верьте, люди... только верьте в людей!
Прощайте. Я сказал.
Подготовка рукописи и публикация Антонины ПИКУЛЬ

КОММЕНТАРИИ

Замысел романа "На задворках Великой империи" и образ главного героя князя Сергея
Яковлевича Мышецкого возникли у автора в результате длительного и внимательнейшего
изучения архивных документов Российской Государственной думы. Просматривая анкеты,
заполненные членами думы, Валентин Саввич получал как бы "срез живой ткани истории".
Перед его глазами проходили люди разных сословий: дворяне, духовенство, купечество,
крестьяне, чиновный люд. Среди них он встречал прославленные в истории русские фамилии и
совсем неизвестные, в то время только вышедшие на арену общественной жизни.
Знакомясь с ответами на вопросы анкеты, среди которых встречаешь очень остроумные и
своеобразные, он чувствовал характеры этих людей, направления их мыслей. Даже почерки
анкетируемых, отменно каллиграфические, имели выразительные особенности. В воображении
писателя вставали живые лица, он наделил их вымышленными именами и биографиями, они
действуют на страницах романа среди подлинных исторических лиц - Плеве, Сипягина,
Столыпина, Мещерского, Трубецкого, Гапона, Николая П.
Уренская губерния, расположенная на задворках империи, тоже вымысел Валентина
Пикуля, однако узнаваемый. Так, внук писателя Ф. М. Достоевского, прочитав роман, написал
автору: "Вы правильно обрисовали те места в мнимом Уренске, где мой дед когда-то отбывал
окаянную ссылку... Но ответьте честно, почему вы при написании романа избрали забытый
жанр сатиры?" - "Просто я люблю Салтыкова-Щедрина", - ответил писатель. И это была
сущая правда: среди имен любимых русских писателей Валентин Саввич неизменно называл
Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина, в духе сатиры которого и написан роман.
Двухтомник "На задворках Великой империи" до 1990 года практически был
библиографической редкостью, ибо тираж его составлял всего 115 тысяч экземпляров.
Первая книга - "Плевелы" - вышла в Ленинграде в 1964 году, а вторая - "Белая
ворона" - там же в 1966 году.

В 1990 году издательство "Вся Москва" совместно с кооперативом "Антор" переиздали
книгу тиражом 125 тысяч экземпляров. И она снова стала редкостью.
В замыслах автора было написать третью книгу - "Выстрел справа"; но она так и
осталась в "чернильнице". И я объясню почему, заметной фигурой в романе должен был стать
Петр Столыпин, член Государственной думы, впоследствии премьер-министр Российской
империи, умнейший и образованнейший человек своего времени.
По мнению Валентина Саввича, Столыпин мешал тем, кто не хотел видеть Россию
богатой, культурной, образованной страной, а русский народ - сытым и счастливым...
Валентин Пикуль был влюблен в этого человека. Портрет Столыпина висел над его
письменным столом. Но в годы, когда создавался роман, упоминать о Столыпине можно было
только как о реакционере и мракобесе...
Сохранились некоторые материалы к третьей книге, которые и предлагаются читателю.
Двухтомник "На задворках Великой империи" был написан Валентином Пикулем в пору
его творческой молодости, когда он только нащупывал свои пути в литературе. Хотя роман, по
мнению автора, не свободен от недостатков, при переиздании автор ничего в нем менять не
стал, видимо, отложив доработку до лучших времен.

Статья № 1535 Устава о наказаниях в царской России предусматривала наказание за квалифицированную
клевету с помощью привлечения печатных изданий. (Здесь и далее - прим. автора.)

Последняя новость из России! (нем.)

Не надо путать этого Танеева с известным композитором. Автору известны три композитора из старинной
фамилии Танеевых.

А. А. Лопухин в 1908 году выехал за границу, где выдал революционерам провокатора Е. Ф. Азефа, был за это
судим закрытым заседанием сената, который приговорил его к лишению всех прав и состояния; был сослан по
суду в Сибирь.

Вольное переложение итальянской песни "О son amore, divo son, Adesso, mai, costa" и т. д.

Лина Кавальери (1874-1944) - известная красавица и актриса, гастролировавшая одно время в России;
написала несколько работ по вопросам женской внешности, косметики и гигиены.

Активуи - так в то время назывались члены черносотенных организаций.

До революции к экспертизе письма, за неимением специалистов, привлекались писаря, учителя чистописания
или рисования, литографы, художники и пр.

Варшавский генерал-губернатор А. А. Скалон повесил без суда и следствия шестнадцать человек, лишь
заподозренных в экспроприации. Дело это дважды разбиралось в сенате, и Скалон, по настоянию министра
юстиции, был окончательно оправдан.

Все русское дворянство было записано по губерниям в особые "Родословные книги"; в третью часть этих
книг вносились лица, которые выслужили себе дворянство по гражданским чинам и орденам.

Додо Попова имела предшественницу из высшего света, которая тоже с помощью такой "посылки" взорвала
своего богатого мужа, капиталиста Чернова, после чего вышла замуж за графа Стейнбок-Фермера и до смерти
своей (в 1902 г.) мирно проживала в столице, пользуясь всеобщим уважением и почетом.

Впоследствии Евлогий Фуфанов (Илиодор Труфанов) в период реакции, наступившей после революции,
покаянно каялся в печати, прося прошения у евреев и помещиков за совершенные им зверские убийства и
погромы. Осужден он не был и умер в тихой обители.

Примерно так же ответил Николай II и на доклад кавказского наместника, графа Воронцова-Дашкова,
который, убедись в бессилии полиции, приказал выдать из арсенала революционерам пятьсот винтовок с
обязательством вернуть их обратно, когда порядок будет восстановлен.

А. И. Кузьмин добровольно вернулся в Россию для суда над ним лишь в 1912 году, был приговорен военным
судом к смертной казни, замененной впоследствии каторжными работами.

Кстати, В. И. Ленин называл Минского и его декадентское окружение по редакции кратко и выпукло:
"шпана".

К сожалению, мне не удалось установить его фамилию. (Прим. автора.)

Круглов должен был стать лишь временным губернатором, после чего, как имеющий духовное звание, он
договорился занять при оккупантах пост СПб. митрополита. Разоблаченный впоследствии народом, Круглов был
расстрелян в 1943 году.

Валентин Саввич Пикуль: "На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона"
Библиотека Альдебаран: http://lib.aldebaran.ru

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.