Жанр: История

Россия распятая

сторінка №54

пола зеленым
брезентом. Крепко скроенный, занимающийся боксом Артур [83], сняв с головы
кепочку, пригладил рукой свой коротко стриженный пробор и сказал: "Живи сколько
хочешь - в тесноте, да не в обиде". Не рискуя сесть на койку - единственную
"мебель", добавил: "На койке будет спать Нина, а ты, пока я схлопочу какуюнибудь
подстилку, на газетках - рядом". А сам хозяин предложенной площади,
Дионисио Гарсиа, напоминающий чем-то героев Веласкеса, словно предупреждая мой
вопрос, улыбнулся: "Платить ничего не надо. Ты - художник, я - скульптор. Оба
мы, можно сказать, эмигранты, живущие в Москве, хоть я испанец, а ты русский. И
оба мы нищие". Дионисио зарабатывал тогда тем, что на кладбищах делал надгробия,
бюсты и кресты, потом изучал философию, а ныне, как мне говорили, пишет
философско-религиозные трактаты.) До конца дней я сохраню благодарную память об
Артуре и Дионисио, которые в те страшные дни дали мне кров и саму возможность
жить в столице нашей Родины Москве. Было это накануне нового, 1958 года.

Жильцы коммунальной квартиры, а их было, судя по многочисленным индивидуальным
звонкам и почтовым ящикам, прибитым на дверь, около десяти, встретили нас
поначалу приветливо, радушно. Выражаясь сегодняшним языком, "субъекты
коммунальной федерации" попросили только не пользоваться их кастрюлями и
согласовывать час и день нашего мытья в ванне, поскольку жильцов много, а ванна
одна. Дверь кладовки, в которой мы разместились с Ниночкой, выходила прямо в
кухню, и нас, живущих впроголодь, с утра до вечера "душили" ароматы варимых
жильцами супов и жарящихся котлет, которыми словно были пропитаны стены нашей
кладовки.

Большинство обитателей коммуналки были люди преклонного возраста. Мы погрузились
в атмосферу угрюмой недоброжелательности, столь характерную для коммунальных
квартир. На всю жизнь я убедился в том, что коммунальные квартиры - одно из
средств разложения общества на взаимоненавидящих друг друга людей. Когда мы
приходили поздно, стараясь не шуметь, обычно становились свидетелями одной и той
же сцены. Седой, небольшого роста пенсионер с розовыми щечками дрессировал
кошку. Я такого никогда не видел даже в цирке. Он кидал в дальний конец
коридора, ближе к входной двери, тугосвернутый жгутик из оберточной бумаги,
кошка, как собака, бросалась за ним, хватала зубами и возвращала хозяину. Старик
проделывал это каждый вечер, никого не замечая вокруг. Однажды я спросил у
пожилой женщины, кипятившей белье на кухне в эмалированном ведре (вонючий пар
заполнял всю кухню, как на картине Архипова "Прачка"; сегодня певцы нашего шоубизнеса
любят "паровые" эффекты, мечутся в клубах пара, как в аду, а я всегда
невольно вспоминаю кошмар нашей московской коммуналки), кто этот человек, так
упорно дрессирующий кошку. Она выразительно покрутила пальцем у виска. и
безнадежно махнула рукой, ответив вопросом на вопрос: "А разве вам не понятно?"

Как- то раз дрессировщик кошки, хлопая ночными туфлями по полу, подошел с таким
видом, как будто давно нас ждал. "Хочу сообщить вам три вещи, -начал он без
предисловия. - Первое: в честь моего брата, бойца Красной Армии, назван город
Тутаев на Волге, раньше он назывался Романов-Борисоглебск. Теперь он носит имя
нашей семьи, - и укротитель торжествующе посмотрел на нас. - Второе: вы видели,
чтобы когда-нибудь кошка делала то, что делает собака? А моя делает! Это
результат моего труда и умения подойти не только к людям, но и к животным. Я
член партии с 1925 года. Теперь третье, более веселое: московский анекдот.
Рассказываю его потому, что в нашей коммунальной квартире ваша жена - самая
молодая женщина!" Он, стараясь кокетливо улыбнуться, сверкнул металлическим
зубом. "Сколько вам лет?" - обратился он к Нине. "Двадцать два года", - ответила
она. "Ну, так вот, одна молодая женщина, живущая в такой же коммунальной
квартире, как наша, пошла мыться в ванну. Включила душ, моется. под потолком,
как и у нас, было такое же стеклянное окно". Старик хихикнул и с упоением
продолжал: "Подняла она голову, а в окне сосед: во все глаза на нее пялится. На
стремянку влез! А она, не обращая внимания, помылась, надела халат, выходит в
коридор и говорит ему: "Иван Иванович, как вам не стыдно, вы что, голой женщины
не видели?" А тот разобиделся и с гневом ей в ответ - вы, мол, пошлячка, я на
вас и не смотрел вовсе, просто хотел узнать, чьим вы мылом моетесь. Закончив
свое повествование, брат большевика Тутаева хитро подмигнул нам: "Намек поняли?
Я за вашей женой подглядывать не буду, но мыло свое надо положить и на кухне, и
в ванне".

Со временем к нам стало приходить все больше и больше гостей. Очень кстати
оказалась найденная мной во дворе старая табуретка, выкинутая кем-то за
ненадобностью. Все мои работы из университета с помощью Евгения Евтушенко были
перевезены в дом на Кутузовский, где жили деятели советского кино, - в квартиру
актрисы Алисовой, широко известной по фильму "Бесприданница", одному из лучших в
истории советского кино. Я написал портрет ее очаровательной дочери, ныне тоже
знаменитой актрисы Ларисы Кадочниковой, живущей ныне в Киеве, которая тогда
училась во ВГИКе. Я был очарован загадочным лицом дочери Алисовой. Ее тогда
совсем юный брат Вадик- ныне известный оператор Вадим Алисов. Семья Алисовых
всегда будет жить в моем сердце, как и их долготерпение - им приходилось
принимать массу гостей, желающих видеть мои работы [84].





Шли долгие томительные месяцы. Очевидно, нашим соседям по коммуналке я изрядно
надоел. Каждый день в восемь утра они начинали свою возню на кухне. Дряхлой
двери, отгораживающей нашу кладовку от кухни, словно не существовало. Все
назойливее и с явной целью быть услышанными нами звучали голоса: "Вот, говорят,
в Москве без прописки жить нельзя - живут, сволочи, и живут, хоть милицию
вызывай. Если не съедут, как обещал Дионисио, придется так и сделать". Я помню
встречу с испанцами, друзьями Дионисио. Испанская колония крепко держалась друг
за друга. Я подружился с Альберто Кинтано, ставшим навсегда моим другом,
которому я очень обязан в жизни. Мы поддерживаем наши братские отношения до сего
дня. Я помню удивительной красоты испанские песни, которые так проникновенно
пели испанцы. Горящая свеча, скрывающая убогость московского жилища... Гортанная
напевность, словно напоенная красотой далеко лежащей от нас родины Сервантеса,
Кальдерона и Веласкеса... Никогда не любил Гарсиа Лорку, но одна из песен на его
стихи тронула меня до слез. Мне перевели ее слова: "Когда я уезжал на корабле из
гавани, ты стояла на причале и махала мне белым платком. Корабль уплывает все
дальше и дальше - и я уже не вижу тебя. Только белые чайки, кружащиеся за
кормой, напоминают мне платок, которым ты мне махала в гавани, которую я покидал
навсегда". Я слушал дивные песни моих друзей и почему-то вспоминал свое детство,
когда в начале войны во всех книжных ларьках Ленинграда лежала книга Диккенса
"Большие надежды". На обложке был нарисован мальчик и согбенный пожилой человек,
смотрящие на уходящий в море корабль. Сколько раз в моей жизни чаша души была
переполнена нестерпимым горем и одиночеством. И когда, казалось, уже не было
мочи терпеть, Божественной волею наводнение скорби прекращалось, снова возрождая
надежду продолжить свой путь и совершить то, что мне предназначено.

Люди и дела московские

Совсем неподалеку от улицы Воровского, у Никитских ворот, высится прекрасный по
своей архитектуре особняк Рябушинского, на фронтоне которого запечатлена в
керамике изысканная фантазию Врубеля. Странное впечатление производят цветы,
созданные таинством души Михаила Александровича. То эти цветы казались мне
красивыми и нежными, то заставляли вспомнить цветы зла современника Врубеля -
Бодлера. Это он сказал: "Все прекрасное странно, но не все странное прекрасно".
Мы не знаем, что чувствовал Максим Горький - Алексей Пешков, когда он вселился в
особняк своего приятеля Рябушинского, милостиво подаренный ему Сталиным. Какой
изысканный интерьер, какое очарование в зданиях русского модерна начала XX века!
Только сегодня начинаешь ценить этот стиль, являющий собой одухотворенную связь
разных эпох, которые творческой волею объединяли такие архитекторы, каким был,
например, великий Шехтель.

Живя уже столько лет у Никитских ворот, я сегодня всякий раз, проходя мимо музея
А. М. Горького, вспоминаю лето 1957 года, когда семья Пешковых пригласила меня
быть их гостем. Жена Максима - сына Горького, которую все называл Тимошей,
посетив мою выставку в ЦДРИ, был инициатором этого приглашения. Вспоминается ее
портрет работы П.Д. Корина, друга семьи Пешковых. Тимоша под его руководством
занималась живописью. Как известно, в свое время Алексей Максимович дал ему
мастерскую и определил название будущей картины, так и не написанной Кориным,
"Русь уходящая". Друг семьи и Тимоши по имени Александр Александрович ввел меня
в столовую, где когда-то на месте хозяина сидел сам Горький, и, подняв мою руку,
как поднимает судьи руку победителя на ринге, громогласно сказал: "3накомьтесь:
Илья Глазунов - человек, взорвавший атомную бомбу в Москве. Если бы не
вмешательство нашего друга, министра культуры СССР Михайлова, его бы растерзали
на части". - "Не конфузьте молодого художника, - сказала с нежной улыбкой
Тимоша, - а лучше предложите ему чаю". Запомнились красивые внучки Горького -
Дарья и Марфа. "Какие у Марфы глаза чудесные, прямо как у нестеровских героинь",
- шепнул я Александру Александровичу. "Да, Марфа у нас красавица, - восторженно
подтвердил мой гид. - Многие художники и скульпторы заглядываются на Тимошу, на
Марфу и Дарью, - закивал он. - Мы давно с Коненковым дружили, а портрет Корина
Тимоша вам сама покажет. Он наверху". Переходя на шепот, доверительно спросил:
"Вы, наверное, знаете, что мужем Марфы был сын Берии?" Посмотрев на меня,
усмехнулся: "А что вы так удивляетесь?" И снова перешел на шепот: Но мы себя
очень правильно повели (говоря о Тимоше и Марфе, он почему-то говорил "мы" -
И.Г.), когда разоблачили Берию. Мы сразу подали на развод - ничего общего с этой
семьей не желаем иметь".

Во время фестиваля, памятуя приглашение приходить к ним "как к себе домой", я
привел в бывший особняк Рябушинского несколько моих новых друзей по фестивалю -
Збышека Цибульского, талантливого актера, известного зрителю по фильму "Пепел и
алмаз", который стал эпохой в мировом кино наряду с фильмами Феллини, Висконти,
Антониони. Збышек просил разрешения взять с собой знаменитого актера Кобьеля.
Человек сатирического ума, помноженного на импульсивность, он буквально мучил
меня вопросами: "Илья, коханый, как же так, Рябушинский с Горьким приятели были,
тот ему "пеньёнзы" (деньги - И.Г.) на революцию давал для Ленина, а потом -
трахбах- вселился в это чужое великолепие?"

После фестиваля, оказавшись в глухой пустоте одиночества и памятуя, что семья
Пешковых дружит с министром культуры СССР Михайловым, я позвонил им из телефонаавтомата.
Меня встретил Александр Александрович, который на этот раз был один в
пустой столовой. "Против меня словно заговор, - начал я, - я был у Сергея
Васильевича Герасимова с просьбой принять меня в Союз художников хотя бы
кандидатом - тогда, может быть, и прописка засветилась бы и заказишко подкинули.
А то ведь не только на краски, даже на еду денег нет". Лицо Александра
Александровича было невозмутимо. Желая расшевелить его, я перешел на живой
рассказ: "Прихожу на улицу Горького в Союз художников, Герасимов принял меня
дружелюбно, выслушал и с улыбкой ответил: "Вот ко мне бы сейчас Микеланджело
зашел. - Здрасьте, Сергей Васильевич! - "3драсьте товарищ Микеланджело. Чего
изволите?" А он бы, как и вы: хочу в Союз художников города Москвы".

"Ну, и что дальше?" - перебил меня Александр Александрович. "А дальше Герасимов
продолжил: "А какая у Вас прописка, товарищ Микеланджело", - спросил бы я у
него, а он бы ответил: "Римская, Сергей Васильевич". Я показал, как он развел
руками. "Не могу принять вас в московский Союз, товарищ Буонаротти". У Вас,
товарищ Глазунов, прописка ленинградская, но и туда вам дорога навсегда
заказана, хоть это и ваш родной город". А потом Сергей Васильевич не выдержал и
сорвался: "У меня ученики поталантливее вас, а ни с какими выставками не лезут.
Саморекламщик вы! Всех восстановили против себя в Союзе художников, вот и
расхлебывайте кашу, которую заварили. вот уж поистине - художник от слова худо,
как в народе говорят". На этом аудиенция окончилась.

Друг Тимоши Александр Александрович оставался холоден и невозмутим: "А теперь,
Илья, послушайте, что я вам скажу. Министр культуры, друг нашей семьи, товарищ
Михайлов сказал нам, что если мы вас будем принимать, то он перестанет к нам
приходить. Вы ухитрились восстановить против себя всех. Да еще хотели
отступление советских войск на осенней выставке показать. Я вам рекомендую одно
- уехать по предписанию в провинцию, преподавать в ремесленном училище, и тогда
вас, очевидно, обеспечат работой. Если вы этого не сделаете, к нам дорога вам
заказана. А так по прошествии времени, может, и увидимся".

Страшно сказать, но более тридцати лет я не имел желания посетить дом
Рябушинского. Пару раз на улице встретил Марфу, вроде бы совсем не подверженную
процессу старения. У нее, были все те же тихие серые глаза. И лишь в конце июня
1996 года впервые после долгих лет вошел я в знакомые залы, созданные гением
Шехтеля. Все то же, словно время остановилось. Никто из работников музея не мог
мне назвать фамилию последнего друга семьи Пешковых. "Телефон Марфы и Дарьи тоже
не знаем". С щемящим чувством скоротечности времени, выйдя на улицу, поглядел на
цветы Врубеля. Они все такие же - цветы злого добра или доброго зла. Цветы,
словно выросшие на могиле русского "Серебряного века"... Горька и поучительна
судьба у Максима Горького. Он столько сделал для приближения революции, а она же
его и уничтожила, когда он ей стал больше не нужен. Горький-Пешков был всего
лишь пешкой в механизме темных сил, обрекших Россию на долгие годы геноцида и
разорения. Умный был он, "сознательный" запевала грядущей бури да продал свою
душу...




Многие представители московской интеллигенции видя кампанию развернутой против
меня травли, стремились протянуть мне руку, помочь выбраться из ледяного
водоворота советской действительности. Когда я с женой обосновался в каморке в
доме номер 29 по улице Воровского, мы часто заходили в находившийся наискосок от
нашего дома Дом литераторов, принадлежавший до революции семье Олсуфьевых (их
наследница Олсуфьева-Боргезе проживала в эмиграции в Риме). К дому этому
примыкала очаровательная по архитектуре московская усадьба, которую старые
москвичи и поныне называют "Дом Ростовых". Именно здесь, по преданию, Наташа
Ростова из "Войны мира" велела скинуть с телег вещи и мебель положить на них
солдат, раненных в Бородинском сражении. Потом в доме этом был Союз писателей
СССР.

...Когда в концертном зале ЦДРИ происходило бурное обсуждение моей выставки, я
получил восторженный отзыв - записку о моей выставке желании познакомиться.
Подпись: Евгений Евтушенко. В выставочном зале ЦДРИ я увидел высокого,
худощавого молодого человека. Как выяснилось, он был моложе меня на три года,
улыбаясь своей, я бы сказал, "неопределенной" улыбкой, в которой сочетались
уверенность в себе, желание понравиться и неназойливое изучение собеседника:
"Илья, познакомься, моя жена - Белла Ахмадулина, она тоже поэтесса". Женя был
элегантно одет, но меня удивила его, как мне показалось, женская шуба из серого
меха с затянутым под воротником на французский манер темно-синим шарфом, У Жени
всегда было много народа, и он в своем застолье познакомил меня с грузинскими
поэтами, которых он тогда переводил. Вино лилось рекой. Женя явно преуспевал, и
почти каждый год у него, несмотря на его молодость, выходило по книге стихов. Я
сразу ощутил неугомонную талантливость моего нового приятеля, который стартовал
в жизнь как ракета, ежесекундно набирающая высоту.


Будучи человеком непьющим, я не желал мешать веселой компании московских и
грузинских поэтов, обсуждающих свои дела, и стал листать его книги. В одной из
первых я обратил внимание на стихотворение 1950 года "Ночь шагает по Москве":

Я верю:

здесь расцветут цветы,

Сады наполнятся светом.

Ведь об этом мечтаем

и я

и ты,

Значит, думает Сталин

об этом.

Не скрою, уже тогда в 1957 году, меня удивили, насторожили и покоробили эти его
стихи.

Я знаю:

грядущее видя вокруг,

склоняется

этой ночью

самый мой лучший на свете друг

в Кремле

над столом рабочим.

Весь мир перед ним

необъятной ширью!

В бессонной ночной тишине

он думает о стране,

о мире,

он думает

обо мне.

Подходит к окну,

любуясь столицей,

тепло улыбается он.

А я засыпаю,

и мне приснится

очень

хороший

сон.

А как бесконечно далеки от меня и чужды по содержанию строчки, написанные
Евтушенко в 1955 году.

Милая, не надо слов обидных,

Что ищу тревог и суеты.

У меня на свете две любимых -

Это революция и ты.

Как мне известно, Женя никогда не был членом партии, и потому я недоумевал,
читая его стихотворение "Партийный билет", написанное, если не ошибаюсь, тогда
же, в 1957 году:

Над своим ребячьим сердцем

Партийный чувствовал билет.

А в другом стихотворении Евтушенко высказал очень смелую мысль, что
"Интернационалом" баюкают детей". Позднее, много лет спустя, читая его
автобиографию, напечатанную на Западе, я не мог во многих местах сдержать
улыбку. Прогремели "Наследники Сталина", стяжав нашему советскому поэту мировую
славу борца со сталинизмом. "Бабий яр" сделал Евгения Евтушенко всемирно
известным поэтом... Отношение его ко мне как к художнику эволюционировало от
позитивного к резко отрицательному. И это естественно - потому что я не мог
принять утверждение Жени, что "моя религия - Ленин". Мне нравились и нравятся
его искренние лирические стихи, в которых нет политической запрограммированности
и любви к коминтерновскому авангарду. Благодаря этим стихам Евтушенко навсегда
останется в истории советской поэзии 60-х - 70-х годов. Я же буду помнить наши
встречи тех давних лет, когда я написал и подарил ему мои портреты: самого Жени
и его жены Беллы Ахмадулиной. В те годы Женя частенько захаживал в нашу
"мансарду" на улице Воровского. Ему очень нравилась моя работа "Александр Блок".
Я был тронут, что Евтушенко посвятил мне стихи о Блоке - как и многие его
лирические стихи, они мне очень понравились:

Когда я думаю о Блоке,

Когда тоскую по нему,

То вспоминаю я не строки,

А мост, пролетку и Неву.

И над ночными голосами

Чеканный облик седока -

Круги под страшными глазами

И черный очерк сюртука.

Летят навстречу светы, тени,

Дробятся звезды в мостовых,

И что-то выше, чем смятенье,

В сплетенье пальцев восковых.

И, как в загадочном прологе,

Чья суть смутна и глубоко,

В тумане тают стук пролетки,

Булыжник, Блок и облака.




Женя Евтушенко подкупал меня своей неуемной энергией, каким-то особым умением
быть всегда на поверхности, широтой и шикарностью своих оценок, демократическим
направлением мыслей. Меня восхищало также яростное его стремление к
самоутверждению. "Вокруг тебя, вокруг твоей дерзости и таланта нужно сколотить
группу поддерживающих тебя людей. Твой цикл "Город", где ты показываешь правду
жизни и поэзию города, мне близок как поэту".

"Ты действительно, Женя, так любил Сталина?" - настороженно спросил я однажды.
Потирая подбородок ладонью, он махнул рукой: "Не обращай внимания на грехи
юности! Религия нашей семьи - Ленин. Я горжусь тем, что мой дед, Ермолай
Евтушенко, принимал участие в расстреле Колчака, но сегодня мы должны бороться
за человека, которого давит бюрократическая машина несправедливости. Давай прямо
сейчас, - на секунду задумался Евтушенко, - поедем в Переделкино к Пастернаку,
он о тебе слышал и хорошо к тебе относится. Это великий поэт XX века". Сказано -
сделано. Сели в Женину машину и мы уже в Переделкино. Звоним в калитку, где жил
автор "Доктора Живаго". Я молчал и наблюдал радостную встречу юного и маститого
поэтов. Через час мы ушли, и я навсегда запомнил выразительное, интеллигентное и
столь характерное лицо поэта, имя которого сегодня широко известно у нас и в
других странах. Остаюсь и поныне поклонником его замечательных переводов
Шекспира. Не скрою, однако, что, прочитав через несколько лет после нашей
единственной встречи "Доктора Живаго", я был разочарован несколько поверхностным
освещением всей глубины трагедии русской революции. Должен отметить, что
американский фильм, снятый по роману Пастернака, несмотря на некоторую
"клюковку" трактовки тех страшных лет России, смотрел, будучи на Западе, с
большим интересом. "Доктор Живаго", как ни один советский фильм, вызвал в мире
волну симпатии и интереса к России. Спасибо за это авторам, спасибо Пастернаку.

При всем при том этот фильм, снятый через очки Голливуда, еще раз показал всю
жгучую необходимость создания фильмов, которые будут по плечу лишь тем русским
режиссерам, которые с сыновней любовью передадут весь ужас уничтожения миллионов
людей и разграбления несметных богатств некогда свободной и процветающей страны.
Очевидно, такой фильм не получит "Оскара" и международных премий на фестивале в
Каннах: ведь столько сил сегодня заинтересовано в погребении или фальсификации
правды страшных десятилетий развала великой державы.

Заканчивая свою беглую зарисовку, вспомню нашу поездку с Женей в дом поэта
Михаила Луконина, графический портрет которого я должен был нарисовать для
очередной книжки его стихов. Жене Михаила Кузьмича Гале, как помнится, портрет
не понравился: "Он у вас прямо как герой Достоевского, а я его вижу совсем
другим",- сказала она, погладив его по голове. А я ощущал в преуспевающем
советском поэте скрытую от посторонних глаз трагедию, боль и одиночество,
несмотря на внешнее процветание. Портрет этот до сих пор хранится у меня. Прошло
года два с момента нашей первой встречи, и вот однажды, когда он пришел ко мне
со своей новой женой Галей Лукониной, я почувствовал в них какой-то внутренний
протест моим восторженным речам о Москве, об открывшейся мне ее поруганной
красоте. Помню, Галя сказала сухо и враждебно: "От нас бесконечно далеки ваши
православные страсти вокруг древних уничтожаемых икон или сносимых церквей. Это
все навсегда ушло и не вернется. Но интерес ко всему этому может пробудить
страсти русского шовинизма. Женя обращен к современности и к будущему - и от нас
ваши увлечения далеки и чужды". Женя кивал головой и молчал. С той поры наши
пути навсегда разошлись. Этот давний разговор я не могу передать точно, но за
смысл ручаюсь. Привожу его потому, что он типичен для отношения ко мне многих
наших "левых" интеллигентов, которым была чуждой и неприемлемой моя борьба за
великую историческую Россию, а я так до сих пор и не понимаю, чей "пепел" стучал
в сердцах наших талантливых современников? Неужели "пепел" расстрелянной
Сталиным "ленинской гвардии", свершившей октябрьскую революцию? Не могу
согласиться и с тем, что 1937 год был самым страшным в постреволюционном
времени. Главной-то жертвой был прежде всего великий русский народ, его культура
и православие. Почему для многих Ленин - это хорошо, а Сталин - это плохо? Споры
об этом не смолкают и по сей день. Определенная часть нашей интеллигенции не
может простить мне то, что я люблю всем существом своим и помышлением нашу
Россию в ее духовном значении русской национальной соборности. Что же любят они?
Не историческую Россию, а некую демократическо-масонскую абстракцию "прав
человека"? Но нельзя любить химеру вымышленности. Стыдно жить в России и не
любить ее! Вот и договорились уже до изуверского лозунга: "Бей русских - спасай
Россию". Сегодня это становится нашей трагической действительностью.

Я думаю, что многие ошиблись, когда видели во мне "таран" для реабилитации
"подлинного ленинизма", "социализма с человеческим лицом" и возрождения
растоптанного Сталиным авангарда передового коммунистического искусства. Мне
пришлось еще раз осознать всю глубину известного изречения философа древности:
"Враги моих врагов не всегда мои друзья". Я был всегда привержен православию,
самодержавию и народности и не считал, как Андрей Вознесенский, что джинсы - это
форма желанной демократии. "

С Андреем я познакомился в те же годы. Архитектор по образованию, он не случайно
вместе с могучим и все могущим Зурабом Церетели как архитектор участвовал в
создании памятника "Дружбы грузинского и русского народов" на Тишинской площади,
которым по сей день могут любоваться москвичи и гости столицы. Помню, как,
знакомясь со мной, юный поэт протянул мне руку и сказал: "Андрей Вознесенский -
любимый ученик Пастернака". Мне такой способ знакомства не понравился, я
огрызнулся: "Пастернака я знаю, а вот твои стихи еще не читал". Андрей тогда
был, как и я, опальным. Его первая книга - "Мозаика" почему-то печаталась в
городе Владимире. Для нее по просьбе поэта я сделал графический портрет.
Поэтическая форма его стихов побуждала меня вспомнить "золотые" 20-е годы. Да и
направленность мировоззрения поэта, как мне показалось, отдавала ЛЕФом. Он
пропел гимн Ленину в поэме "Лонжюмо" и, как считали многие, превзошел этом
своего учителя; чьи восторженные ленинские стихи ("Он был как выпад на рапире" и
т.д.) давно считаются советской классикой. Несмотря на все это, в Вознесенском,
как и в Евтушенко, жила муза поэзии, особенно когда он выражал свои лирические
переживания, находя порой яркие и свежие образы. Как испортил многих советских
поэтов призыв Маяковского "делать стих"! Но в моих приятелях тех лет, несмотря
на все их "поиски", было одно удивительное постоянство: забвение и неприятие
великой исторической православной России. До сих пор не могу, например, взять в
толк, почему Вознесенский считает лучшим русским художником Марка Захаровича
Шагала, когда он на самом деле является великим национальным художником
еврейского народа. Правда, ны

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.