Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Невыносимая любовь

страница №4

и качал
головой, но глядел при этом как на заразного больного, на разносчика нового
вируса неудачи, проникшего к нему в офис. И я мог бы перевести разговор на
другую тему или превратить историю в анекдот, но упорно продолжал, не в
силах остановиться. Я рассказывал ее самому себе, и аквариумная рыбка
сгодилась бы мне в собеседники, не то что продюсер. Когда я закончил, Эрик
поспешно попрощался: у него еще одна встреча, он позвонит мне, когда
появятся другие идеи, — и, выйдя на грязную Мирд-стрит, я почувствовал себя
прокаженным. Безымянное ощущение вернулось, на этот раз в форме покалывания
в затылке и посасывания под ложечкой, и превратилось в третий за день ложный
позыв кишечника.
После полудня я сидел в читальном зале Лондонской библиотеки, выискивая не
столь известных современников Дарвина. Я собирался писать о смерти анекдота
и сюжетного повествования в науке и предполагал, что дарвиновское поколение
было последним, позволявшим себе роскошь рассказывать занимательные истории
в научных статьях. Я обнаружил письмо в Нейчур, датированное 1904 годом,
одно из длительной переписки о самосознании у животных, в частности о том,
почему у высших млекопитающих — таких, как собаки, — можно выявить случаи
осознанного поведения. У автора письма был близкий друг, чья собака имела
обыкновение лежать в определенном, весьма удобном кресле рядом с камином. И
однажды, когда этот господин вместе с другом вернулся после обеда в
библиотеку, чтобы выпить по стаканчику портвейна, он стал свидетелем
интересного случая. Хозяин согнал собаку с кресла и сам сел на ее место.
После пары минут тихих размышлений у камина она подошла к двери и заскулила,
чтобы ее выпустили. Когда хозяин нехотя поднялся и направился к двери,
собака стрелой метнулась через комнату и заняла излюбленное место. Следующие
несколько секунд на ее морде было выражение искреннего торжества.
Автор утверждал, что, вероятно, у собаки был план, некое представление о
будущем, на которое она рассчитывала повлиять путем осознанного обмана.
Удовольствие, полученное собакой, когда трюк удался, якобы доказывает
наличие памяти. Больше всего мне понравилось, как автору удалось
использовать обаяние истории, чтобы завуалировать основной вывод. По любым
стандартам научного исследования эта очаровательная история является
чепухой, она не доказывает ни одной теории, не определяет терминов, разве
что один, бессмысленный и смехотворный, — антропоморфизм. Не представляло
труда представить события таким образом, что собака казалась бы подобием
автомата — существом, обреченным жить в вечном настоящем: согнанная с
любимого кресла, она заняла следующее наиболее удобное место — возле огня,
где и наслаждалась теплом (а не строила планы) до тех пор, пока не
почувствовала необходимости помочиться. Тогда она подошла к двери, как и
была приучена, но, заметив, что любимое место опять свободно, вернулась,
позабыв на минуту призывы мочевого пузыря, а выражение триумфа — лишь
проявление мгновенного удовлетворения, а быть может, лишь воображение
наблюдателя. Лично я удобно расположился в широком кожаном кресле с мягкими
подлокотниками. Со своего места я видел еще троих читателей, у всех на
коленях лежали книги или журналы, и все трое спали. Пронзительный шум
транспорта — даже мотоциклов — за окном, на Сент-Джеймс-сквер, действовал
усыпляюще, вызывал нечто вроде дремоты, нагоняемой беспорядочным
передвижением других людей. Здесь, внутри, слышалось бормотание воды в
потайных древних трубах, и чуть ближе, за стеллажом с журналами, скрипели
половицы, словно кто-то делает пару шагов, затем остановится на минутку-
другую и снова шагает. Позже я осознал, что этот звук незаметно беспокоил
меня уже полчаса. Я задумался, как вежливо попросить этого человека не
скрипеть или, может, предложить ему взять стопку журналов и тихо присесть с
ними. Мой мучитель зашевелился, четыре ленивых скрипучих шажка — и тишина. Я
попытался снова сосредоточиться на авторе письма и умственных способностях
собак, но уже потерял нить размышлений. Когда кто-то двинулся через комнату,
я постарался не взглянуть на него поверх страницы, хотя уже не понимал, что
читаю. Наконец я сдался, но все, что увидел, — задник белого ботинка и что-
то красное, потом повернулись и со вздохом замерли вращающиеся двери,
ведущие из читального зала на лестницу.
Теперь, когда неугомонный похититель времени исчез, мое раздражение вылилось
на местное руководство. Здание библиотеки пользовалось дурной славой из-за
вечного шума и жужжащих флуоресцентных ламп на стеллажах, которые так и не
удалось починить. Возможно, я чувствовал бы себя лучше в библиотеке Уэлкам.
Собрание научных трудов здесь просто смехотворно. Руководство делает вид,
что для постижения мира вполне достаточно художественной и исторической
литературы, а также биографий. Неужели невежды от науки, заправляющие этим
миром и беззастенчиво называющие себя образованными людьми, действительно
считают, что беллетристика является важнейшим интеллектуальным достижением
нашей цивилизации?
Этого пафосного монолога хватило, должно быть, минуты на две. Я так заполнил
им все вокруг, что потерял себя из виду. Меня посетили такая уверенность в
себе и такое самосознание, какие и не снились собаке, описанной в том
письме. Меня, конечно же, Раздражали не скрипучие половицы и не библиотечное
руководство, а собственное эмоциональное состояние, с которым мне еще
предстояло разбираться. Откинувшись на спинку кресла, я принялся собирать
свои заметки. В тот момент я еще не осознал подсказки белого ботинка и
красного цвета. Я взглянул на страницу, лежавшую на коленях. Последнее, что
я написал до того, как отвлекся, были слова намеренно, намеренность,
попытка установить контроль над будущим
. Я писал это, подразумевая собаку,
но, перечитав, забеспокоился. Я не мог сформулировать свои ощущения.

Грязный, инфицированный, сумасшедший — в прямом смысле и с точки зрения
морали. Неверно, что мысли не существуют без слов. У меня были и мысли, и
чувства, и ощущения, и я пытался подобрать для них слова. Если вина
относилась к прошлому, то чем будут определяться отношения с будущим?
Намерением? Нет, оно не властно над будущим. Предчувствиями. Смутным
беспокойством, неприязнью к будущему. Вина и предчувствия провели границу
между прошлым и будущим, вертясь в настоящем — единственной временной точке,
которую можно обозначить. И это не именно страх. Страх слишком сфокусирован,
у него должен быть объект. Ужас — слишком сильное слово. Боязнь будущего. И
дурные предчувствия. Да, именно. Это были дурные предчувствия.
Трое спящих напротив меня не шевелились. Движение вращающихся дверей было
словно последнее колебание маятника, и не осталось ничего, кроме
микроскопического отзвука, почти вымысла. Кто этот только что вышедший
человек? С чего такая поспешность? Я поднялся. Итак, значит, дурные
предчувствия. Именно это я ощущал весь день. Очень просто, еще одна форма
страха. Страх перед последствиями. Весь день я боялся. Неужели я настолько
глуп, что не отличил страх с самого начала? Разве это не простейшая эмоция,
такая же как недовольство, удивление, гнев и восторг, как учит нас
знаменитая работа Экмана о пересечении культур? Разве страх и умение
распознавать его у других не характеризует нервную активность мозжечковой
миндалины, глубоко погруженной в старую, млекопитающую часть нашего мозга,
откуда исходят все его моментальные реакции? Но моя собственная реакция не
была моментальной. Мой страх спрятался под маской. Осквернение,
замешательство, бормотание. Я боялся своего страха, потому что еще не знал
его причины. Меня пугали изменения, которые произойдут со мной и через меня.
И я не мог отвести глаз от дверей.
Вероятно, это была иллюзия, вызванная инерцией зрения, или случившаяся на
уровне нервной системы задержка восприятия: мне казалось, что я сижу в том
удобном кожаном кресле и смотрю на дверь, хотя я уже шел к ней. Перешагивая
через две ступеньки широкой, покрытой красным ковром лестницы, я быстро
обогнул колонну на лестничной площадке, в три больших шага преодолел
последний пролет и ворвался в канцелярскую, докомпьютерную тишину отдела
заказов и каталогов. Увернулся от знакомых читателей, миновал книгу отзывов
и предложений и напоминавшую о раздевалке в школе для мальчиков свалку из
рюкзаков и пальто и вышел через главную дверь на улицу. Сент-Джеймс-сквер
была забита автомобилями, пешеходов не было видно. Я высматривал белую
обувь, кроссовки с красными шнурками. Я проскользнул между терпеливо урчащих
автомобилей, стоявших в пробке. Я знал, какое место для наблюдения за
библиотечными дверями выбрал бы сам: на северо-восточном углу, через дорогу
от старого ливийского посольства. По дороге взглянул налево, вдоль Дьюк-оф-Йорк-
стрит. Тротуары были пусты, проезжая часть заполнена машинами. Машины нынче
стали членами нашего общества. Добравшись до перекрестка, я встал у ограды.
Поблизости никого не было, даже пьяниц в парке. Я постоял немножко,
оглядываясь и переводя дыхание. Это было именно то место, где выстрелом из
окна через дорогу была убита каким-то ливийцем Ивон Флетчер, служившая в
полиции. У моих ног лежал перевязанный шерстяной ниткой букетик ноготков.
Такой букетик мог бы принести ребенок. Баночка из-под джема, в которой они
стояли, валялась в стороне, в ней еще осталась вода. Продолжая оглядываться,
я нагнулся и поставил цветы в банку. Придвигая банку поближе к забору, где
ее, скорее всего, никто не пнет, я не мог отделаться от ощущения, что этот
поступок принесет мне удачу или даже защитит от чего-то и что на таких
умиротворяющих, дающих надежду поступках, сокрушающих непредсказуемые силы
дикости и безумия, и строятся целые религии, возводятся целые философские
системы.
Потом я вернулся в читальный зал.

5



В тот день у меня была еще одна встреча — я входил в жюри, присуждавшее
премии научным книгам, так что когда я вернулся домой, Кларисса уже ушла
ужинать со своим братом. Мне нужно было поговорить с ней. Усилия,
затраченные на то, чтобы три часа подряд изображать здорового и объективного
человека, порядком измотали меня. Наша уютная, почти изысканная квартира с
ее привычной обстановкой показалась мне вдруг тесной и пыльной. Я смешал
джин с тоником и выпил, прослушивая сообщения на автоответчике. Последнее
сообщение состояло из тягостного, без единого вздоха, молчания,
завершившегося стуком повешенной трубки. Мне хотелось поговорить с Клариссой
о Перри, я должен был рассказать ей о ночном звонке, о том, как он следил за
мной в библиотеке, о моем дискомфорте и дурных предчувствиях. Я даже подумал
пойти и разыскать ее в ресторане, но представил, как в этот момент ее братец-
прелюбодей заводит нескончаемый григорианский хорал о тяготах развода —
болезненное самооправдание, воспевающее превращение любви в ненависть или
безразличие. Кларисса, которой всегда нравилась его жена, явно будет от
всего этого в шоке.
Чтобы успокоиться, я обратился к вечернему собранию страданий — к
теленовостям. Сегодня показали массовое захоронение, обнаруженное в лесу в
Центральной Боснии, больного раком министра и его любовное гнездышко и
второй день суда над убийцей. Я находил какое-то утешение в знакомом
формате: ритмы военной музыки, ровная, деловая интонация ведущего,
успокаивающая правда о том, что все несчастья относительны; но вот наконец
последний наркотик — прогноз погоды. Вернувшись на кухню, я смешал второй
коктейль и сел с ним за кухонный стол. Если Перри выслеживал меня целый
день, значит, ему известно, где я живу. Если нет, значит, мое душевное
состояние весьма нестабильно. Но за свою психику я абсолютно спокоен, и он
следит, и я должен как следует это обдумать. Его ночной звонок еще можно
списать на стресс и пьянство в одиночестве, но никак не сегодняшнюю слежку.

А я знаю, что он следил за мной, потому что видел его белую кроссовку с
красным шнурком. Если только — а привычка сомневаться лишний раз доказывает
мою нормальность, — если красный шнурок не привиделся мне или не был
зрительным дополнением. Ковер в библиотеке все же был красным. Но я видел
цвет, вплетающийся в мелькание кроссовки. И я чувствовал его присутствие за
спиной даже до того, как его увидел. Я признаю, что интуиция не
доказательство. Но это был он. Как большинство людей, не сталкивавшихся с
опасностью, я сразу же вообразил худшее. Какой я дал ему повод для убийства?
Может, он думает, что я посмеялся над его верой? Вероятно, он звонил мне еще
раз.
Сняв трубку радиотелефона, я набрал номер услуги Последний входящий
звонок
. Компьютерный женский голос назвал незнакомый лондонский номер. Я
набрал его, послушал и покачал головой. Как бы разумны ни были мои мысли,
все же подтверждения я не ожидал. Автоответчик Перри произнес: Пожалуйста,
оставьте сообщение после сигнала. Да пребудет с вами Господь
. Это был его
голос, его слова. Его вера была так сильна, что проникала в мелководье
автоответчика и в изгибы его бесцветной речи. Что он имел в виду, когда
говорил, что чувствует то же самое? Чего он хотел?
Я огляделся в поисках джина, но решил остановиться. Проблема заключалась в
том, как убить время до возвращения Клариссы. Я знал, если сейчас не
придумать разумного занятия, то мне останется лишь размышлять да напиваться.
Видеть друзей не хотелось, желания развлекаться я не испытывал, я даже не
был голоден. Подобное опустошение было мне знакомо, справиться с ним всегда
помогала работа. Я пошел в кабинет, включил свет, компьютер и достал свои
библиотечные записи. Была четверть девятого. За три часа я мог бы закончить
статью о сюжетном повествовании в научных работах. В общих чертах я уже
наметил концепцию — не совсем такую, в которую верил сам, зато вокруг нее
легко выстраивалась статья. Предлагать гипотезы, разбирать свидетельства,
обдумывать возможные возражения и в заключение отметать их. Такой же, по
сути, сюжетный ход, возможно, немного избитый, но исправно служивший тысяче
журналистов до меня.
Работа стала для меня неким бегством, и я признавался себе в этом. Ответов
на вопросы не было, и раздумья не продвинули бы меня на этом пути. Я
предполагал, что Кларисса вернется не раньше двенадцати, поэтому запретил
себе все серьезные и необоснованные размышления. Через двадцать минут я уже
достиг желаемого состояния: бесконечная, с высокими стенами, тюрьма
направленной мысли. Не всякий раз мне удавалось попасть в нее, и в тот вечер
я был благодарен судьбе. Мне не нужно защищаться от плавающих обломков
кораблекрушения, обрывков недавних воспоминаний, ошметков несделанной работы
или призрачных останков сексуального желания. Берег мой был чист. Я не
выманивал себя из кресла обещаниями кофе, и, несмотря на выпитый тоник, мне
не хотелось в туалет.
Именно дилетантская культура девятнадцатого века дала миру ученых,
рассказывающих анекдоты. Всех этих джентльменов, не сделавших карьеры,
священников, которым некуда было девать время. Сам Дарвин до путешествия на
Бигле мечтал о жизни в деревне, где мог бы потихоньку предаваться своей
страсти коллекционера, и даже когда гений и случай взяли его за горло, его
дом в Дауни напоминал скорее приют, нежели лабораторию. Из всех литературных
жанров тогда доминировал роман, обширное и пространное повествование о
судьбах не только отдельных людей, но и целых обществ, посвященное самым
популярным темам того времени. Большинство образованных людей читали романы
своих современников. Рассказывать истории было типично для девятнадцатого
века, это было у всех в крови.
А затем случились два изменения. Наука стала более сложной, и ею занялись
профессионалы. Она переместилась в университеты, притчи проповедников
уступили место абстрактным теориям, прекрасно существовавшим и без
экспериментальной поддержки и имевшим собственную формальную эстетику. Тогда
же в литературе и других видах искусства новоиспеченный модернизм
провозгласил торжество формальных структурных качеств, внутренних
взаимосвязей и самоосознания. Священнослужители оберегали храмы этого
непростого искусства от посягательств обыкновенного человека.
Подобное случилось и в науке. Например, что касается физики, небольшая кучка
посвященных в Европе и Америке приняла и одобрила эйнштейновскую общую
теорию относительности задолго до ее подтверждения экспериментами. Теория,
предложенная Эйнштейном человечеству в 1915—1916 годах, вносила
предположение, в некотором смысле оскорбительное для общественного мнения,
что гравитация — всего лишь эффект, вызванный искривлением пространственно-
временного континуума, созданным материей и энергией. Теория предсказывала,
что свет преломляется гравитационным полем солнца. В 1914 году в Крыму уже
находилась экспедиция, готовая подтвердить или опровергнуть это, наблюдая за
солнечным затмением, но началась война. В 1919-м была снаряжена другая
экспедиция на два отдаленных острова в Атлантическом океане. Подтверждение
облетело весь мир, но на неточные или неудобные данные смотрели сквозь
пальцы, желая поскорее прижать к груди теорию. Снаряжались новые экспедиции
для наблюдения затмений и проверки предсказаний Эйнштейна: в 1922 году в
Австралию, в 1929-м на Суматру, в 1936-м в СССР и в 1947-м в Бразилию. И
только когда развитие радиоастрономии в пятидесятые годы представило
неопровержимые экспериментально подтвержденные доказательства, стало ясно,
что, по существу, все эти годы усилий были не нужны. Теория, начиная с
двадцатых годов, уже была внесена в учебники. Ее внутренняя мощь была столь
велика, а сама она столь прекрасна, что не покориться ей было невозможно.

Итак, изгибы сюжета уступили место эстетике формы, как в искусстве, так и в
науке. Я печатал до вечера. Я посвятил слишком много времени Эйнштейну и
теперь подбирал примеры других теорий, принятых по причине их изящества. Чем
меньше я был уверен в своем предположении, тем быстрее печатал. Я нашел
своего рода обратный пример в собственном прошлом — квантовая
электродинамика. В те дни существовало множество экспериментальных
подтверждений целого набора идей о свете и электронах, но собственно теория,
особенно в том виде, в котором предложил ее Дирак, очень медленно
завоевывала общее признание. Она была противоречивой и кривобокой. А проще
говоря, эта теория была непривлекательной, неэлегантной, ее мелодия резала
слух. Признание буксовало на почве ее внешнего уродства.
Я проработал три часа и написал две тысячи слов. Можно было расписать еще и
третий пример, но мои силы были на исходе. Распечатав страницы и разложив их
на коленях, я взглянул и изумился, как такие ничтожные аргументы, настолько
притянутые примеры смогли долго удерживать мое внимание. Контраргументы били
ключом между аккуратными строчками текста. Чем я мог доказать, что романы
Диккенса, Скотта, Троллопа, Теккерея и других повлияли хоть на одну запятую
научных идей того времени? Более того, мои примеры были неправдоподобно
перекошены в одну сторону. Я сравнивал легковесные науки девятнадцатого века
(лукавая собака в библиотеке) с настоящими науками века двадцатого. В
анналах викторианской физики и химии существовало бесконечное множество
блестящих теорий, в которых не найти ни толики склонности к сюжетному
повествованию. И какими в действительности были типичные продукты умственной
деятельности ученых и псевдоученых двадцатого века? Антропология,
психоанализ — буйство вымысла. Используя лучшие методы повествования, а
также все уловки священников, Фрейд предъявил претензии к достоверности
науки, хотя и не обвинил в фальсификации. А как насчет бихевиористов и
социологов двадцатых годов двадцатого века? Словно армия Бальзаков в белых
халатах, они взяли приступом университетские факультеты и лаборатории.
Я соединил двенадцать страниц скрепкой и взвесил их на ладони. Все, что я
написал, не было правдой. Как и не было попыткой установить правду, не было
наукой. Это была журналистика, лишь журналистика, высшим критерием которой
является читабельность. Я помахал страницами, пытаясь найти еще какие-нибудь
утешения. Мне удалось с пользой отвлечься, из контраргументов можно создать
отдельную связную статью (двадцатый век обнаружил результаты сюжетного
повествования в научной речи и т. д.), это первый набросок, который я
перепишу через неделю-другую. Я бросил страницы на стол, и, когда они
приземлились, второй раз за день я услышал, как скрипнули за моей спиной
половицы. Там кто-то был.
Примитивная, так называемая симпатическая нервная система — дивная штука,
которую мы делим со всеми другими видами, выжившими благодаря умению быстро
реагировать на перемены, становиться сильнее и изворотливее в драке или
быстрее в бегстве. Эволюция добилась от нас этих умений. Нервные окончания,
скрытые в тканях сердца, вырабатывают свой норадреналин, и сердце, получив
толчок, пульсирует быстрее. Больше кислорода, больше глюкозы, больше
энергии, быстрее мыслительный процесс, сильнее конечности. Эта система,
сформировавшаяся в нашем далеком прошлом, так стара, что ее операции никогда
не проникнут в сознание. Времени не хватит, и эффективности не прибавится.
Мы получаем лишь результат. Одновременно с толчком в сердце осознается
угроза; пока участки коры головного мозга, отвечающие за слух и зрение,
сортируют и оценивают информацию, поступившую через глаза или уши,
сильнодействующие капельки уже капают.
Мое сердце впервые угрожающе стукнуло, прежде чем я начал оборачиваться,
вставать с кресла и поднимать руки, готовый защищаться, а может, и
атаковать. Мне кажется, что к современному человеку, не знающему других
хищников, кроме самого себя, со всеми его игрушками, умными концепциями и
удобными комнатами, ничего не стоит подкрасться. Белки и дрозды могут
веселиться, глядя на нас сверху вниз.
Обернувшись, я увидел, как навстречу, выставив перед собой руки, как лунатик
из мультфильма, быстро идет Кларисса, и кто знает, за счет какого
вмешательства в работу нервных центров мне удалось правдоподобно
трансформировать примитивный защитный жест в нежный знак предложения объятия
и почувствовать, когда ее руки обвили мою шею, прилив любви, на самом деле
неотделимый от облегчения.
— Ох, Джо, — сказала она, — я так скучала весь день, и я так тебя
люблю. Я провела с Люком такой кошмарный вечер. Я очень тебя люблю.
И я очень ее любил. Сколько бы я ни думал о Клариссе, вспоминая или
воображая, представляя ее, ощущения и звуки, связанные с ней, но ток любви,
пробегавший меж нами почти на животном уровне, всегда оставлял, наряду с
ощущением близости, привкус неожиданности. Возможно, такая амнезия и полезна
— человек, не способный ни на минуту выбросить из головы и из сердца того,
кого любит, обречен на поражение в битве за выживание и не оставляет после
себя генетических следов. Мы стояли посреди кабинета, Кларисса и я, на
желтом ромбе в центре бухарского ковра, целуясь и обнимаясь, и между да и
сквозь поцелуи я услышал первые фрагменты истории безрассудства ее брата.

Люк бросил свою милую, очаровательную жену и прелестных девочек-близняшек, а
также дом в Ислингтоне в стиле эпохи королевы Анны ради того, чтобы жить с
актрисой, с которой познакомился три месяца назад. Это явно пример более
сильной амнезии. Поедая запеченные устрицы, он сказал, что подумывает
оставить работу и написать пьесу, скорее даже монолог, спектакль для одной,
той самой актрисы, и его, возможно, удастся поставить в зале над
парикмахерской на Кенсал-Грин.
— Пока мы не попали в рай... — начал я, а Кларисса закончила:
— ... дорогой Кенсал-Грин.
— Беспечная отвага, — сказал я. — Он, видно, живет в состоянии вечной
эрекции.
— Отвага все обгадить! — Она резко выдохнула, и меня обдало ее
возмущением. — Актриса! Он вечно впадает в банальности!
На мгновение я стал ее братом. В благодарность она снова притянула меня к
себе и поцеловала.
— Джо, я хотела тебя весь день. После вчерашнего и после прошлой
ночи...
Продолжая обниматься, мы двинулись из кабинета в спальню. Пока Кларисса
сообщала мне новые подробности о разрушенном семейном очаге, а я
пересказывал свеженаписанную статью, мы приготовили все для ночного
путешествия в секс и сон. В тот вечер я уже немного прошел по этому пути,
когда, вернувшись домой, испытывал лишь одно желание — поговорить с
Клариссой о Перри. Работа набросила на меня вуаль абстрактного
удовлетворения, а ее возвращение домой, несмотря на г

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.