Жанр: История

Россия распятая

сторінка №56

жизни непохожий на Ленина, заказал мне портрет своей жены,
актрисы Глезер. Вдова поэта Владимира Луговского Майя, удивительно красивая и
интеллигентная женщина, жила в писательском доме напротив Третьяковской галереи.
Она познакомила меня с живущим в этом же доме известным поэтом Павлом
Антокольским, поразившим меня маленьким ростом, почтенностью возраста и очень
живыми молодыми глазами, в которых светился ум и юмор.

Во время фестиваля я познакомился с Борисом Абрамовичем Слуцким. Он был удивлен,
что до знакомства с Евтушенко я не знал о его существовании. Слуцкий, родившийся
в 1919 году, прошел фронт. Евтушенко рассказывал мне, как он, будучи старше
"молодых" поэтов, выступал вместе с ними, борясь за свою поэзию и популярность.
Это был коренастый человек с рыжевато-русыми волосами, выдержанный и
невозмутимый. В разговоре он был немногословен и иногда от внутренней
деликатности и смущения становился багровым, от чего усы на его лице светлели, а
глаза становились серо-стальными. "Вам, Илья, нужны заказчики, иначе вы умрете с
голоду, - сказал он, рассматривая мою "квартиру". - Я знаю, что вы уже
нарисовали портрет Анатолия Рыбакова - он очень доволен вашей работой. Я
говорил, - продолжал он, - с Назымом Хикметом; он хочет, чтобы вы нарисовали его
жену. Как вы знаете, он турецкий поэт, а сейчас влюбился в почти кустодиевскую
русскую женщину, очень простую на вид, - милая баба, и его очень любит".

Я заволновался: как, сам Назым Хикмет, великий поэт, друг Арагона, Пабло
Неруды!... В свое время Лиля Яхонтова, его поклонница, подарила мне книгу стихов
Хикмета, сказав, что это сложный и глубокий современный поэт. "Тебе будет
особенно интересно, Ильюша, прочесть его поэму о Джоконде". Уже тогда я
прослышал о его шибко коммунистических взглядах и даже о том, что в 20-е годы он
рекомендовал занавеси Большого театра порезать на куски и раздать комсомолкам на
юбки. Стихи Хикмета, не скрою, не произвели на меня никакого впечатления - они
мне показались надуманными и непонятными, но я об этом постеснялся сказать Лиле,
подарившей мне книгу его стихов. Лиля поняла это и, улыбнувшись сказала: "Блок
тоже для многих непонятен, однако ты его любишь. Кстати, я бы тебе посоветовала
- сделай рисунок, на котором бы предмет был нарисован с трех сторон - это было
бы многоплановое познание мира. Не упирайся в академизм. Стремись выразить новое
видение мира".

И вот передо мной сидит яркая блондинка, действительно с красивым простонародным
миловидным лицом - жена Назыма Хикмета. Во время чая поэт рассказывал мне о
своих встречах с Пикассо и передал, что слышал от посетившего его недавно друга,
будто Пикассо отозвался весьма одобрительно о моей работе "Сумерки". Я с
удивлением спросил: "А как же он мог о ней отозваться положительно, если он ее
не видел?" "Ваша работа, - ответил Назым, - была напечатана в журнале "Иль
Контемпоранео", в статье Паоло Риччи "Свобода реализма". Это известный орган
прогрессивной интеллигенции Италии, и даже я ее прочел", - пояснил турецкий
поэт. Боясь, что Хикмет ждет от меня портрет жены в духе последних работ
Пикассо, я тем не менее старался передать абсолютное сходство, а главное - ту
особую задумчивость, которая, с моей точки зрения, была свойственна этой
женщине. Легкими прикосновениями пастели я хотел дополнить ее "фарфоровость" и
нежность голубых глаз. "Действительно, кустодиевская купчиха", - думал я. Ей
портрет понравился, а он был явно недоволен: "Вам будет странно, Илья, но я
особенно люблю ее ржаные, светлые ресницы, а вы явно с этим не справились".
Быстрым движением Хикмет открыл ящик письменного стола и вытащил круглую лупу.
Наведя ее на глаз жены, а потом на глаз, нарисованный мною на портрете, сказал:
"Сосчитайте, сколько ресниц у нее и сколько у вас на портрете". Поначалу я, как
и Слуцкий, судя по выражению его лица, решил, что заказчик шутит. В голове
пронеслось: "Наверное, он не приемлет мой реализм и хочет намекнуть, что я
отстал от столь любимого им авангарда". Но Назым Хикмет отнюдь не шутил. Забыв
"Даму С веером" и другие портреты Пикассо, он требовал от меня именно
перечисления ресничек на веках столь любимой им супруги. Прикасаясь острием
карандаша к верхним и нижним векам портрета, я, не нарушая цельность "пятна",
старался сделать ресницы как можно конкретнее, разумеется, не в ущерб
художественности...

К моей радости, они остались очень довольны портретом. Спускаясь в лифте,
Слуцкий задумчиво произнес: "Как странно, Назым яростно выступает за свободу
художника, за его право видеть все по-своему, а тут пристал к вам с этими
ресницами". Нахлобучивая свою шапку, заключил: "Но самое главное сделано -
портрет ей понравился, сто рублей получены". Ласково улыбнувшись, продолжил:
"Теперь вы должны нарисовать жену самого богатого писателя Саши Галича. Учтите
только, что он, впрочем, как и я, - улыбнулся Слуцкий, - большой коммунист, и у
власти, в отличие от меня, в большом почете. Мастерит даже, как я слышал, какойто
фильм о чекистах. Денег, повторяю, прорва - человек в зените".




Жил Галич, как мне помнится, у метро "Аэропорт" в писательском доме. Чистая, но
какая-то будто казенная квартира, на полках тьма книжек: Новиков-Прибой, Куприн,
Лев Толстой, Шолохов, Мамин-Сибиряк. Принял он нас равнодушно. Вальяжно
развалясь в кресле, похлопывал домашними шлепанцами. Я вытащил доску, на которой
был приколот кнопками лист ватмана. Вошла его жена с огромными светлыми глазами,
коротко стриженная, худощавая и нежно-хрупкай, своим лицом чем-то напомнила мне
Чаадаева. "Вам сколько нужно времени?"- спросил Галич. Поскольку мне сразу стала
ясна концепция портрета, то на его воплощение, учитывая бешеное напряжение во
время работы, мне нужен был час, не больше.


"Пока вы работаете, мы с Борисом Абрамовичем чайку на кухне попьем", - сказал
Галич, улыбнувшись. Прошел час с небольшим, и мне показалось, что я выразил в
портрете все, что хотел. У жены Галича, повторяю, было очень интеллигентное
лицо, исполненное в то же время какой-то внутренней истерической отстраненности
- она даже ни разу не улыбнулась, глядя на меня как в "глазок" телекамеры. Я
позвал хозяина, разрешил моей модели наконец посмотреть на законченный портрет
(обычно до конца работы я никогда не показываю свои портреты). "Здорово", -
вырвалось у Галича. "Всего за час с небольшим", - добавил Борис Абрамович.
Собирая пастель и угольные карандаши, чувствуя усталость, как боксер после боя
на ринге, я не вслушивался в тихий разговор Слуцкого с Галичем. Расслышал лишь
громкий возглас моей модели: "Как, час поработал и сто рублей? Ничего себе!"
Борис Абрамович, покраснев и чувствуя неловкость ситуации, сказал, обращаясь к
Галичу: "Но портрет-то хороший. Вам нравится. Он закончен". Чтобы прекратить
начавшуюся перепалку, я сказал: "Раз вы считаете, что ста рублей мой портрет не
стоит (тогда 100 рублей равнялись почти двум стипендиям студента), я его
забираю!" Большие глаза супруги Галича налились яростью: "Ну уж нет, этот
портрет из моего дома не выпущу - он мне очень нравится, а вот цена его не
нравится. За час - 100 рублей!" - повторила она с возмущением. "Знаете, -
обратился я к Галичу, - как рассказывает Джорджо Вазари, одна флорентийская
синьора выразила возмущение Рафаэлю, что он работал над ее портретом всего лишь
час и потребовал, в отличие от меня, солидную сумму денег". "Ну и что было
дальше? - невозмутимо перебил меня Галич, похлопывая своими удобными домашними
туфлями. "А дальше Рафаэль ответил, товарищ Галич, что прежде чем сделать так
быстро и хорошо свой портрет, он работал долгие годы". "Но вы же, все простите,
не Рафаэль", - взвизгнула жена Галича. "Зато вы флорентийская синьора, -
огрызнулся я. - Ладно. Из уважения к Борису Абрамовичу оставляю вам этот портрет
на память". Я с трудом сдерживал обиду и возмущение.

На улице меня догнал возбужденный Слуцкий. "Признаться, я этого не ожидал от
Галича. Ничего себе советский миллионер! Да и она тоже хороша. Но Саша сказал,
что отдаст вам ваш гонорар". "Пусть подавится, сволочь сытая, я ему эти 100
рублей в морду брошу", - подвел я итог нашей встрече. А через неделю в нашем
длинном коммунальном коридоре вечером раздался звонок, и я услышал грустный
голос Бориса Абрамовича: "Илья, вы получили от Галича 100 рублей? Я ему ваш
почтовый адрес дал". "Нет, не получил", - так же грустно ответил я. Через неделю
мне снова позвонил Слуцкий, без обиняков спросил: "Получили?" Я промолчал.
"Тогда надо плюнуть и забыть, - посоветовал Борис Абрамович. - это для меня,
может, большее потрясение, чем для вас".

После этого нашего разговора мои отношения с Борисом Абрамовичем Слуцким
постепенно угасли. Свой портрет, нарисованный мною в благодарность за его
участие, Слуцкий не взял: "Без денег не могу принять вашу работу, а денег у
меня, как и у вас, нету. Мне портрет нравится, но пусть он останется у вас на
память о наших встречах". Портрет Б. А. Слуцкого по сей день находится у меня.
Что же касается Галича, который превратился из советского писателя в диссидента,
распевающего лагерные песни (хоть сам он, как известно, никогда не сидел), то я
его никогда больше не видел. Эмигрировав и переменив вероисповедание и
подданство, Галич вместе с другими лидерами так называемой "третьей волны"
принял участие в моей бешеной травле, стараясь помешать моему растущему
авторитету за границей. (Дома его и так добьют как антисоветчика!) В групповом
клеветническом письме, состряпанном в Германии, утверждалось, что я бездарь,
"рука Москвы" и агент КГБ. Галич подписал эту пакость. Вряд ли они ожидали, что
я подам на них в суд и, более того, выиграю процесс, названный немецким журналом
"Шпигель" феноменальным и беспрецедентным. Об этом процессе я расскажу позже. За
границей, если не ошибаюсь, Галич "вступил" сначала в католичество; а потом уже
и в православие. А. может быть, наоборот...




Итак, шли долгие месяцы безнадежного ожидания перемен, и мы с моим ангеломхранителем
Ниной пребывали в безысходном отчаянии: все, от кого зависела моя
жизнь, были против меня, а те, кто интересовались моей личностью и кому
нравились мои работы, ничем не могли помочь. Многие посещали "запрещенного"
художника, хотели меня ободрить - спасибо им! Повторяю. если бы не случайные
заказы на портреты, я умер бы с голода или, на радость моих врагов, должен был
перестать быть художником - изменить профессию. Но вместе с тем один из
тяжелейших периодов моей жизни был для меня, временем более глубокого познания
России.

Особенно остались в памяти поездки в Боровск - ни с чем не сравнимую по своей
красоте и поэзии жемчужину православного русского пространства. Там я задумал
свои картины "Русская песня", "Русь", "Боровск зимой" и многие другие работы.
Еще будучи в Ленинграде, я в монографии Нестерова любовался работой великого
русского художника "Пафнутий Боровский". Во время наших поездок в ПафнутьевоБоровском
монастыре располагались ремесленное училище и машинно-тракторная
станция. Местные жители пояснили, что купол у храма рухнул в результате работы
МТС. Показывали деревянную церковь на холме, где, по преданию, какое-то время
размещались кавалеристы наполеоновской армии.


Боровск... Кругом шумят поля, на горизонте синеет бескрайний лес, а зимой все
утопает в искрящемся на солнце снегу, когда по дороге, которой, кажется, нет
конца, деревенские лошади с добрыми мохнатыми глазами везут одинокие сани.




Я приходил иногда к Павлу Петровичу Соколову-Скале в его мастерскую,
находившуюся в элитарном доме на улице Горького, где также располагалась
мастерская Налбандяна, а также певца Ленина и советских детишек Н. Жукова,
Кукрыниксов, с таким пафосом изображенных Кориным. Соколов-Скаля открывал дверь,
поражая своим ростом и умным лицом. Я уже говорил, что в нем было нечто от
коршуна.

"Мы с тобой такие разные, - говорил он. - Но Борька (так называл он Иогансона. -
И.Г.) - большая сволочь, что предал тебя. Ему все стали тыкать пальцем: вот кого
ты воспитал! Вот какого воспитал ниспровергателя основ - а ты просто честный
русский парень". Я помнил, как Соколов-Скаля в составе синклита Академии
художеств приезжал в Ленинград для просмотра наших ученических и студенческих
работ и на защиту дипломов. И помнил, как, встретившись во время международного
фестиваля в Центральном парке культуры и отдыха, он долго меня разглядывал и
потом сказал: "Это благодаря мне выставили твои работы". Правда, прихрамывающий,
маленького роста с водянистыми глазами искусствовед, фамилия которого была
почему-то Толстой, написал в каталоге выставки, что мои работы среди работ
художников стран социалистического лагеря резко выделяются своим пессимизмом и
упадничеством.

Мне импонировало, что в мастерской Соколова-Скаля гремела классическая музыка,
по-моему, Вагнер - "Гибель богов". Работал он, если не ошибаюсь, над большим
холстом "Таманский поход". Он мне рассказал, что во время войны в дымящихся
руинах Берлина, войдя в числе первых в рейхстаг, был поражен картиной,
открывшейся его глазам в одном из подвалов. Огонь, полыхавший там, был таким
страшно-всепоглощающим, что бронзовая фигура Донателло, находящаяся в подвале,
расплавилась. И из окаменевших металлических волн торчала чудом не
расплавившаяся рука Иоанна Крестителя. Павел Петрович принимал большое участие в
спасении сокровищ Дрезденской галереи, ругал "проклятых американцев", которые
разбомбили прекрасный Дрезден, считая это варварским актом по отношению к
великой Европе.

"Раз ты не пьешь - мне двойную порцию, - говорил он, разрезая на газете "Правда"
кусочки сыра. - Я рад, что ты ко мне приходишь. Ты так не похож на них - наших
собратьев по кисти. Не можешь себе представить, как я одинок, и все, что у меня
есть - это мои работы, а домой я даже не хочу идти. Приду, а она (он имел в виду
свою жену, художницу Мясникову) натюрморты пишет. Кругом грязь, жрать нечего...
Моя первая жена еврейкой была - хорошая баба..."

Жил он в высотном здании на площади Восстания. "Мы во многом и многими запутаны,
Ильюша, - грустно размышлял он, со стуком ставя стакан на стол. - Хочешь - верь,
хочешь - нет, а денег нет ни хрена. У меня ведь две семьи. Ну, а что такое
Академия художеств СССР, ты и сам знаешь по своему учителю и моему корешу
Борьке. А ведь до того, как стать шкурой, был хорошим художником. Он и теперь,
когда выпьет, все про Костю Коровина вспоминает. Я никогда никого не давил, ты
это, наверное, в парке культуры на выставке понял".

Гремел Вагнер. За окном омытые дождем крыши Москвы. "Мой Бог - Веласкес! -
продолжал пьянеющий Павел Петрович. - Трудная штука - жизнь, Илья! Вот я, помню,
вошел в кабинет Гитлера. А на столе у него - альбом. Альбом его собственных
акварелей. Я - ни в Бога, ни в черта не верю, только в искусство. Но скажу тебе,
дело невероятное, что Гитлер сидел и рисовал разрушенный Берлин. Мы еще не
вступили в Германию, Берлин был целехонький, а он, собака, рисовал руины
Берлина. Ясновидение какое-то! И время находил для этого". Павел Петрович
чокнулся с моей чайной чашкой и продолжал: "По радио немцы орали о грядущей
победе, а он сидел и рисовал руины! Надо сказать, неплохие акварели делал фюрер!
Он ведь начинал как художник..."

"А где же этот альбом?" - поинтересовался я. "А я его Жукову подарил как трофей.
Тот посмотрел, полистал и заметил: "Да-а, любопытно!" Вообще, Илья, Гитлер - он
не простой псих был. Псих до Сталинграда, завоевавши всю Европу, не дошел бы! И
врагов нужно на свое место ставить! Какая честь победить идиота? Гитлер идиотом
отнюдь не был... На России и гениальный Наполеон споткнулся - Березина, Святая
Елена... Россия - сфинкс... Если б не Сталин и партия, неизвестно, чем бы кончилась
война. Русский народ победил. Мы победили - партия и народ. Сталин...

Это вот мои соседи Кукрыниксы из Гитлера придурка делают. И непонятно мне, как
это они одну работу втроем сотворяют? Но этюды, правда, пишут врозь... Да, а вот
Геринг, как известно, Вермеера любил. Вообще, они классику понимали. Кстати,
Гитлер всю эту "левую" хреновину запретил. Евреев во всем этом винил... Они,
нацисты, еврейскими штучками все это называли, вырождением. Издавалась только
классика. Я из Германии много прекрасных монографий о старых мастерах привез, да
все раздарил".


"А как Вы думаете, Павел Петрович, - спросил я, - Гитлер в самом деле жив или
это легенда?" - "Да, я видел обугленный ковер, в который был завернут труп.
Зубной врач Гитлера по зубам признал вроде, его - ему-то видней, какие пломбы он
ставил. Остальные гады как крысы разбежались или покончили с собой. Тем не менее
история эта не простая... Подумаешь, римские сенаторы. Новый порядок!... Но самое
яркое, что помню - застывшую лаву металла и всемирно известная рука Донателло -
словно о помощи взывает. Страшное наше время! Давай выпьем за нашу победу - ты
за свою, а я за мою!"

Соколов-Скаля встал, не без труда удерживая равновесие: "...Сколько руин и смертей
я видел, - вздохнул он, глядя мимо меня. - Да ты хоть чай допей, Ильюша. Я
когда-нибудь тебе такое расскажу, что волосы встанут дыбом... Расскажу я, - он
ударил себя в грудь, - певец гражданской братоубийственной воины. Ну ладно, ты
иди, а я прилягу и снова за работу... В работе счастье!"...




Моя жизнь резко изменилась с той поры, когда великий Михалков открыл дверь
нашего чулана. Будучи. великим и своим ростом, известный детский писатель, автор
гимна СССР, не зная размеров нашей "жилплощади", чудом не ударился лбом о
противоположную стену. Слева, занимая всю стену, была приколочена моя картина
"Джордано Бруно", справа - алюминиевый остов "раскладушки", а у батареи под
окном, на табуретке, кастрюля, где плавали в воде несколько пельменей. "Нельзя
сказать, что вы живете роскошно", - пошутил "великан", известный всем по
стихотворению "Дядя Степа". Не раздеваясь, Сергей Владимирович обвел глазами
комнату и сказал: "Так жить нельзя. И это после триумфальной выставки!" Потом
спросил: "А сколько тебе лет?" "Двадцать семь", - ответил я. "А тебе?" - задал
он такой же вопрос Нине. "Двадцать один", - ответила она. Улыбнувшись, Михалков
заметил: "Стоим мы трое, как в тамбуре поезда, - и сесть нельзя. О тебе, старик,
- обратился он ко мне, - мне много рассказывал твой приятель мой сын Андрон -
потому я здесь".

Я с трепетом рассматривал известное мне по фотографиям в детских книжках
благородное лицо дворянина Михалкова, чей род упоминается в русских летописях.
Характерный "михалковский" нос, усы и очень добрые, чуть навыкате глаза, которые
с каким-то детским изумлением смотрели на нас. "Я живу через два дома от вас - в
угловом, что выходит на площадь Восстания, - прямо за Домом кино", - пояснил он.
"Несмотря на то, что очень занят, жду вас завтра вечерком - постараюсь, чем
могу, тебе помочь". И уже в дверях, выходя, обронил: "Только у нас так умеют
расправляться с людьми после их успеха. Скажу тебе п-прямо, что ты и твоя жена
мне п-понравились". Мы, как студенты Льва Толстого, проводили "дядю Степу" до
лифта.

Квартира Сергея Владимировича мне чем-то напомнила жилище моего дяди Михаила
Федоровича Глазунова: ампирная красная мебель, шкафы с книгами, по стенам -
картины. "Познакомьтесь, - сказал Сергей Владимирович, - это моя жена, Наталья
Петровна Кончаловская. Ее отец - великий художник Петр Кончаловский, а дед -
гениальный русский художник Василий Иванович

Суриков; вот здесь несколько его малоизвестных работ". Сергей Владимирович
продолжал короткую экскурсию: "Это мой портрет кисти Кончаловского - конечно,
тогда я был помоложе, - улыбнулся он. - А этот мраморный бюст Коненкова -
портрет Натальи Петровны".

Андрон Михалков, ныне более известный как выдающийся кинорежиссер Кончаловский,
тогда, во времена нашего знакомства, был студентом консерватории. Своим
добродушием и склонностью к благородной дворянской тучности он казался мне
похожим на Петра Безухова. Его брат Никита, с удивительно живым и
аристократическим лицом, - если уж продолжить сравнение - был похож на юного
Петю Ростова. Никите было тогда лет четырнадцать.

Я сразу понял, что душой дома была Наталья Петровна, женщина удивительно
талантливая и сердечная. Я рассказал ей, как, будучи учеником средней
художественной школы, приехал в Москву, чтобы попытать счастье - познакомиться с
Кончаловским, прославленным мэтром советского искусства, чтобы расспросить у
него о последних годах жизни боготворимого мною уже тогда Василия Ивановича
Сурикова. Жил он наискосок от Зоологического сада, почти напротив метро
"Краснопресненская". С робостью позвонил в дверь, объяснил открывшему мне
человеку, кто я и почему мечтал бы увидеть Кончаловского. Помню, в квартире было
очень много детей и родственников. Знаменитый художник, человек могучего
телосложения, сел напротив меня, положив руки на колени широко расставленных
ног. "Как боярин на картине Рябушкина "Семья", - пронеслось у меня в голове.
"Судя по всему, молодой человек, вы много читали о жизни Василия Ивановича. Хочу
сказать вам только одно: сегодня многие пишут огромные холсты-картины. Идеология
в них выражена - а живописи никакой. Василий Иванович, - пытливо глядя на меня,
продолжал Кончаловский, - ценил прежде всего живопись, колорит. Он в отличие от
многих современных художников предпочитал колористический этюд, например цветы в
вазочке, а не многометровые, с позволения сказать, картины. Тогда многие сходили
с ума от так называемой французской школы живописи. Вот и Василий Иванович в
последние годы отошел от больших монументальных замыслов". Петр Петрович
задумчиво заключил: "Вы должны знать: "Человек со сломанной рукой", девушка на
желтом фоне в профиль, вообще куски жизни, переданные художником во всей полноте
цветовой гаммы, были для него, повторяю, дороже трескучих исторических
сочинений". В комнату попеременно врывались дети, я чувствовал, что
злоупотребляю вниманием мэтра ко мне, простому ученику. Уже спускаясь по
лестнице, я подумал, не было ли бестактно с моей стороны расспрашивать Петра
Петровича только о Сурикове. Но я любил и люблю Сурикова как художника стихии
русской исторической жизни, а его последние работы, портреты и этюды и сегодня
не волнуют мою дущу.


Наталья Петровна Кончаловская объединяла вокруг себя многих музыкантов, поэтов,
художников, ученых и историков. И мне посчастливилось войти в этот круг. Она
даже слегка ревновала меня - столь отечески добрым было отношение ко мне со
стороны Сергея Владимировича. Семья Михалковых стала для меня светом в. окошке.
Как часто, уходя от моего благодетеля, чувствовал я комок в горле, а в глазах
вскипали слезы благодарности за его бескорыстную готовность помочь мне
выкарабкаться из жизненной мусорной свалки, куда я попал по воле безжалостной
тоталитарной государственной машины. Ведь со студенческих лет и до сего дня я
живу и неустанно работаю не "благодаря", а "вопреки". И все, что я достиг в
жизни, я добился потому, что не изменял себе и своему внутреннему голосу совести
русского человека. Но должен вместе с тем категорически заявить, что я всем
обязан прежде всего Сергею Владимировичу Михалкову. Он помогал многим - я не
являюсь исключением в жизни и деятельности этого доброго человека. Именно после
встречи с ним моя жизнь резко изменилась, словно я был вытащен из омута
обреченности, в который швырнули меня мои враги, дабы и другим не повадно было
выражать свою, а не их правду, которой я буду верен до конца моих дней.

Семья Сергея Владимировича много времени проводила на даче на Николиной горе, и
там, под шумящими соснами, где бескрайние дали и сверкающая на солнце Москварека,
я встречал самых разных по профессии и творческим устремлениям людей. У
Михалковых часто бывал талантливейший молодой композитор и дирижер Вячеслав
Овчинников. Мы часами спорили с ним о смысле и понимании назначения художника и
музыканта. От композитора Шебалина, портрет которого я писал, я впервые услышал
о Славе, тогда еще подающем великие надежды студенте консерватории, который
считался смелым новатором-авангардистом. Первые впечатления от знакомства:
талантлив, красив, напорист и умен, лукавые глаза, пышная шевелюра. Он чем-то
неуловимо напоминал мне портрет молодого Бетховена. Сколько мы спорили! По
дороге в Ростов Великий останавливались, как правило, в Троице-Сергиевой Лавре,
молитвенно чтя память преподобного Сергия Радонежского.

Я был крайне удивлен, что мой новый друг не бывал в Петербурге, не видел
Эрмитажа и Русского музея. И Нина, обладавшая великим даром зажигать сердца
людей, старалась раскрыть Овчинникову, что такое "душа Петербурга" - столицы
русской и европейской культуры. Уже в 1996 году Слава, улыбаясь своей коварноиронической
улыбкой, заявил: "Я всегда буду благодарен тебе и Нине, что вы
вырвали меня из объятий сатаны. Ведь когда мы с тобою познакомились, я увлекался
додекафонией авангардной музыки. Что было бы со мной?"

Помню, как на Николиной горе, в прохладной тени сосен, Андрон с Андреем
Тарковским работали над сценарием фильма "Андрей Рублев". Юный Никита при сем
присутствовал, внимательно слушая, как старший брат спорил с Тарковским. Слава
Овчинников, напомню, написал музыку для фильмов Тарковского - "Иваново детство"
и "Андрей Рублев". Обожающий его С. Ф. Бондарчук пригласил композитора написать
музыку для ставшего шедевром мировой кинематографии фильма "Война и мир".
Позднее, через несколько лет, с большим успехом прошла премьера симфонии
Вячеслава Овчинникова "Сергей Радонежский". Должен еще раз подчеркнуть, что
"Андрей Рублев" Тарковского абсолютно чужд мне по своей концепции. Категорически
не приемлю трактовку режиссером русской истории и его характеристики самого
Андрея Рублева. Тарковский, когда я с ним познакомился, был совсем молодой, как
и все мы. Сегодня он, бесспорно, один из классиков мирового кино, его талант и
яркая индивидуальность общепризнанны и неоспоримы. Но тогда в Доме кино, на
премьере "Андрея Рублева", Андрей говорил мне, что ф

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.