Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

krap-v15

страница №20

зере-полуболоте. Что он знает о реках и океанах? Он
считает, что болото его - весь мир, такой, каким он и должен быть...

- Человек, он ведь не карась, - тихо возразил Кинтель. Было не то чтобы жаль
деда, а как-то неловко за него.

- Да... И где-то пробивалась, конечно, правда. Из обрывков каких-то, из старых
книг. И того же Пушкина и Салтыкова-Щедрина. Понятия о какой-то общей,
всечеловеческой совести. Но ведь, с другой стороны, каждый день: "Самая главная
правда на Земле - коммунизм!" И попробуй в этой правде усомниться! Даже мысленно
- и то страшно: неужели я враг своему народу? А уж открыто...

- Но были же... которые против...

- Были, но немногие. Если даже и понимали, что к чему, то все равно... Далеко не
каждый может быть героем...

"Ты уже говорил про это", - подумал Кинтель.

- Понимаешь, какая подлая система! Она все время держала людей на грани! На
страхе! Вспомни, ведь еще недавно все хором одобряли войну с Афганистаном! А
если и проклинали, то шепотом. Многие ли выступали открыто?.. И это совсем в
ближние времена. А раньше... И это в любой момент могло коснуться каждого.

- Что "это"? - сказал Кинтель, покачивая мальчика.

- Ты ведь до сих пор не знаешь, почему я перестал быть морским врачом...

- Ты говорил: из-за сердца... А по правде почему? - Кинтель покосился на деда. Тот
по-прежнему сидел с ладонями под затылком, смотрел перед собой.

- Плавал я на "Донецке" уже два года, когда появился у нас новый первый помощник
капитана. Первый - значит, помполит. "Помпа". Не штурман, а комиссар, который
бдит за правильностью идеологии. И вот, когда стояли мы в Архангельске,
пригласил он меня к себе в каюту. А там еще один - незнакомый, с лысинкой, в
пенсне и в штатском костюме. Какой-то весь увертливый. Молчит, только слушает. А
"помпа" заводит разговор: "Вы, Виктор Анатольевич, молодой специалист, член
партии, сознательный человек, разбираетесь в обстановке. Не согласитесь ли нам
помочь..."

Гляжу я на лысого: ясно, кому это нам. Вербуют в стукачи, сволочи. Чтобы следить
за своими и капать, кто что сказал и сделал. И первая мысль, конечно: послать
их... А вторая: послать-то послал, но тогда - что? Вмиг найдется повод - прощай
заграница. А предстоял рейс на Кубу - давняя мечта моя. Был я молод и горел
жаждой путешествий. До той поры, кстати, бывал только в скандинавских портах да
в Польше и Германии. И вот ситуация: с одной стороны - Антилы, пальмы, летучие
рыбы, восторг тропиков, а с другой... Думаю - а что с другой? Ну, скажу этим
типам: ладно. Потом и отвертеться можно. Да и в конце концов, не гестапо же
сотрудничать приглашает, не ФБР или ЦРУ, а свои, советские. Вдруг и правда за
границей какое шпионство встретится?"

"Ну, - говорю, - в общем-то я не знаю. Такое дело... Тут ответственность особая, и
способности нужны..."

И тогда встревает лысый. Прямо как в старом анекдоте: "А вы попробуйте, Виктор
Анатольевич. Попытка - не пытка. Мы вам доверяем..."

Ну и... не сказал я "нет". Пробормотал, что попробую, мол, раз уж так это надо...

Ничего особенного и не было сперва. Несколько раз помполит спрашивал между
делом: "Ну, о чем говорят?" - "Да ничего такого, - отвечаю. - Вы же не хуже
моего знаете. Экипаж у нас дружный, сплоченный, идейно выдержанный... Анекдоты,
правда, травят, да не про политику, а все больше такие, знаете ли, неприличные,
как всегда мужики в своем кругу..."

Пришли в Гавану, начались увольнения. Разбивают по трое, в одиночку ни-ни... Один
в тройке - старший. Ну, пошли мы однажды гулять по старому городу: я, радист
Веня Соловьев и матрос Рябов. Не помню, как звали. Довольно пожилой уже,
малоразговорчивый... Бродили мы, на старые бастионы смотрели, на мулаток. Потом
решили в церковь зайти. Неужели, говорит Веня, революционные кубинцы Богу
молятся? Зашли. Молятся. И пожилые, и молодежь. Даже два мальчика священнику
помогают. Ну а особенно и смотреть нечего, церковь скромненькая, не то что
соборы в Гданьске или Гамбурге... Одна картина мне понравилась, в боковом приделе.
Богоматерь с Младенцем. Будто живые. Рябов тоже подошел, смотрит. А потом
задержался еще, вижу: перекрестился украдкой...


А наутро вызывает меня "помпа": что нового? "Да ничего, - говорю, - все в
ажуре". - "В самом деле? - И прищурился. - А то, что матрос Рябов религиозные
ритуалы в иностранной церкви демонстрировал, тоже "в ажуре"?"

Значит, радист стукнул, паразит...

Мне бы заверить помпу: не видел, и все тут. А меня забрало за печенку. Видно,
есть предел человеческому маразму. "Не обратил, - говорю, - внимания, товарищ
первый помощник. А если бы и обратил, не счел бы данный факт нарушением. Потому
как у нас вроде бы по Конституции свобода совести, и каждый имеет право..." -
"Даже за границей, где на нас постоянно направлены десятки вражеских глаз?!" -
"А что он, - спрашиваю, - антисоветские лозунги, что ли, на паперти
декламировал?" - "Ну-ну, - говорит "помпа". - Вашу оригинальную точку зрения
вынужден я буду сообщить куда следует..." Тут меня и прорвало: "Только попробуй,
сволочь! Там "где следует" узнают и то, как ты на одеколон "Кармен" кораллы
выменивал, которые к вывозу с Кубы запрещены! И что у тебя за дверной обшивкой
спрятано!"

Про обшивку я уж так, наугад. Знал, что таким образом многие мелкую контрабанду
прячут. Он, смотрю, побелел, процедил: "Идите..." Ну и на том наши контакты
кончились до завершения рейса. А рейс длинный был. Я пару дней помучился всякими
сомнениями (потому как не герой), а потом по наивности стал думать, что всё
обойдется.

Пришли опять в Архангельск, заглянул я с приятелями в ресторан отметить
возвращение. Там какая-то шпана стала нарываться на скандал. И тут же - милиция.
Загребли не их, а нас. Протокол об участии в коллективной драке (которой вовсе и
не было). Загранвиза - прости-прощай... Тут я смекнул, чьих рук дело. По глупости
попробовал права качать. Меня на медкомиссию: у вас сердце барахлит, не годитесь
для плавсостава. А потом в военкомат: на два года пойдешь служить как офицер
запаса. Я говорю: "У меня же сердце не в порядке!" - "Это там у вас сердце, а
для нас в самый раз..." Ну и оттрубил "две зимы, две весны" в Казахстане. Кстати,
не жалею, хорошие там были ребята. Хотя, конечно, пришлось несладко. С Кларой, с
бабушкой твоей, и с маленьким Валеркой обитали втроем в крошечной комнатке
общежития... Потом вернулись сюда, ушел в санавиацию (и сердце оказалось ни при
чем). В море больше не совался... Так и живу. С грязной плямбой на душе...

- С чего плямба-то... - скованно сказал Кинтель. - Ты же никого... не предал.

- Кроме себя. Когда не сказал сразу "нет", предал себя самого. Тут уж никуда не
денешься... Спустил флаг, как Семен Михайлович Стройников...

- Стройников, может, посмелей многих был! - вскинулся Кинтель. - Он людей
спасал!

- Ну... может быть. Тем более. А я спасал себя...

- Ничего себе "спасал"! Послал эту помпу ко всем чертям!

- Нет, Данилка, не обольщайся, дед у тебя никогда не был смелой личностью.

Кинтель встал, поставил мальчика на край стола. Потрогал на его виске бронзовый
завиток. Сказал не оборачиваясь:

- Я знаю, почему ты на себя наговариваешь. "Видишь, какой я плохой, не жалей,
что уехал от меня... И не вздумай возвращаться..."

Дед резко заскрипел диваном.

- Ты рехнулся? Да хоть сегодня перебирайся обратно!

- Нет уж, - вздохнул Кинтель. - Теперь нельзя. Сам знаешь...

Он затолкал мальчика в карман, пошел к двери. И, опять не решившись оглянуться,
проговорил:

- Ты про себя хоть что рассказывай. А я тебя... все равно любить буду, не
запретишь. - Он быстро вышел из квартиры и побежал к лифту.

Слышал сквозь дверь, как из кухни кричит тетя Варя:

- Данила! А обедать?!

Пообедал он у Денисовых. Санькина мама встретила Кинтеля на улице, попросила
поднести до подъезда тяжелую сумку, а потом не отпустила: повела "без всяких
разговоров" есть суп и сосиски, который раздобыла по великой счастливой
случайности. "А то вон какой тощий! В точности как мой обормот..." Кинтель давно
уже был в доме у Салазкина своим человеком, стесняться и отказываться не стал.

Тем более, что сосиски последний раз он ел в прошлом году.

Отец Салазкина оказался дома, сели обедать вместе. На кухне, по-домашнему. И
Кинтель за столом рассказал Александру Михайловичу и Санькиной маме о всех
вчерашних приключениях. Многое родители знали уже от Салазкина, но бронзового
мальчика видели, конечно, впервые.

- Если бы наш Санечка не расчистил спиной камень, ничего бы не было, - подвел
итог Кинтель.

- Вчера вечером сам рубашку стирал, - сказала мама Салазкина. - Чтобы сегодня
отправиться в ней в школу. До того упрямый стал...

Бронзовый мальчик стоял среди тарелок и блестел искрой на носу...

Дома Кинтеля сурово встретила Регишка:

- Где тебя носит? Я целый день одна...

- Большая уже. Занялась бы хозяйством.

- Я и так... Пойдем в парк?

- Мартышка, у меня завтра английский. Англичанка грозила парой за четверть тем,
кто перевода не сдаст.

Уже пришел отец и грел на кухне ужин, а Кинтель все еще корпел над письменным
переводом. Наконец закончил. Теперь не страшно, пускай спрашивают. Надо только
для гарантии сверить текст у Алки...

И тут он вспомнил про Алкин подарок. Деревянное яйцо так и лежало в спортивной
сумке, под костюмом!

Кинтель вытащил яйцо, покатал в ладонях. Показалось - внутри что-то стукнуло.
Разве оно не сплошное? Кинтель поднес яйцо к окну, под вечерние лучи,
пригляделся. Тонюсенькая щель делила яйцо пополам. Кинтель сжал скользкое дерево
пальцами, поднатужился. Половинки скрипнули, шевельнулись. Кинтель сунул в щель
ногти... Ура!..

В яйце пряталась голубая пластмассовая коробочка. В ней, опутанный тонкими
проводками, лежал крошечный фонарик.

Он был шестигранный. Из прозрачной пластмассы, витой проволоки и древесного
шпона. Такие фонари ставят на моделях старинных кораблей. И Кинтель сразу
вспомнил про Алкиного брата, который занимался в судомодельном кружке.

Специально заказывала? Или выпросила готовый? Ну, Алка...

Внутри виднелась лампочка от карманного фонарика.

Стесненно улыбаясь - не столько лицом, сколько в душе, - Кинтель вышел из дому,
позвонил Алке из ближнего автомата:

- Привет. Кинтель это...

- А! Здравствуй... - Она как-то грустновато это сказала.

- Слушай, а я ведь только сейчас открыл яйцо-то! Вчера не догадался.

- Ты всегда был недогадливый...

- Ладно тебе! В общем... спасибо.

- На здоровье... Данилка.

С ума сойти! И она туда же!

Но тут Алка сказала уже веселее:

- Там проводки. Соединишь с батарейкой - загорится.

- Конечно! Я понял!

- Вот и хорошо.

- Слушай, Алка... А ты, что ли, специально вчера в такую даль перлась, меня у
подъезда караулила? Чтобы подарок отдать?

- Не выдумывай! У нас на Сортировке знакомые, я к ним ездила по делу! А фонарик
захватила... так, на всякий случай.

- Врешь небось, - сказал Кинтель задумчиво.

- Ну, считай, что вру... Включишь фонарик - вспомнишь...

- Я тебя, моя овечка, и так всегда помню, - перешел Кинтель на обычный тон. - И
сейчас тоже. Ты английский перевела?.. Ой, а почему тебя сегодня в школе не
было? - спохватился он. - Завтра-то придешь?

- Не приду, Данилушка, - усмехнулась она. Странно как-то, будто издалека. - Я
теперь вовсе не приду.

- Ты... чего это? Почему?

- Завтра уезжаем в Москву. А потом насовсем.

- Как это? Куда?

- Ты глупенький, да?

- Наверно... да, - сказал он без обиды. С неожиданной грустью.

- Туда, куда едут люди с фамилией Шварцман...

- Но... ты же... - Он совсем растерялся. Он же ее, Баранову, с детского сада знал.

- У меня мамина фамилия. А у папы Шварцман... Все документы уже оформлены и визы...

- Ну ты даешь, Алка... - потерянно сказал Кинтель.

- Так что зажигай иногда фонарик...

Кинтель кашлянул и попросил серьезно:

- Давай, Баранчик, встретимся. Хоть на минутку.

- Зачем, Данилка?

- Ну... попрощаемся по-человечески.

- Мы вчера хорошо попрощались. Я тебя таким красивым запомнила... - Опять
привычная Алкина насмешливость шевельнулась в голосе. Но чуть-чуть, ласково так...

Кинтель молчал. Алка сказала, как взрослая маленькому:

- Не расстраивайся. Может, я тебе письмо напишу.

- Ты же адрес не знаешь!

- Если бы не знала... как бы вчера оказалась у твоего дома?.. - И пискнуло в
трубке, заныли противные гудки.

Постоял Кинтель в будке. Подумал: не набрать ли номер снова? Не решился. Да и
что тут скажешь? К тому же и двушки больше не было.

Большой печали Кинтель не чувствовал. Скорее грустную растерянность: "Эх ты,
Алка... Как же я теперь без тебя-то? Ни английский сдуть, ни подразнить, как
бывало..." Но если копнуть себя поглубже, было за этой несерьезной грустью что-то
еще. Более скрытое, тревожное и горькое. Словами не скажешь.

Пришел Кинтель домой, вытащил из старого кас-сетника плоскую батарейку, примотал
к язычковым контактам проводки. Загорелась в фонарике желтая искра - славно так!
Будто на носу у бронзового мальчика.

Кинтель вспомнил о мальчике и сразу понял, что надо делать! Смастерил из тонкой
проволоки крючок, приладил к фонарику. Сунул крючок в кулак мальчишки.

- Вот что у тебя было в руке...

Регишка, примостившись неподалеку, тихонько следила за Кинтелем. Когда фонарик
опять вспыхнул - теперь уже у мальчика, - она спросила:

- Мальчик кого-то встречает, да?

- Почему ты так думаешь?

- Светит, чтобы тот не заблудился...

"Как вчера маленький Федор..."

- Да, Регишка. Светит. И надеется...

Тайная, непонятная, ничем вроде бы не подсказанная надежда жила в Кинтеле со
вчерашнего дня. Будто мальчик каким-то путем соединит Кинтеля и... ту, кого зовут
Надеждой Яковлевной. Соединит в счастливом разрешении загадки... Думать о таком
было боязно, и Кинтель инстинктивно отодвигал эти мысли.

Фотография с Теклой Войцеховной, Олей и Никитой висела ниже карты, в некрашеной
рамке, которую Кинтель купил недавно у лотошника, в сквере рядом с
"Художественным салоном". В самый раз оказалась рамка. Прапрабабушка, Оля и
Никита смотрели теперь из нее, как из окошка. На искрящийся фонарик.

"Ты будешь Никита. Как тот, кто тебя спрятал, - мысленно сказал Кинтель
бронзовому мальчику. - Никитка, Ник... Ты будешь частичка того Никиты..."

Мальчик не спорил. Фонарик его горел ярко. И этот свет зажег опять крошечную
искру на вздернутом носу Ника. Кинтелю вспомнился Новый год, когда они с дедом в
комнате с упакованными вещами зажигали на ел-ке лампочки. Тогда тоже вспыхивали
искры из меди - на старых, натертых ладонями дверных ручках...

Ручки большие, тяжелые. Из каждой могло получиться несколько таких Ников...

Пришел на ум Андерсен, "Стойкий оловянный солдатик". Кинтель про него еще в
детскому саду читал вслух, и ребята слушали (и Алка). "Жили однажды на свете
двадцать пять оловянных солдатиков. Все они были родные братья - матерью их была
старая оловянная ложка". Алка тогда еще высказалась: "Ничего себе ложечка. Целый
половник, наверно".

Ручки тоже были "ничего себе". Тяжелые. Сделанные, наверно, еще во времена
декабристов. Небось их уже отодрали какие-нибудь любители наживы. Дом пустой,
лазят в него кому не лень. Вот скоро начнется ремонт, подвезут стройматериалы,
тогда "Орбита" выделит сторожа. А пока тащат все что можно. На первом этаже рамы
повынимали со стеклами...

Жаль, если ручки свинтят. Почему он раньше не сообразил, что надо их забрать?
Прабабушка, мама Толича, говорила, что трогать их - дурная примета. Но это когда
семья жила в том доме. А сейчас-то что! И дом пуст, и прабабушки давно нет...

А ручки, они же просто музейные! И к тому же если их привинтить к здешним дверям
- это была бы частичка прежнего родного гнезда!

До чего же досадно, что разумные мысли приходят в голову после...

А может, еще не поздно? Может, мародеры не обратили на ручки внимания?

Кинтель заторопился. На кухне, в ящике с инструментами, взял большую отвертку,
стамеску и молоток. Украдкой уложил их в школьный портфель. Жаль, что не было в
доме карманного фонарика. Взять тот, что у Ника? Но много ли света от лампочкикрохи
без рефлектора. Да и не хотелось обижать бронзового мальчишку, отбирать
подарок. И Кинтель отыскал в кухонном шкафу стеариновую свечку, прихватил
коробок со спичками. Так даже интереснее - будто Том Сойер...

Регишка заметила, конечно, что он куда-то собрался.

- Даня, ты уходишь?

Отец тоже встревожился:

- Куда на ночь-то глядя?

- К деду пойду ночевать. От него до школы ближе, а завтра у нас нулевой урок, с
семи пятнадцати. Подготовка к контрольной по алгебре.

Это была правда, про урок-то. Но главное - не придется сегодня возвращаться на
Сортировку, можно не спешить.

Поверх отрядной формы Кинтель натянул спортивный костюм. Не потому, что холодно,
а для маскировки - чтобы не светиться там, у подхода к дому, позументами и
незагорелыми ногами.


Регишка спросила печально:

- А мальчика с фонариком с собой возьмешь?

- Нет, Мартышка, играй с ним... А завтра приду из школы, и поедем к Корнеичу.
Муреныш по тебе соскучился... Пап, я пошел!

МЕДНЫЕ РУЧКИ

Только в десятом часу Кинтель добрался до улицы Достоевского.

Впрочем, одно название, что улица. В прилегающих переулках еще густо жили люди,
а здесь, на отрезке от Первомайской до "Дворянского гнезда", робко светились
окна двух-трех уцелевших домиков. На месте остальных - зарастающие лопухами
груды щебня, торчащие печки, остатки стен. И сумрачная пустая коробка его,
Кинтеля, дома... Зато многоэтажные "дворянские" утесы сияли за тополями россыпью
огней.

Были уже сумерки. Мягкие, теплые. Висел в сиреневом небе неяркий месяц. Несло
дымком - на окрестных огородах и в садах жгли прошлогоднюю листву и мусор.
Оттуда слышны были голоса. Но здесь, по пути к дому, не встретилась ни одна
живая душа. Только два майских жука тяжело пролетели над головой...

Кинтель подобрался к дому со двора. Отодвинул доски на окне первого этажа (оно
считалось заколоченным, но доски еле держались). Пробрался в темноту (сердце
стукало). Пахло затхлостью нежилого помещения и всякой дрянью. Кинтель
оскорбленно поморщился. Прислушался. Вроде бы никого. Ни бродяг, ни окрестных
пацанов, ни любителей наживы. Но полностью он не доверился тишине. Пошел к
внутренней лестнице на цыпочках. Ступил на нее тихо-тихо. А то ведь старые
ступени имеют привычку скрипеть, особенно во время приключения. Не заскрипели,
не выдали...

На втором этаже Кинтель замер и прислушался опять. Да, нигде ни шевеления, ни
вздоха. Дом будто подсказывал: не бойся, ты здесь один. И нервная натянутость
ослабла, Кинтель почти обыкновенным шагом добрался до своей бывшей квартиры.

Двери были распахнуты. В окна сочились остатки света - полумрак такой. Но
Кинтель не споткнулся бы и в полной темноте, он все здесь знал на ощупь.

Ручки оказались на месте.

И тогда Кинтель успокоился совсем... А чего вздрагивать и волноваться? Это его
дом! Он прожил здесь чуть ли не всю жизнь, он и сейчас имеет право быть
хозяином!

Кинтель достал из портфеля свечу и спички, сел на корточки, зажег фитилек.
Накапал на половицу стеарин, укрепил свечу в застывшей лужице. От огонька опять
загорелись на ручках искорки.

Глубоким вздохом Кинтель прогнал остатки волнения, взял стамеску и молоток,
начал постукивать - отковыривать вокруг ручки многолетние слои краски. Сперва
еще прислушивался, потом работа втянула его. Думая теперь только о деле,
отчистил он подкладку одной ручки и плоские головки шурупов. Их было шесть - три
вверху и три внизу. Стамеской Кинтель проковырял шлицы, вставил отвертку...

Ну конечно, сперва шуруп не шевельнулся. И Кинтель долго сопел и пыхтел, налегая
на отвертку. Ладони скользили. Кинтель снял трикотажную фуфайку, обмотал
рукоятку отвертки подолом, налег опять... Винт подался! Пошел, пошел... Кинтель
вынул его, положил у свечки.

Но потом было то же самое со вторым, с третьим, с четвертым... Сколько же времени
прошло? За окнами стало совсем темно, свеча сделалась гораздо короче. Ладони у
Кинтеля горели. Наконец последний винт упал на пол. Кинтель дернул ручку, она
оторвалась от двери с чавкающим звуком. Кинтель ожидал увидеть под ней след на
высохшей краске и черные гнезда шурупов. Но в длинном, с фигурными концами
отпечатке темнела выемка. Шириной сантиметра два.

Кинтель, ни о чем еще не догадываясь, почти машинально сунул туда палец. Что-то
упруго шевельнулось под ним. Кинтель тихонько охнул, подцепил, потянул. На свет
высунулся конец тугой бумажной трубки... Осторожно-осторожно, словно сапер,
Кинтель потянул ее дальше. Сердце затихло, и тишина пустого дома стала плотнее в
сто раз. Громко затрещало в этой тишине свечное пламя.

Бумажная трубка была перевязана толстой серой ниткой, узел с петелькой. Кинтель
- ясно понимая, что открывает новую тайну, и замирая от этого - взялся за
кончик. Узелок, завязанный неведомо в какие времена, распустился с шелковой
легкостью.


Оказалось, что в трубку скатано несколько согнутых пополам больших листов.
Бумага была ворсистая, сероватая, без линеек. Кинтель сел на корточки, ближе к
свече. Развернул. Карандашные неровные строки покрывали все листы. Крупный
разборчивый почерк.

Сразу в левом верхнем углу ударило в глаза:

"Оленька! Оля-Олюшка..."

Кинтель оторвал свечу от пола, поднес к листу.

"Оленька! Оля-Олюшка, вольная волюшка!

Это пишу тебе я, Никита, твой Ник, твой Том Сойер. Пишу с дальнего Крымского
берега, который стал последним берегом моей жизни..."

Вот как, значит... Все бумаги сожгла прабабка, а это письмо не решилась. Или не
захотела?! Рука не поднялась? Видимо, самое главное письмо.

Кинтель, привычный к старой орфографии, побежал глазами по строчкам, пестреющим
"ятями", твердыми знаками и похожими на маленьких человечков "i". Будто не сам
читал, а слышал дальний глуховатый голос.

"...который стал последним берегом моей жизни.

Так уж получилось. Мы не успели уйти на корабли союзников. Красные обошли нас,
батарея оказалась в кольце. Два десятка солдат, два офицера - я и прапорщик
Володинька Тулин, недавний юнкер. Были у нас снаряды, могли мы еще какое-то
время отбиваться прямой наводкой. Но я, будучи командиром, сдал батарею.

Красные, уговаривая сдаться, обещали каждому жизнь и свободу. Я и Володинька
знали, что они лгут, офицеров расстреливают безусловно. Но была надежда, что
пощадят рядовых. Надеюсь на это я и сейчас, надеется и Володинька, и надежда эта
согревает наши последние часы в каземате Михайловского равелина.

Нас много тут, офицеров разных полков. Мне повезло больше других. Знакомый
красный командир из охраны дал мне несколько листов и карандаш. Карандаш мы с
Володинькой сломали пополам, бумагу поделили. Он пишет матери, а я тебе. Письма
эти наш знакомый обещает передать по адресам при первой возможности. Он славный
человек, бывший поручик инженерной роты. В шестнадцатом году мы вместе лежали в
госпитале в Гельсингфорсе и довольно близко сошлись. А потом разметала нас
судьба по разные стороны. Теперь он чуть не со слезами предлагал мне помощь,
обещал вывести отсюда сквозь посты. Я отказался. Риск для него чудовищный. Да и
как бы я бросил Володиньку!

И куда бы я делся потом на этом забитом красными войсками полуострове? И во всей
России, где правит свой сатанинский бал торжествующее Зло.

И еще. Сдавши врагу батарею и сделавши все, чтобы спасти от напрасной гибели
подчиненных, сам я не хочу просить у судьбы милости.

Помнишь, лет пятнадцать назад, когда отмечалось полвека Севастопольской обороны,
выходил в приложении к "Ниве" роман "Под щитом Севастополя"? Мы читали его
выпуск за выпуском. Там описывался и давний случай с русским фрегатом, который,
будучи окружен турецким флотом, спустил флаг. Мы спорили тогда с тобою. Я гневно
осуждал капитана за малодушие, ты же очень жалела его и других офицеров, которых
император наказал со всевозможной строгостью: лишил дворянства, отправил в
арестанты и матросы. Ты говорила, что кровавая бойня без всякой надежды на
спасительный выход жестока и нечеловечна. Я же сердился, считая слова эти
девчоночьей слабостью... Как меняет людей война. Вот и сам я сдал батарею. И
теперь думаю, что командир фрегата не прав был в одном: ведь спасши других, мог
он затем кончить свою жизнь для спасения чести. Впрочем, кто смеет его судить?
Возможно, он почитал своим долгом испить чашу до конца, а в самоубийстве видел
грех, невозможный для христианина.

Мне такой грех не грозит. Красные возьмут это дело на себя.

Умирать не очень страшно. Такое чувство, что накопившаяся за эти годы усталость
теперь навалилась разом и клонит, клонит в сон. Столько крови, столько
бессмысленной ярости, столько смертей за шесть лет окопной жизни. Ты теперь не
узнала бы своего капитана Ника. И я даже рад, что в памяти твоей останусь
прежним. Тем полным боевого пыла мальчиком, который нетерпеливо прощался с
тобой, уходя на германский фронт в четырнадцатом году. И думал, что война - это
череда подвигов и блестящих побед.


Господи, какой же я был тогда ребенок. Оставил тебе карточку с засекреченным
письмом вместо того, чтобы просто рассказать, как оно все было. Все еще играл. И
думал, что станешь играть и ты.

А историю своего маленького клада я до сих пор вспоминаю с улыбкой. А ты ее так
и не знаешь. Вот, слушай. То есть читай. О Бронзовом мальчике. Только извини,
что я пишу так длинно. Ты, Олюшка, всегда меня бранила за нелюбовь к длинным
письмам. Видишь, я исправился. Тем более это мой последний с тобой разговор, а
впереди у меня еще несколько часов. Володинька тихонько плачет над своим
письмом, жаль его. Но мне плакать не хочется. Я улыбаюсь, мысленно возвращаясь в
те дни.

Помнишь, когда нам было по десять лет, мы были Том Сойер и Бекки Тэчер. Книжку
про них мы читали вдвоем множество раз. И однажды ты строго сказала, что я
должен поцеловать тебя. В щеку. Не потому, что тебе хочется, а чтобы все было
как у Марка Твена. И это таинство свершилось в полутемном уголке вашей передней,
и сердце у меня колотилось весь вечер.

А потом в лавке старьевщика на углу Корнеевской и Пароходной я увидел его.
Маленького бронзовог

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.