Жанр: Фантастика
Катализ
...их мастеров. Спорт? Это была работа. Но,
Боже мой, кто и когда всерьез считал спорт работой, кроме самих спортсменов?
Политика? Я был впутан в нее, крепко впутан, время она отнимала, но как-то не
поворачивался язык называть эту традиционно нечистоплотную игру работой. А
собственно, вот и все главные мои занятия. Но не было среди них самого главного.
Профессии не было - одни сплошные хобби. И значит, не было настоящей работы.
Впрочем, со временем у каждого из нас такая работа появилась. Но я сейчас не об
этом.
Помимо всех наших дел и развлечений были еще воспоминания, которые тоже помогали
отвлечься, особенно воспоминания совместные. Вот только это было лекарство с
сильным побочным действием. Оно вызывало жгучую, горькую, подчас невыносимо
горькую тоску - ностальгию по прошлому, обостренную сознанием того, что прошлое
это ты уничтожил своими собственными руками. Так что замена страха на тоску -
это было вышибание клина клином или, если угодно, обмен шила на мыло.
Прошлое, такое порой ненавистное в бытность свою настоящим, теперь, в
романтическом ореоле безвозвратности, казалось милым, уютным и щемяще
притягательным. С особой теплотой вспоминалось почему-то то, что было совсем
незадолго до начала Катаклизма. Например, виделся вдруг ясно, со всеми деталями
маленький вокзальчик в Усть-Куте: теплая июльская ночь, жучки вокруг фонаря,
пение комаров над ухом, влажное дыхание великой сибирской реки, катящей свои
воды в темноте за домами, синие огни на путях, рюкзаки грудой, усталость,
ворчливая уборщица, возящая по полу мокрой тряпкой и гоняющая нас с места на
место...
А то вдруг вспоминался переполненный вагон метро, где так уютно было уснуть
зажатым намертво в спрессованной толпе. Или - большая пестрая очередь. За чем?
За кроссовками? За книгами? На выставку? За билетами на поезд? Неважно. Это была
Очередь! Немыслимое, дикое сборище, где порожденная завистью и страхом упустить
свой шанс ненависть каждого к каждому удивительным образом переплавлялась порой
в некое совершенно особенное братство.
А то всплывала в памяти квартира родителей в уютном московском переулке, мамино
"фирменное" обсыпанное сахаром печенье, вырезанное с помощью потемневших от
времени жестяных формочек, крепкий чай, заваренный отцом по-своему, с кипячением
- вопреки всем рецептам, старенький скрипучий диван, раскрашенные фотографии по
стенам, голуби, воркующие на широком карнизе...
Ленка вспоминала Чехословакию, удивительные улицы старой Праги, небольшие
магазинчики, крохотные пивные бары и ни с чем не сравнимое ощущение новизны,
экзотики, исключительного везения... Теперь весь мир был у нас на ладони. Но чтото
очень важное - потеряно.
А иногда с нежностью и грустью мы начинали вспоминать что-нибудь совсем уж
несуразное. Нашу военную кафедру, например, с ее тупоголовыми офицерами и
унылой, казенной аккуратностью учебных классов. Или пропахшую эфиром и йодом
районную поликлинику с безграмотными равнодушными врачами и никудышным
оборудованием. Или - убогую толпу помятых мужиков у пивного ларька...
Но это были издержки ностальгии. Не обо всем стало жалеть, с многими надлежало
расстаться с радостью, а многое другое, о чем грустилось почему-то как об
утраченном, на самом деле осталось с нами. Но было одно, к чему с болезненным
постоянством скатывались всякий раз мои и Альтера воспоминания, - наша
единственная пока настоящая потеря. Мы вспоминали промерзший зимний троллейбус с
пушистыми от инея стеклами, и холодный портвейн из темной бутылки, и ломкий на
морозе кисломолочный сырок, черствые булочки за три копейки, и Женька с гитарой,
дующий на озябшие пальцы, и Рюша Черный, неистово рубящий ладонью воздух... - И я
начинал плакать. И Альтер тоже.
Мы еще умели плакать тогда.
Нечто чудовищно несправедливое было в том, что ребята погибли именно из-за
экрана, возведенного Апельсином или мифическими хозяевами его для каких-то
своих, так и не понятых нами целей. Нет, я никогда не верил в бредовую идею
Тимура Сингха, что все это сотворил я сам, и даже в более научную гипотезу о
том, что Апельсин притянут на Землю моим замыслом, но - как там у
Твардовского? - все же, все же, все же... Я не мог не ощущать вину за их гибель.
Первое время, как раз в те дни, когда мы были в Пансионате, еще обсуждался
вопрос о целесообразности поисков тел погибших, но потом на страну и мир
обрушилась такая бездна проблем, что вопрос отпал сам собой. Помню, я пытался
связываться с кем-то, от кого зависели эти поиски, и объяснял, что с появлением
сибр-технологии сама задача сильно упростилась. Неужели так трудно найти группу
людей для благородного дела? Представьте себе, трудно. В условиях начавшегося
Катаклизма это оказалось почти нереальным. Конечно, было в моих силах
организовать самому экспедицию, но ведь и мне было некогда, а главное - не
очень-то и хотелось отыскивать трупы своих друзей. Я боялся увидеть их мертвыми.
Известно, каким бы достоверным не было известие о смерти, пока не увидишь тело,
остается надежда. Я знал, что надеялся не на что, и все же...
Поиски не были начаты. Оснований для них чем дальше, тем становилось меньше.
Стремительно менялось отношение человечества к трупам. Могилы выходили из моды.
Из крематориев не забирали урны. Сами крематории заменялись зероториями, причем
стало принятым символически превращать умерших в цветы, хлеб, вино, золото,
камни, но чаще, конечно, просто в воздух и воду. Так зачем же было искать теперь
старые замерзшие трупы? Чтоб зеротировать? Глупо. Ледовый простор океана был
лучшей могилой для полярников.
Благодарное человечество не забыло своих героев: в Москве им поставили памятник,
в музее полярной славы в Норде их экспедиции посвящена целая комната, несколько
книг вышло об их походе - мне даже казалось, что все это чересчур. И за
ненайденные тела погибших никого совесть не мучила. Меня - если честно - тоже.
Пока однажды к нам в Оранжевую не приехала Катя Беленькая, Катрин.
Она не была женой Черного, хотя они прожили вместе больше пяти лет. Рюша любил
ее, был ей верен, хоть это и могло показаться странным на фоне тех веселых
сборищ, что проходили регулярно у них на квартире, Рюша не мыслил себя без нее,
но жениться не собирался, отшучивался обычно: "Ты же беленькая, Катюша, неужели
хочешь стать черненькой?" На деле же просто не решался связывать ни ее, ни себя.
Жизнь он вел безалаберную, ни о каких детях, ни о каком тихом семейном счастье
не могло быть и речи. Сначала - постоянные тренировки, соревнования, сборы,
потом - походы, эксперименты, экспедиции. А Катрин работала в школе (русский
язык и литература), но часов брала мало - не деньги были нужны, так, сознание
собственной значимости. А главным в ее жизни был, конечно, он - Рюша Черный - ее
герой, ее кумир, ее Бог.
Я представлял себе, что означает для Катрин известие о его гибели. Я даже боялся
позвонить ей. И вот она приехала сама.
С КПП мне позвонил полковник Чумнов. В нашей охране все были не ниже майора по
званию - не мудрено: по стране в целом армия состояла из одних офицеров.
Полковник доложил о прибытии Беленькой Екатерины Сергеевны. Я даже не сразу
понял, кто это.
- Привет, Ваше Величество, - сказала Катрин, поднимаясь на веранду, куда я вышел
встретить ее, - не прорвешься теперь к тебе.
Поговорили о том о сем. Сначала весело, просто, потом стала ощущаться некоторая
напряженность. Быть может, Катрин болезненно воспринимала разницу в положении,
возникшую между нами. Я же боялся заговорить о ребятах, хотя именно о них,
только о них хотелось говорить. Катрин сама сломала этот барьер.
- Знаешь, Витька, а я не верю, что они погибли.
Она сказала это внезапно, после паузы, и я сразу понял, что именно за тем, чтобы
сказать это, она и пришла ко мне.
- Я тоже не верю, - почти не соврал я. - Ведь надежда всегда остается.
- Ты не понял. Я совершенно серьезно считаю, что они живы. Я много думала об
этом.
Я молчал. Я не знал, что ответить. Я даже подумал, уж не помутился ли от горя ее
рассудок.
- Они живы, Брусника. Их надо спасти. Надо возобновить поиски.
- Но это невозможно, Катрин.
- Что невозможно? Возобновить поиски?
- Невозможно считать, что они живы. Без анафа нельзя прожить на морозе так
долго. А спецсосуды были полными.
- А если это были не их сосуды?
"Какая дикая мысль! - подумал я. - Чьи же? Белых медведей, что ли?"
- Исключено. На них стояли номера.
- Но они же не могли просто так их выбросить.
- Не могли. Случилось несчастье. Ты же знаешь официальную версию: элементарная
подвижка льдов.
- Я не верю. Они не могли оставить спецсосуды. Андрей никогда не сделал бы
этого. У них было что-то еще, кроме анафа.
"Бедная девочка, - думал я. - Что у них могло быть еще, кроме анафа? Зачем она
утешает себя?"
- Я знаю, - сказала Катрин, - Станский изобрел какой-то новый препарат и решил
испытать его, а анаф они бросили.
- Но это же чушь! - не выдержал я.
- Не чушь, - упрямо повторила Катрин. - Я знаю. Они живы. Помоги мне найти их,
Брусника.
Я встал и заходил по веранде. Конечно, я мог бы еще раз поставить этот вопрос
перед Комитетом, но это ни к чему бы не привело. Ни к чему. Аргументация
совершенно бредовая. Мне было жалко ее, и я сказал:
- Я сделаю все, что от меня зависит, Катрин. Скажу тебе честно: я не знаю, будут
организованы поиски, но я обещаю проанализировать возможные варианты на машине.
Она поблагодарила меня. Мы побеседовали еще о чем-то. Потом она ушла. И я вдруг
поняла, что завидую ей. Силе ее любви, ее умению верить, ее безумию. Я искренне
хотел помочь ей и, хотя было бессмысленно поручать машине эту квадратуру круга,
намеревался все-таки провести логическую экспертизу. Но не провел. Потому что
закрутился.
Закрутился. Вот любимое словечко москвичей в последние годы перед Катаклизмом.
Каким понятным каждому, каким универсальным было это объяснение! Забыл
поздравить с праздником - закрутился. Не отдал в срок нужную книгу - закрутился.
Не приехал на похороны родного брата - закрутился. Не сумел достать дефицитного
лекарства - закрутился (а человек умер!)... Крутимся, вертимся, закручиваемся в
спираль, а мир вокруг разваливается на куски. Счастливого закручивания, господа!
Карусель продолжается!
Сколько раз я вспоминал фигуру Катрин в ослепительно белом в лучах южного солнца
платье, уходящую по дорожке сада вдаль, к ограде, к контрольному пункту, к шоссе
и дальше - к бесконечности, к смерти, к нему, к своему Андрею.
Я больше никогда не видел ее. Я узнал из газет, что Катрин погрузила себя в
анабиоз с требованием разморозить только в том случае, если Андрей Чернов будет
найден - живым или мертвым.
Это был не анабиоз - это было почти самоубийство. Ведь живым Рюша не мог быть
найден, а если все-таки где-то случайно обнаружат трупы, каково будет мне будить
Катрин и сообщать ей об этом?
И их не нашли. И экипажи трансарктических кораблей, ни строители Норда, ни
отдельные энтузиасты, отправлявшиеся на поиски пропавшей экспедиции ради
спортивного интереса, ни пресловутый старик Билл - один из самых знаменитых
чокнутых жителей Города прошлого, - бороздивший на своем "башмаке" полярные
просторы в поисках загулявших алкашей, терпящих бедствие лихих спортсменов и
членов Общества любителей анафа, включившихся в движение "Дорогами Станского",
ставшее модным после пышного празднования столетнего юбилея экспедиции. Эти
психи, в точности воспроизводя экипировку анаф-гибернатиков двадцатого века,
засыпали во льдах где попало, и, разумеется, не обошлось без нескольких смертных
случаев.
Их не нашли. Может быть, их уже давно нет. Их могли съесть медведи. А с еще
большей вероятностью их могли съесть гигантские строительные сибры, и те же
сибры могли залить их бетоном, металлом, пластиком. Теперь я уже не думал, что
их найдут. Теперь прошло уже слишком много времени. И даже уход Катрин потускнел
в памяти на фоне множества смертей, которые нам довелось пережить. Но - вот
парадокс! - надежда, безумная, нелепая надежда, которой так незаметно, но так
основательно заразила меня Катрин в тот солнечный день на веранде виллы, -
надежда продолжает жить. И иногда я начинаю думать, что никакая это не надежда.
Просто ностальгия по прошлому.
Муки совести
Пожалуй, все началось с разговора в одну из тех ночей, когда мы с Ленкой, в
очередной раз решив не обманывать самих себя, вместо того, чтобы спать, пошли
купаться. Море, черное, огромное, дышало прохладой и величием, и на его тихой
воде подрагивала большая яркая луна. Мы далеко уплыли по зябкому серебру лунного
следа, потом вернулись, легли - безо всякой подстилки - на крупную гальку и
стали молча смотреть на звезды.
Это было на одиннадцатом году Великого Катаклизма, на одиннадцатом году ВК, как
принято стало говорить. Прошло всего несколько месяцев с отмены Закона. И я еще
не был членом Всемирного Совета - Совет только что создали, - но уже подумал о
более деятельном участии в политике. Вся жизнь на планете как бы еще раз
начиналась с нуля, и мне захотелось все-таки встать у штурвала, чтобы никогда
больше не быть игрушкой в чьих-то руках. Я просто не имел на это права, ведь в
моих руках - и уже давно - игрушкой был весь мир. А я оказался неважным игроком.
Я слишком много допускал недопустимого. И теперь я лежал, смотрел на звезды и
думал, какая бездна ужаса и страданий осталась позади. И из глубин памяти
выплыло тогда нечто, показавшееся особенно мучительным. Я вспомнил самоубийство
Моргана.
- Малышка, - сказал я тихо, - знаешь, о чем я подумал?
- О чем? - спросила она, не поворачивая головы.
- О том, что это я убил Моргана.
Ленка молчала.
- Помнишь, как мы не любили его? Он больше всех кричал о Законе. Мы прямо-таки
ненавидели его. Мы только знали, что он редкий специалист, что он нужен, и не
трогали его. А потом я сказал Сюртэну - кажется, Сюртэну, да - что мне не
нравится решение Моргана по Бангладеш... Помнишь? А Апельсин воспринял мою
ненависть. И значит, это я заставил Моргана застрелиться.
- Бред, - сказала Ленка, вновь не поворачивая головы, но я увидел, как белое
расслабленное великолепие ее тела вдруг напряглось и словно вжалось в камни.
- Но ты же понимаешь, я телепат.
- Ты психопат, - сказала Ленка, - Морган - это же тебе не сибр.
- Верно. Но оранжит-то был у него в мозгу...
- Прекрати, - она, наконец, встала и сверкнула в мою сторону глазами.
- Я убил его, - упрямо повторил я. - Убил. Я знаю. Господи! Зачем Ты дал мне
право распоряжаться жизнями? Зачем?
- Правильно, помолись, - ядовито посоветовала Ленка, - глядишь, и полегче
станет.
Я хмыкнул. Но это был смех висельника в ответ на шутку товарища по эшафоту.
Ленке тоже было невесело. Иногда ночью нас посещали мрачные мысли, но чтобы
настолько мрачные - это впервые.
- Утоплюсь, - сказал я и пошел к морю.
- Давай, - вяло откликнулась Ленка.
Мы оба прекрасно знали, что можем не дышать сколько угодно, да и к тому же наши
легкие совсем не боятся воды.
Опасения мои не подтвердились. Я не был способен телепатически управлять людьми,
оранжит в мозгу становился частью самого организма и уже не подчинялся мне. И я
еще не раз пожалел потом, что не умею внушать. В конце концов, телепатию не так
уж и трудно использовать во благо. Но комплекс вины за смерть Моргана у меня
остался. Ленка и даже Альтер считали, что это какой-то сдвиг, а я продолжал
мучиться. И именно с той ночи, с того разговора главной моей бедой стала
совесть, больная совесть волшебника.
Иногда полагают, что муки совести - это сожаление о содеянном. Ничего подобного.
Жалеть можно и не стыдясь, а угрызения совести - это нечто совсем особое.
Я никогда не жалел и не жалею о том, что сделал. Не скажу, что у меня совсем не
было сомнений - сомнения были, но они рассеивались со временем. И окончательно я
перестал сомневаться в правильности выбора, когда проштудировал от корки до
корки блистательную работу Моххамеда Ширьяна "Альтернативные пути истории", где
доказывалось как дважды два, что все прочие возможности, открывавшиеся
человечеству, были ничуть не лучше осуществленного варианта, а с поправкой на
массовую гибернацию и угрозу войны (правда, последнюю Ширьян всерьез не
рассматривал) - даже хуже. В общем ничего такого ужасного мои сибры с миром не
сделали. Это я понял и перестал жалеть о содеянном. Совсем перестал. Но совесть...
Когда, обгладывая маленькую вкусно прожаренную детскую ладошку, ко мне на
сочинском нудистском пляже подходит очаровательная девочка Маша пятнадцати лет
от роду и, держа в свободной руке заляпанную жиром книжку Гамсуна "Голод" в
подлиннике, ставшую бестселлером тридцатых-сороковых годов ВК, спрашивает:
"Виктор Петрович, это что, на самом деле так было?", я разеваю рот, но не могу
ничего сказать...
Когда восьмилетний пацан рассказывает своему приятелю, болтаясь в воздухе на
пресс-генераторном "коньке-горбунке": "Представляешь прабабка-то моя как
ухитрилась вчера с копыт слететь - прыгнула с вышки в бассейн и прямо в воздухе
преставилась..."
Когда в старом винном магазинчике на проспекте Руставели в Гагре мой знакомый
Гиви в очередной раз на пари напивается гранатово-красным мукузани до рвоты и на
вопрос, зачем ему это, отвечает: "Брусника, дорогой, но ведь без отрицательных
эмоций тоже нельзя..."
Когда физически развитая не по годам школьница начальных классов, развалясь на
груде бананов, философствует, глядя мне прямо в глаза: "Политика, искусство,
наука - зачем они? Я в этом мире создана для секса и только для секса..."
Когда безумный оранжист Серпинский, прославившийся своими домами из черепов и
костей, показывает мне проект огромного отеля, сложенного теперь уже из целых
трупов, залитых и сплавленных между собой новейшим консервантом, и спрашивает
разрешения использовать для строительства мое и Ленкино тела...
Когда физик из института Пинелли заявляет, что хождение пешком в условиях
всеобщего дефицита времени это преступление против человечества...
Когда юный старик-негр за несколько минут до рассчитанной смерти на ужасно
ломаном русском - то ли издевается, то ли на самом деле не выучил этот
ненавистный ему язык - бросает мне: "Брусилов, я ты нэ тэрпэть могу. Сволоджь! Я
умер, а ты живи..."
Когда я сижу на террасе своей виллы и гляжу на солнце, которое падает, как
миллионы лет назад, в море и поплевывает кровавой слюной на все безумие этого
бренного мира...
Я понимаю, что Угрюмый прав, что на планете почти не осталось homo sapiens, что
наступает и торжествует новый вид - homo sibrus, и в уголке моего сознания,
хранящего память о том, как я сам был сапиенсом, просыпается совесть - больная
совесть миллиардов ушедших сапиенсов, уступивших место Новому Человеку.
В России традиционно совестью нации считалась литература. Быть может, поэтому
муки мои вернули меня к писательству. Я истязал свою музу в отчаянных попытках
изобразить мир простыми сочетаниями слов. А Вел ругал меня за вечное подражание
кому-нибудь и, наверное, был прав. Ведь даже то, что я пишу сейчас, порою
слишком уж напоминает целые страницы из кальтенберговских "Людей". Но мне нужна
была литература, и я писал, с каждой новой вещью шлифуя слог и оттачивая мысль.
Проблемы публикации в сеймерном мире не стало. Была лишь проблема читателя. Для
меня она решилась просто: фамилия Брусилов работала лучше любой рекламы. Книги
расхватывали. А меня приглашали на писательские съезды, интервьюировали для
крупнейших литературных газет, экранизировали в Голливуде и на "Мосфильме".
Правда, пишущая братия относилась ко мне довольно иронично. Помню, например, как
мы пикировались на Интервидении со знаменитым критиком Вадимом Каменским:
- Ваша главная беда, Виктор, в том, что Вы пишете штампами.
- Это не удивительно, Вадим. Я с детства был неравнодушен к штампам. Поэтому,
должно быть, и пришел к идее сибра.
- Но бывает еще хуже, Виктор, когда Вы пытаетесь писать оригинально. Тут
сказывается ваша начитанность, и память услужливо подбрасывает Вам что-нибудь из
классиков. Помните, как начинается ваша "Биография катаклизма"? "Великие люди
рождаются голыми и глупыми..." Знаете, откуда это? Из "Сказок об Италии" Максима
Горького.
- Да, Горький действительно написал что-то вроде "все мы были когда-то голыми и
глупыми...", но спешу заметить, Вадим, Вы невнимательно читали мою книгу. Там есть
примеры более наглого плагиата. В главе "Валеркин дядя" встречается фраза "Шел
дождь" - это из Хемингуэя ("Прощай, оружие!"), а еще у меня где-то написано:
"Спать хочется". Знаете, у кого спер? У Чехова...
Все это было весело. Все это приносило удовлетворение и радость. Но до поры.
Когда книг стало много, интерес к ним начал стремительно падать и угас совсем с
выходом в свет очень важного для меня философско-фантаститческого романа
"Больная совесть Вселенной". По данным опросов его читали уже только
специалисты, друзья, враги, да мои безумные братья с Южного полюса. Поначалу это
был удар. А потом я понял причину провала: роман был нечестным. Прячась за
невероятными формами жизни в далеких галактиках, я не хотел рассказывать о себе
и превратил понятие "совесть" в совершенную абстракцию. Но разве мог я
рассказать миру о том, что мучило меня на самом деле? Брусилов - монстр!
Брусилов - homo super! Брусилов - будущее цивилизации! Брусилов - посредник!
Брусилов - Бог, рожденный на Земле! И вдруг - муки, боли, страхи... Да кто бы мне
поверил? Ну, а если бы вдруг они все-таки поняли, что это действительно так,
какое горькое разочарование постигло бы все человечество, какое бы это было
чудовищное развенчание кумира их, тирана их и Бога их! И быть может, хуже всего
стало бы зеленым. Ведь я бы вновь, как уже было однажды, лишил их точки
приложения сил. Узнав, как я жалок и ничтожен, они бы поняли, что снова им не с
кем и не с чем бороться.
Так стоит ли публиковать этот духовный стриптиз хоть когда-нибудь? Полагаю, что
нет. И значит, я буду вечно обманывать человечество и из-за этого (как и из-за
всего другого) - тоже вечно - буду испытывать муки совести.
Бессмертие как оно есть
Когда мы узнали о своем бессмертии, мы сначала удивились, потом ужаснулись,
потом надрались и, наконец, пришли в восторг. Но могли ли мы понять тогда, что
такое бессмертие? Нет, не могли. Мы узнавали об этом постепенно.
Угрюмый неспроста все опыты свои старался проводить на Альтере и Алене, оберегая
меня и Ленку особо. Ведь Альтера в принципе - как ни цинично это звучит - можно
было воспроизвести, а я был уникален. Никаких принципиальных отличий Алены от
Ленки Угрюмый не знал, но догадывался, что они есть, и потому рассматривал Ленку
как такой же уникум: кто знает, а вдруг без нее не смогу существовать и я со
всем своим могуществом.
Вот почему, когда возможности наши в общем и целом выяснились, Альтеру была
дарована относительная свобода. Он мог разъезжать по планете, не советуясь об
этом с ВКС, и только два телохранителя сопровождали его повсюду. Альтер сразу
сделался очень активным политиком. Он выдвигал требования, подписывал
соглашения, выступал на митингах, убеждал, спорил, торговался, высмеивал,
агитировал. Он и Алена боролись с зелеными и с оранжевыми, с католиками и с
шиитами, с наркоманами и сексуальными маньяками, с равнодушными бездельниками и
со слишком деятельными экстремистами. В них стреляли, в них бросали бомбы, на
них спускали диких зверей, дважды их пытались сжечь и один раз - окунуть в
воронку питания. Но изо всех передряг они вышли победителями, и лишь авторитет
их вырос.
А потом - это случилось пятого сентября восемнадцатого года - Альтер позвонил
мне из Аргентины. Странный был звонок:
- Витька, - начал он без предисловий, - знаешь, что мне крикнул сегодня на
митинге один человек? Он крикнул: "Ты не настоящий Брусилов! Мы не хотим тебя
слушать! Пусть приедет волшебник!" Витька, я не настоящий! Я это понял. Меня
ведь можно уничтожить и сделать заново. Будет точно такой же. До атома. И никто
не заметит подмены.
- Что ты несешь, придурок? - сказал я. - Прекрати сейчас же. Ты со своей
политикой с ума сошел.
- Может быть, и с ума, - откликнулся он, - но скорее всего пока только с тела.
Меня слишком часто убивали, и я - уже не я. Понимаешь?
- Альтер, возвращайся домой. Завтра же, - потребовал я, и он кивнул в знак
согласия, а потом отключился.
На следующий день звонок был еще более странным.
- Я пытался покончить с собой, - сообщил Альтер.
- Смеешься?
- Ничуть. Я залез с головой в воронку питания - уж это-то верная смерть. Так
ничерта подобного! Я стал весь зеротановый, но не оплыл, не потерял форму, а
просто блестел, как памятник самому себе и продолжал жить, чувствовать, видеть,
слышать, даже боли не было никакой, а выбравшись из воронки, я сразу превратился
в нормального человека. Вот и все.
Честно скажу, тогда я не поверил в эту чертовщину, - думал, просто подвинулся
Альтер. Но, прилетев в Гантиади, он повторил свой "аргентинский фокус" прямо у
меня на глазах. И потом мы все по очереди испробовали "зеротацию" на своей шкуре
и уже вместе с Угрюмовым, Ларисой, Светкой и Велом за праздничным столом долго
смеялись над всеми нашими нелепыми опасениями.
Так лопнула последняя надежда на смерть. так бессмертие сделалось абсолютным.
Так мы осознали полную и вечную свободу.
Теперь, когда бояться было уже решительно нечего, был проведен еще один очень
важный эксперимент. Мы посмотрели, что будет с нами в вакууме, то бишь в
открытом космосе. Оказалось не очень интересно: мы превращались в оранжит и,
становясь огромными Апельсинами, не знали как управлять своим новым телом. Потом
научились, а поначалу был даже страх: неужели появится такой серьезный козырь у
тех, кто мечтает нас обезвредить.
Впрочем, Кротов тут же объявил, что он всегда догадывался о моем действительном
абсолютном бессмертии и даже в мыслях не держал убивать меня, поэтому новую
информацию о возможностях Брусиловых он не считал для себя ударом. А вот
Франтишек Маха - тогдашний лидер оранжистов и его юный ученик Педро Уайтстоун
сразу поняли, что для них это со
...Закладка в соц.сетях