Жанр: Мемуары

Лосев

сторінка №19

раскрывается новый пласт языка с жаргонными словечками (заводиловка,
вола вертеть, сволочь, волынка и т. д.), свидетелями печального лагерного опыта А. Ф.
Лосева, жизни среди блатных, воров (ср. в письмах "я весь, слава Богу, обворован"),
опустившихся интеллигентов и других "каналармейцев" великой сталинской стройки. И
среди всей этой разноголосицы - ехидные замечания, ироническая усмешка ("ты дурак,
обскурант, некультурно интересоваться жизнью", "наука считает ненаучным знать", судьба
"крутит машинку вселенной") или вдруг какой-то посторонний голос, выдаваемый за свой, о
мальчишке, которого "драл портной" или после бесполезно задаваемого "почему" раздается
сакраментальное "тьпфу" (ср. его "Диалектику мифа" или у В. В. Розанова).
А как своевременен и актуален спор о том, что же такое человек и его жизнь -
механизм, винтик, который всегда можно выбросить и заменить, или исторически
естественно сложившийся целостный организм (здесь надо вспомнить постоянную борьбу
Лосева с позитивизмом и вульгарным механицизмом). Как возвышенны и нужны людям
мысли о жертвенности и любви к Родине, любимой во всем своем несовершенстве, болезнях,
неустроенности и даже в рубище. Какая твердость звучит в словах об идеях грядущего
времени: "Блажен, кто видел и уверовал, но трижды блажен тот, кто не видел и все же
уверовал", ибо тут не логика, а человеческая жизнь, "тут кровь человеческая".
И, наконец, последняя глава, полностью автобиографичная, связанная с возвращением
Лосева из Полтавы (он там преподавал, не имея возможности делать это в Москве) после
начала войны. Ехать надо с пересадками, беженцы осаждают и тах уже переполненные
вагоны. С огромными трудностями, среди паники, плача и криков Лосев в начале июля
добрался до Москвы. Здесь, в повести, потрясающая сцена в вагоне, где молодая женщина с
детьми, жена лейтенанта, вспоминает свое прощание с мужем, - скорее не разговор, а
какое-то лихорадочное препирательство. Он гонит ее с детьми от себя, - ему погибать в
бою, - а она жазздет остаться с ним, ибо помнит слова, сказанные в церкви: "Никто же
больше сея любви не имеет, да кто душу положит за друга своя".
И в собственной жизни, и в философских повестях Лосева ощущается и звучит тема
судьбы, от которой никуда не денешься. Ведь Лосев еще в "Диалектике мифа" понимал
судьбу как "совершенно реальную, абсолютно жизненную категорию". Не выдумку, а
"жестокий лик жизни", который ежедневно и ежечасно проявляется и действует, и никто
еще не мог и не может поручиться ни за одну секунду своего бытия. "Судьба, - пишет
Лосев, - самое реальное, что я вижу в своей и во всякой чужой жизни". Это - не выдумка, а
"жесточайшие клещи, в которые зажата наша жизнь" ("Диалектика мифа". М., 1930, с. 193).
Однако судьба не исключает свободу.
В поздней беседе "Что дает античность" ("Литературная учеба", 1986, № 6) Лосев
прямо утверждает, что вся человеческая история есть стремление к свободе, "это - жизнь,
стремящаяся к свободе", главное в которой не труд или творчество, а свобода в результате
труда. Но это не значит, что все свободны. Нет, но к свободе стремятся все, и поэтому
"каждое отдельное мгновение человеческой жизни уже невозможно без ощущения
свободы". И та необходимость, которой подчиняется человек, не есть внешнее насилие,
наоборот, эта необходимость "есть мое последнее и максимальное внутреннее желание".
Не эта ли свобода, рожденная в результате творческого труда, того "жизненного
порыва" (бергсоновский elan vital), каким являлась жизнь Лосева, заставила вполне
сознательно, обладая знанием, а не вопреки ему (мы читаем об этом в повести "Жизнь"),
встать на путь героизма. Не побоимся этого слова.
Этот героизм проявился в одиноком подвиге философа по налечатанию восьми томов в
20-е годы, и особенно в издании "Диалектики мифа". А разве не героизм - стойко пережить
уничтожение семейного гнезда в катастрофе 1941 года и активно восстанавливать
разрушенное?
Столь же героичен был и последующий его путь - путь вынужденного молчания. На
что мог надеяться опальный философ после проклятий Л. Кагановича и его присных на XVI
съезде ВКП(б)? Но он работал для будущего (уже почти ослепнув после лагеря), двадцать
три года не публикуя своих трудов. Какой надо было иметь героизм, чтобы в возрасте
шестидесяти лет начать осуществление столь мощного замысла (и он завершен), как
создание "Истории античной эстетики" в восьми томах.
Какое мужество надо было призвать - и не только "тайное", но вполне явное
мужество, - чтобы впервые за десятки лет вернуть из небытия великого русского философа
Вл. Соловьева, в свое девяностолетие подвергнуться гонениям за небольшую крамольную
книжку об этом с юности любимом философе и, несмотря ни на что, завершить большой
труд "Вл. Соловьев и его время", вышедший в 1990 году, то есть уже после кончины автора.
И не так-то просто было сознавать Лосеву, что он, по его признанию, "уходит в бездну
истории" (см. "Сокровище мыслящих")[15] .
Однако Лосев видел смысл "во всем на свете", а значит, видел во всем на свете идею,
"данную в бесконечном проявлении своей структуры" (см. "Историю античной эстетики",
т. VI, с. 731). И за осуществление этой высшей идеи в жизни он сознательно боролся, следуя
замечательным словам Е. Н. Трубецкого: "Пока мир не совершился, человек должен всем
своим существом содействовать его совершению; чтобы осуществилась в нас целостная
жизнь, мы должны предвосхищать ее в мысли, вдохновляться ею и в подъеме творческого
воображения и чувства и, наконец, готовить для нее себя самих и окружающий мир
подвигом нашей воли" (Трубецкой Е.Н. Миросозерцание Вл. С. Соловьева. М., 1913,m. И, с.
324).
Следует заметить, что этот "подвиг воли" не сопровождался никакой специальной
активностью, неизбежной адаптацией к правилам "игры", принятым большей частью
преуспевающей интеллигенции в советском обществе. Оправдывалась интереснейшая мысль
М. М. Пришвина, писавшего в "Дневнике", только теперь начинающем получать
известность. Я уже упоминала об этой замечательной записи. Повторю еще раз. "Чем дальше
человек от действительности - вот удивительная черта, - тем прочнее держится он. Пример -
я как писатель, Лосев как философ"(17/XI-1937). Действительность требовала постоянной
смены масок и приспособлений к ней, а Лосев сохранил свой, подлинный, неизменный лик.

Он был личностью.
И вдруг - философский факультет Московского Университета. Есть о чем задуматься.
Ведь А. Ф. представили к заведованию кафедрой логики , которую по капризу Сталина
решили всюду насаждать (в МГУ на логику отвели 2 тысячи часов).
Семинар по Гегелю, спецкурс Лосева по логике Канта, Гегеля, неокантианцев, Гуссерля
пользовались огромным успехом, что вызвало негодование одного из главных партийных
заправил факультета зав. кафедрой диамата и истмата 3. Я. Белецкого, имевшего, как
говорили, ходы к самому Щербакову, секретарю ЦК. На этой кафедре Лосев заведовал
секцией логики.
Успех Лосева вызывал скрытую зависть у некоторых бывших друзей, работников
факультета, таких, например, как П. С. Попов, небезызвестный адресат М. А. Булгакова и
супруг внучки Льва Толстого Анны Ильиничны. Он в свое время, как мы знаем, был
арестован, как и многие другие, но благодаря хлопотам супруги быстро освобожден.
Товарищ и даже приятель Лосева по Университету, это был человек утонченно
образованный. Да и сам А. Ф. всегда вспоминал с теплом и печалью родительскую семью П.
С. Попова, дух живописи, музыки, философии и просто изящной, красивой жизни, там
царившей. Но, как говорится, бес попутал.
Сохранились любопытные записочки П. С. Попова, которые он заносил на дачу в
Кратове (были почти соседи, жили Поповы на 42-м км) и в которых проскальзывала завязка
некой интриги. Он сообщает (13/Х-1942, перед приглашением А. Ф. в МГУ), что якобы
инициатор этого акта - сам Александров. Передает разговор декана профессора Б. С.
Чернышева с Н. Таракановым (этот сотрудник аппарата ЦК благоволил Лосеву). Чернышев
якобы ехидно говорил о "небезызвестном Лосеве": "Что ему дать читать? Диалектический
идеализм? Это на кафедре диалектического материализма?" Подтекст такой - декан не
очень-то рад Лосеву. Однако Тараканов будто бы отвечает: "Ничего одиозного в его трудах
нет, он большой специалист, крупный историк-античник, его надо вывести за пределы его
кабинета, куда он вынужденно самозамкнулся". В ответ на эти слова Чернышев начинает
держаться уже благоприятно, выспрашивает у Тараканова, что говорят в ЦК и т.д.
Попов элегически вздыхает о том, как "на заре туманной юности" читал вместе с А. Ф.
лекции в Нижнем, уверяет о необходимости "соблюсти товарищескую связь". Все-таки
ценят Лосева в аппарате ЦК, поэтому в заключение: "Очень рад за тебя и за себя".
В другой записке(23/XI-1943) попытка поссорить декана и Лосева, который якобы, по
словам Чернышева, против чтения логики Поповым на истфаке, куда деканат его направил.
Вместе с тем П. С. Попов не прочь получить от Лосева отзыв о своих работах и
сформулировать, что они достойны докторской (19/II-1943). Якобы декан Чернышев
сообщил об этом в столовой, беседуя с ним и Н. К. Гудзием. Тут же не очень лестно о
Гудзии, который "знает все дела и нюхом и формально и в этом отношении заткнет за пояс
10-ых Андреевых и Чернышевых".
Докторскую степень П. С. Попов так и не получил. Заведовать кафедрой логики начал в
1947/48 учебном году. Однако уже 23 марта 1948 года министр высшего образования СССР
С. В. Кафтанов издал приказ № 361 специально о логике в МГУ. Там предлагалось Попову
"решительно перестроить преподавание логики" и звучало предупреждение: "Если к концу
текущего учебного года П. С. Попов не обеспечит перестройку работы кафедры и не
ликвидирует формализм в преподавании логики, то он будет освобожден от заведования
кафедрой". Так это и случилось. П. С. Попов был снят и с 1948 по 1964 год оставался только
профессором.
В годы правления Хрущева, когда особенно остро боролись против церкви, П. С. Попов
(по рассказам его университетских коллег) сам попал под донос. Он был человек верующий
и в церковь ходил тайно, но застукали, донесли, пришлось оправдываться эстетическим
интересом к старинным иконам. Печально, но факт.
Лосеву, как всегда, приходилось туго. Пережил запрет на философию, закрытые двери
вузов Москвы, отказы в издательствах, всячески препятствовавших публикации его трудов.
Но дух Лосева был крепок, работать он не переставал. И какая была радость, когда вдруг с
соизволения ЦК пригласили в Университет, который он окончил в 1915 году. На
философский факультет, да еще любимая гегелевская диалектика, да еще любимая логика.
Как же тут не проскользнуть скрытой зависти одних и не вылиться прямой ненависти
других. Давний профессор с большими трудами и лекционным опытом, он скитался по
провинциальным вузам и был рад, что туда приглашали. Еще хорошо - пригодилось
окончание двух отделений - философского и классической филологии. Изгнали из
философии - филология осталась. Да кому она нужна, эта античность. Так, держат
понемногу из-за странного приличия. Самим непонятно почему. И степень доктора
филологических наук (в 1943 году) дали из-за страха перед прошлым.
Тут, на философском, еще не взросли люди нового поколения, они еще молодежь,
студенты; кадровые же философы - те, у кого за спиной Институт красной профессуры - не
чета старой университетской выучке. А у кого она есть, как, например, у П. С. Попова, нет
зато ни степеней, ни званий. Их надо завоевывать трудом, к которому не все привыкли, все
больше старались скрываться , не быть особенно на виду в опасной области истмата и
диамата, заниматься чем-то нейтральным. Ну как же туг, когда вдруг появились шансы на
подъем логики и открытие кафедры, как же туг не захихикать мелкому бесу?
Объединились сразу все - и грубые партийные деятели, и профессор Б. С. Чернышев,
боязливый, но бдительный декан , и тонкий эстет П. С. Попов. Вот Лосева и спихнули,
причем буквально прямо с кафедры, среди лекции, к безмолвному ужасу студентов. Как
всегда, старая песня - идеализм, да еще активная пропаганда его в высшем учебном
заведении, влияние на молодые незрелые умы. Сначала, правда, оставили на так называемой
научной работе (испытанный прием перед изгнанием). Потом в связи с постановлением ЦК о
III томе "Истории философии", к которому Лосев отношения не имел, стали "укреплять"
ряды философского факультета и тут уже отчислили профессора. Хорошо, что не
арестовали. Все-таки времена изменились и война шла.

Вынести популярности Лосева на факультете не могли. А студенты, особенно
участники гегелевского семинара, обожали своего профессора. На его занятия приходили
студенты разных курсов, аспиранты и студенты других факультетов.
Ученица А. Ф., участница гегелевского семинара А. А. Гарева, близкий наш друг,
вспоминает: "Нам повезло общаться с Великим Философом. Мы были счастливы, нами
владел философский эрос, мы становились любомудрами". Гегеля А. Ф. преподносил "легко
и просто". "Там было все понятно, как в математике". Это сравнение употребила А. А.
Гарева по праву, до философского она училась на мехмате и еще школьницей слушала Н. Н.
Лузина. Приведу фрагменты из воспоминаний А. А. Гаревой .
"На занятиях у А. Ф. Лосева мы "погружались" (как теперь говорят) в Аристотеля,
Николая Кузанского, Платона, Гегеля и т. д. Но мы не только учились мыслить. Мы
становились эрудированными специалистами. Потому что Алексей Федорович преподносил
каждую тему, каждый раздел четко, системно, с приложением обширного списка
литературы. Алексей Федорович требовал, чтобы мы читали не только Аристотеля, Платона,
Гегеля, Канта, но и Чичерина, Ильина, Гуссерля, Лосското, Шпета и т. д. Он считал, что
учитель не должен ограничивать себя узкой специализацией. Требовал также, чтобы мы
знакомились с математическими исследованиями. Например, рекомендовал "Курс
математического анализа" Пуссена, "Теорию множеств" Хаусдорфа, "Трансфинитные
числа" Жегалкина, "Неэвклидову геометрию" Клейна, работы Колмогорова и Александрова
и т. д.
Очень интересные темы предлагались студентам для докладов. Например:
1) Гегелевская триада и ее типы.
2) Роль отрицания в "Логике" Гегеля.
3) Роль противоречия в "Логике" Гегеля.
4) Принцип непосредственности и опосредованности в "Логике" Гегеля.
5) Моменты "в себе", "для себя", "у себя", "внутри себя", "вне себя" у Гегеля.
Темы исторического характера:
1) Три изложения "Логики" у Гегеля.
2) "Логика" Гегеля и критицизм (Кант).
3) Критика "Логики" Гегеля у Адольфа Тренделенбурга,
4) "Логика" Гегеля и Чичерин Б. Н.
5) "Логика" Гегеля в понимании И. А. Ильина.
6) Кроче - "Мертвое и живое" в философии Гегеля.
7) Гегель и Фейербах и т. д.
По темам докладов, которые предлагались студентам, видно, насколько обширно,
подробно, глубоко преподавался предмет.
Никогда не забуду потрясение, которое я испытала: я спешу на лекцию профессора
Лосева, как всегда с радостным чувством. (Философский факультет во время войны
располагался на Моховой, в помещении Института психологии на 3-м этаже.) Поднимаюсь
по лестнице, а навстречу спускается Алексей Федорович с растерянным видом - его не
допустили к занятиям со студентами, устранили! Для студентов это был шок. Такая
несправедливость и по отношению к Алексею Федоровичу, и по отношению к студентам!
Кроме этого, нас, студентов, решили наказать: заставили нас еще раз прослушать курс
диамата и сдавать зачет по диамату, хотя мы все успешно сдали диамат еще раньше (это же
был основной, профилирующий предмет!).
Мы протестовали (в то время это было смело с нашей стороны). Мы говорили: даже
если Лосев идеалист, гегельянец и т. д. (в то время это считалось крамолой), за что же нас
наказывать?! Мы-то не стали идеалистами. Мы материалисты, марксисты. Оттого, что мы
читаем Канта, Гегеля и др. буржуазных философов - мы не становимся идеалистами; мы
сдали уже около 40 зачетов и экзаменов преподавателям философского факультета -
материалистам. И в один день стали идеалистами, потому что прослушали Лосева?! А нам
отвечали: "Это же Лосев!" Тем самым признавалось его обаяние, сила его интеллекта и т. д.
Для студентов это была драма!"
И вот сам Г. Ф. Александров, начальник Отдела управления агитации и пропаганды ЦК
ВКП(б), решил Лосева трудоустроить . Нет, теперь не на канал, а в Московский
государственный пединститут имени Ленина - место ссылки не только для идеалистов по
природе, но и для твердых материалистов, не выдержавших строгой марксистской линии
(как, например, известный деятель Коминтерна Э. Кольман, профессор Н. Ф. Головченко,
или А. М. Еголин, или профессор С. М. Петров - все люди, известные в верхах).
Лосева не просто выгнали на улицу. Поступили либерально, перевели из одного вуза в
другой, даже позаботились о непрерывности стажа. Никто даже не спросил, а что ему делать
в этом институте? Зав. кафедрой классической филологии Н. Ф. Дератани написал забавный
документ - моление о переводе Лосева назад в Московский Университет - делать ему-де
здесь нечего, часов не хватает самим.
Но тут-то и открыли классическое отделение, как будто для того специально, чтобы и
Лосеву - закоренелому идеалисту - была ставка профессора и чтобы аспирантура оказалась
доступна дочери врага народа А. А. Тахо-Годи. Да, вот такими сложными путями, можно
сказать драматическими путями, встретились эти две судьбы, чтобы потом всю жизнь не
расставаться.
Итак, потом были каникулы - первые радостные за многие годы. Можно было поехать
во Владикавказ, увидеть маму, которая через тысячи километров, через степи и Каспий снова
пересекла всю страну от Алтая до Кавказа, чтобы поселиться в доме своего детства, но уже
почти заброшенном, где жили только ее брат, профессор, старый холостяк, и сестра, да
больной старик, муж сестры, приехавший из какого-то загадочного далека, да ее душевно
больной сын. Дом как будто ждал, чтобы добрая, хорошая, деятельная душа вернулась в
него, вдохнула жизнь. И вот бывшая лагерница, потерявшая свое семейное гнездо в Москве,
стала налаживать, как могла, новую жизнь в старом доме, некогда крепком, основательном
особняке, целой усадьбе, полной милых, молодых и не очень молодых, но крепких телом и
духом людей, красивых, талантливых, образованных, пишущих стихи, издающих свой
семейный журнал, музицирующих по вечерам, влюбленных в своих кузенов и кузин и
выброшенных гражданской войной из родных стен, с родной терской казачьей земли.

Вот в этот дом, последнее пристанище для тех, кто бежал от военных невзгод и голода,
от ссылок и специнтернатов для детей врагов народа, кто возвращался худ и сир из лагерного
небытия - в этот дом с сердцем, полным радостного томления, ехала я целую неделю по
большой стране через пустыню разоренных городов, сел, станиц, станций (война
завершалась на Западе), запасшись особым пропуском в московской милиции, с узелком
нехитрых пожитков. Ехали весело - ребята студенты, молодые, все впереди, войне конец.
Ничего не сообщила о приезде. Хотелось неожиданной радости, внезапного счастья. Летним
сумеречным рассветом пешком от вокзала до дома испытанной дорогой, и - стук в окно,
закрытое ставнем по-старинному. Боже, вот негаданная встреча. Действительно - не ждали.
Мама, маленькая сестренка, милый дядюшка, - всем зашита и помощник. Опять родные
глаза, как и там, в заснеженном алтайском городишке. Быть всем вместе до осени. А может
быть, и осень прихватить? Продлить пропуск помогала верная подруга детства Нина (теперь
уже нет ее на свете, а была единственно преданная). Да еще маме хотелось что-то
переделать, сшить, связать для своей дочери. В лагере научилась великолепной вязке и на
воле зарабатывала, пока пальцы позволяли. Худенькая, стройная, седая, вся в движении, в
работе, в заботах. Господи, что осталось от прелестной барышни "мирного" времени и
достойно-изящной матери четырех детей. Слава Богу, хоть так.
Ей было всего сорок лет, когда она вернулась из лагеря ко мне, на Алтай. Пошли в
баню, и дети пугались и плакали, видя ее изможденную худобу - действительно кожа да
кости. А еще нас удивляли Освенцимом. Нет, я свидетель, что наш родной мордовский
Темлаг не уступал европейскому собрату.
Здесь, в родном доме, мама стала отходить, оттаивать, забываться в заботах о хлебе
насущном, о поле с картошкой - самой надо было сажать и собирать. На Алтае научилась.
Лагерь же никогда не вспоминала. Ну как же не позаботиться о дочери, которую она любила
горячо, но сознательно отослала от себя с институтом в Москву, помня о будущем, которое
требовало жертв материнской любви.
Отца арестовали в ночь на 22 июня 1937 года в Москве, а расстреляли 9 октября. Но
мы-то, наивные, верили в десять лет без права переписки и ждали, ждали. Я кончила семь
классов и тут же была отправлена мамой в дом-убежище, к дяде Леониду Петровичу. Потом
и младшую сестренку Миночку, спасая ее от детдома, тайно привезла наша кузина, юная
Ольга Туганова.
И вот жарким летом 1944 года мы, оставшиеся от всей семьи, соединились вместе. Ну
разве можно взять и уехать в конце лета, после дня Успения Божией Матери? Конечно, нет.
Так уж случилось, что возвращалась я в начале октября. Опять Москва, опять
одиночество в шумном, но приветливом общежитии на Усачевке. Не чета огромной
кошмарной Стромынке, где нас в комнате было 15 душ, а здесь-то всего - пять и первый
этаж, зелень кустов, институт рядом на Пироговке, рядом Новодевичий монастырь, где
готовились к экзаменам как раз возле открывшейся семинарии. Мы зубрили свое, лежа и
сидя на траве под деревьями, а семинаристы - свое. Так и запомнилось.
В записной книжечке, сохранившейся до сих пор, крохотной, рядом со стихами
любимой Людмилы Васильевны Крестовой записан очень важный телефон. Ее и Веру
Дмитриевну Кузьмину - двух неразлучных друзей, одну семью - очень любила в бытность
на Алтае, и не только как моих учителей в литературе русской классической и
древнерусской, но как-то по-детски, с обожанием. Потом, после встречи с человеком в
черной шапочке, все как-то тихо отошли, стали милыми тенями прошлого, но
незабываемыми. Так вот рядом с романтическими стихами Людмилы Васильевны
("Лоэнгрин, белый лебедь и даль") записаны были телефоны профессоров Лосева и
Грабарь-Пассек. Надо было звонить, договариваться о встрече. Неудобно, все-таки опоздала,
хотя тогда, как и теперь, никто особенно не обращал внимания на отсутствующих
аспирантов.
Договорилась с Марией Евгеньевной, побывала у нее, приняли радушно,
познакомилась с добрейшим супругом ее Владимиром Эммануиловичем. Хотя разница в
возрасте у них, как потом выяснилось, лет в тридцать, но как-то она не бросалась в глаза,
естественной была седина Марии Евгеньевны и Владимира Эм-мануиловича и хлопотливая
заботливость Марии Евгеньевны, хотя Владимир Эммануилович был еще бодр, ежедневно
ходил в Ленинку, где мы с ним часто встречались. С высоты его лет я была совсем
младенцем, и он называл меня "девочкой".
А вот звонить к профессору Лосеву было страшновато. По рассказам, очень строг и
суров. "Что ж это вы, сударыня, так запаздываете, - услышала я в телефонную трубку
насмешливый голос, - что-то Вы загуляли".
Сумрачным осенним днем пришла я на Арбат, в дом 33, на второй этаж. Позвонила.
Открыла мне дверь дама с ласковым взглядом глубоких серых глаз, седая, высокая, тонкая, с
точеными чертами лица, с горделивой посадкой головы, но вместе с тем как-то
душевно-простая и совсем своя. Ток какой-то пробежал между нами - доверие. Это была
Валентина Михайловна Лосева. Она-то и провела меня мимо склада дров и картошки в
передней через непонятную комнату, заваленную книгами, рукописями, вещами, с
электрической плиткой и кастрюлькой на маленьком столике, с туманным большим
зеркалом между окон, ободранным низким креслом, где сидел ясноглазый старец, с большой
седой бородой, как в сказке, удивительно похожий и лицом, и улыбкой на Валентину
Михайловну. Это был, как потом выяснилось, ее отец, Михаил Васильевич Соколов, 91 года.
Он остался жив в страшную августовскую ночь бомбежки, когда погиб дом, где жили
Лосевы.
Сидели два старика, супруги Соколовы, на диванчике - спускаться в убежище
бесполезно. Так они там, на диванчике, и остались, когда спасательная команда раскапывала
развалины дома. Она - мертвая, под грузом обрушенного дома (говорят, узнать было нельзя,
столь изувеченная), а он - живой. И - рядом.

Дверь, обитая черным дерматином, вела в кабинет, где сидел за письменным столом,
тоже заваленным книгами, и они были везде, в шкафах, над диваном, на стульях, сидел в
черном кресле с прямой спинкой и львиными головами на подлокотниках, сидел на фоне
белой кафельной голландской печки человек в черной шапочке, в очках, бритый, с лицом то
ли римского консула, то ли папского кардинала (а по-настоящему - старинный русский
родовитый облик - это потом пришло) в наброшенном на плечи темно-синем шотландском
пледе (он и сейчас со мной).
Меня посадили напротив в низкое тяжелое официальное кресло - осталось от
выехавшей из дома организации. Так мы и просидели с этой минуты всю жизнь. Он в своем
кресле с высокой спинкой, раздумывая, близко поднося к глазам листочки блокнота, что-то
записывая, диктуя, размышляя вслух, а я - напротив, с листами бумаги, текстами греков и
римлян, словарями, справочниками. И уже кресло это страшно официальное я выбросила,
уже сидела на простом крепком стуле. На него и встать было можно, чтобы дотянуться до
книг, сразу лестницу не принесешь. Уже занимаясь, работая, прислушивалась, не кипит ли
что на плитке, не булькает ли вода, не сгорело ли что, - а то и дров в печку надо
подбросить, - как-то все эти обязанности, ученые, домашние, хозяйственные, скоро мы с
Валентиной Михайловной поделили. Да и трудно ей, бедной, было. В Московском
авиационном институте полная ставка на кафедре теоретической механики у важного
Георгия Александровича Свешникова. Старик-отец, как ребенок, муж - тоже большой
ребенок - в хозяйство допускать нельзя.
Можно только

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.