Жанр: Драма
Архипелаг ГУЛАГ (весь)
...быть — и для мировой. Небывалое
крепостное право в расцвете XX века в этом одном, ничего не искупающем,
смысле открывало для писателей плодотворный, хотя и гибельный путь. *(6)
Миллионы русских интеллигентов бросили сюда не на экскурсию: на увечья,
на смерть и без надежды на возврат. Впервые в истории такое множество людей
развитых, зрелых, богатых культурой оказалось без придумки и навсегда в
шкуре раба, невольника, лесоруба и шахтёра. Так впервые в мировой истории (в
таких масштабах) [слились] опыт верхнего и нижнего слоя общества! Растаяла
очень важная, как будто прозрачная, но непробиваемая прежде перегородка,
мешавшая верхним понять нижних: ЖАЛОСТЬ. Жалость двигала благородными
соболезнователями прошлого (всеми просветителями!) — и жалость же ослепляла
их! Их мучили угрызения, что они сами не делят злой доли, и оттого они
считали себя обязанными втрое кричать о несправедливости, упуская при этом
доосновное рассмотрение человеческой природы нижних, верхних, всех.
Только у интеллигентных зэков Архипелага эти угрызения наконец отпали:
они полностью делили злую долю народа! Только теперь русский образованный
человек мог писать крепостного мужика [изнутри] — потому что сам стал
крепостным!
Но теперь не стало у него карандаша, бумаги, времени и мягких пальцев. Но
теперь надзиратели трясли его вещи, заглядывали ему в пищеварительный вход и
выход, а оперчекисты — в глаза.
Опыт верхнего и нижнего слоев слились — но носители слившегося опыта
умерли...
Так невиданная философия и литература еще при рождении погреблись под
чугунной коркой Архипелага.
А гуще всего среди посетителей КВЧ — участников художественной
самодеятельности. Это отправление — руководить самодеятельностью, осталось
и за одряхлевшим КВЧ, как было за молодым. *(7) На отдельных островах
возникала и исчезала самодеятельность приливами и отливами, но не
закономерными, как морские, а судорожно, по причинам, которые знало
начальство, а зэки нет, может быть начальнику КВЧ раз в полгода что-то надо
было в отчёте поставить, может быть ждали кого-нибудь сверху.
На глухих лагпунктах это делается так — начальник КВЧ (которого и в
зоне-то обычно не видно, вместо него всё крутит заключённый воспитатель)
вызывает аккордеониста и говорит ему:
— Вот что. Обеспечь хор! *(8) И чтоб через месяц выступать.
— Так я ж нот не знаю, гражданин начальник!
— А на чёрта тебе ноты? Ты играй песню, какую все знают, а остальные
пусть подпевают.
И объявляется набор, иногда вместе с драмкружком. Где ж им заниматься?
Комната КВЧ для этого мала, надо попросторней, а уж клубного зала конечно
нет. Обычен для этого удел лагерных столовых — постоянно провонявшихся
паром баланды, запахом гнилых овощей и варёной трески. В одной стороне
столовой — кухня, а в другой — или постоянная сцена или временный помост.
Здесь-то после ужина и собирается хор и драмкружок. (Обстановка — как на
рисунке А. Г-на. Только художник изобразил не свою местную самодеятельность,
а приезжую культбригаду. Сейчас соберут последние миски, выгонят последних
доходяг — и запустят зрителей. Читатель сам видит, сколько радости у
крепостных артисток.)
picture: Агитбригада
Чем же заманить в самодеятельность зэков? Ну, на полтысячи человек в зоне
может быть есть 3-4 настоящих любителя пения, — но из кого же хор? А
встреча на хоре и есть главная заманка для смешанных зон! (Посмотрим еще раз
на фото стр. 458. Что ж, не ясно, для чего они все в КВЧ.) Назначенный
хормейстером А. Сузи удивлялся, как непомерно растет его хор, так что ни
одной песни он не может разучить до конца — валят всё новые и новые
участники, голосов никаких, никогда не пели, но все просятся, и как было бы
жестоко им отказать, не посчитаться с проснувшейся тягой к искусству!
Однако, на самих репетициях хористов оказывалось гораздо меньше. (А дело
было в том, что разрешалось участникам самодеятельности два часа после отбоя
передвигаться по зоне — на репетицию и с репетиции, и вот эти-то два часа
они своё добирали!)
Не хитро было и такому случиться: перед самым концертом единственного в
хоре баса отправляли на этап (этап шел не по тому ведомству, что концерт), а
хормейстера (того же Сузи) отзывал начальник КВЧ и говорил:
— Что вы потрудились — мы это ценим, но на концерт мы вас выпускать не
можем, потому что Пятьдесят Восьмая не имеет права руководить хором. Так
подготовьте себе заместителя: руками махать — это ж не голос, найдёте.
А для кого-то хор и драмкружок были не просто местом встречи, — но
опять-таки подделкой под жизнь, или не подделкой, а напоминанием, что жизнь
всё-таки бывает, вообще — бывает... Вот приносится со склада грубая бурая
бумага от мешка с крупой — и раздаётся для переписки ролей. Заветная
театральная процедура! А само распределение ролей! А соображение, кто с кем
будет по спектаклю целоваться! Кто что наденет! Как загримируется! Как будет
интересно выглядеть! В вечер спектакля можно будет взять в руки настоящее
зеркало и увидеть себя в настоящем вольном платье и с румянцем на щеках.
Очень интересно обо всём этом мечтать, но Боже мой, — пьесы! Что там за
пьесы! Эти специальные сборники, помеченные грифом "[только внутри] ГУЛага!"
Почему же — только? Не кроме воли еще и в ГУЛаге, а — только в ГУЛаге?..
Это значит, уж такая наболтка, такое свиное пойло, что и на воле его не
хлебают, так лей сюда! Это уж самые глупые и бездарные из авторов пристроили
свои самые мерзкие и вздорные пьесы! А кто бы захотел поставить чеховский
водевиль или другое что-нибудь — так ведь еще эту пьесу где найти? Её и у
вольных во всём посёлке нет, а в лагерной библиотеке есть Горький, да и то
страницы на курево вырваны.
Вот в кривощекинском лагере собирает драмкружок Н. Давиденков, литератор.
Достаёт он откуда-то пьеску необычайную: патриотическую, о пребывании
Наполеона в Москве (да уж наверно на уровне растопчинских афишек)!
Распределили роли, с энтузиазмом кинулись репетировать — кажется, что' бы
могло помешать? Главную роль играет Зина, бывшая учительница, арестованная
после того, как оставалась на оккупированной территории. Играет хорошо,
режиссер доволен. Вдруг на одной из репетиций — скандал: остальные женщины
восстают против того, чтобы Зина играла главную роль. Сам по себе случай
традиционный, и режиссер может с ним справиться. Но вот что кричат женщины:
"Роль патриотическая, а она на оккупированной территории с немцами .....!
Уходи, гадюка! Уходи, б.... немецкая, пока тебя не растоптали!" Эти женщины
— социально-близкие, а может быть и из Пятьдесят Восьмой, да только пункт
не изменнический. Сами ли они придумали, подучила ли их III Часть? Но
режиссер, при своей статье не может защитить артистку... И Зина уходит в
рыданьях.
Читатель сочувствует режиссеру? Читатель думает, что вот кружок попал в
безвыходное положение, и кого ж теперь ставить на роль героини, и когда ж её
учить? Но нет безвыходных положений для оперчекистской части! Они запутают
— они ж и распутают! Через два дня и самого Давиденкова уводят в
наручниках: за попытку передать за зону что-то письменное (опять летопись?),
будет новое следствие и суд. *(9)
Итак, никого назначать на главную роль не нужно! Наполеон не будет еще
раз посрамлен, русский патриотизм — ещё раз восславлен! Пьесы вообще не
будет. Не будет и хора. И концерта не будет. Итак, самодеятельность пошла в
отлив. Вечерние сборы в столовой и любовные встречи прекращаются. До
следующего прилива. Так судорогами она и живёт.
А иногда уже всё отрепетировано, и все участники уцелели, и никто перед
концертом не арестован, но начальник КВЧ майор Потапов, комяк (СевЖелДорЛаг)
берёт программу и видит: "Сомнение" Глинки.
— Что-что? Сомнение? Никаких сомнений! Нет-нет, и не просите! — и
вычёркивает своей рукой.
А я надумал прочесть мой любимый монолог Чацкого — "А судьи кто?" Я с
детства привык его читать и оценивал чисто декламационно, я не замечал, что
он — о сегодняшнем дне, у меня и мысли такой не было. Но не дошло до того,
чтобы писать в программе "А судьи кто?" и вычеркнули бы — пришел на
репетицию начальник КВЧ и подскочил уже на строчке:
"К свободной жизни их вражда непримирима".
Когда же я прочел:
"Где, укажите нам, отечества отцы...
Не эти ли, грабительством богаты?.."
он и ногами затопал и показывал, чтоб я сию минуту со сцены убирался.
Я в юности едва не стал актёром, только слабость горла помешала. Теперь
же, в лагере, то и дело выступал в концертах, тянулся освежиться в этом
коротком неверном забвении, увидеть близко женские лица, возбуждённые
спектаклем. А когда услышал, что существуют в ГУЛаге особые театральные
труппы из зэков, освобожденных от общих работ — подлинные крепостные
театры! — возмечтал я попасть в такую труппу и тем спастись и вздохнуть
легче.
Крепостные театры существовали при каждом областном УИТЛК, и в Москве их
было даже несколько. Самый знаменитый был — ховринский крепостной театр
полковника МВД Мамулова. Мамулов следил ревниво, чтоб никто из арестованных
в Москве заметных артистов не проскочил бы через Красную Пресню. Его агенты
рыскали и по другим пересылкам. Так собрал он у себя большую драматическую
труппу и начатки оперной. Это была гордость помещика — "у меня лучше театр,
чем у соседа!" В бескудниковском лагере тоже был театр, но много уступал.
Помещики возили своих артистов друг к другу в гости, хвастаться. На одном
таком спектакле Михаил Гринвальд забыл, в какой тональности аккомпанировать
певице. Мамулов тут же отпустил ему 10 суток холодного карцера, где
Гринвальд заболел.
Такие крепостные театры были на Воркуте, в Норильске, в Соликамске, на
всех крупных гулаговских островах. Там эти театры становились почти
городскими, едва ли не академическими, они давали в городском здании
спектакли для вольных. В первых рядах надменно садились с женами самые
крупные местные эмведешники и смотрели на своих рабов с любопытством и
презрением. А конвоиры сидели с автоматами за кулисами и в ложах. После
концерта артистов, отслушавших аплодисменты, везли в лагерь, а провинившихся
— в карцер. Иногда и аплодисментами не давали насладиться. В магаданском
театре Никишев, начальник Дальстроя, обрывал Вадима Козина, широко
известного тогда певца: "Ладно, Козин, нечего раскланиваться, уходи!" (Козин
пытался повеситься, его вынули из петли.)
В послевоенные годы через Архипелаг прошли артисты с известными именами:
кроме Козина — артистки кино Токарская, Окуневская, Зоя Федорова. Много
шума было на Архипелаге от посадки Руслановой, шли противоречивые слухи, на
каких она сидела пересылках, в какой лагерь отправлена. Уверяли, что на
Колыме она отказалась петь и работала в прачечной. Не знаю.
Кумир Ленинграда тенор Печковский в начале войны попал под оккупацию на
своей даче под Лугой, затем при немцах давал концерты в Прибалтике. (Его
жену, пианистку, тотчас же арестовали в Ленинграде, она погибла в рыбинском
лагере.) После войны Печковский получил десятку за измену и отправлен в
ПечЖелДорЛаг. Там начальник содержал его как знаменитость: в отдельном
домике с двумя приставленными дневальными, в паёк ему входило сливочное
масло, сырые яйца и горячий портвейн. В гости он ходил обедать к жене
начальника лагеря и к жене начальника режима. Там он пел, но однажды,
говорят, взбунтовался: "Я пою для народа, а не для чекистов" — и так попал
в Особый Минлаг. (После срока ему уже не пришлось подняться к прежним
концертам в Ленинграде.)
Известный пианист Всеволод Топилин не был пощажен при сгоне Московского
народного ополчения и брошен с берданкой 1866 года в вяземский мешок. *(10)
Но в плену его пожалел поклонник музыки немецкий майор, комендант лагеря --
он помог ему оформиться ost-овцем и так начать концертировать. За это,
разумеется, Топилин получил у нас стандартную десятку. (После лагеря он тоже
не поднялся.)
Ансамбль Московского УИТЛК, который разъезжал по лагпунктам, давая
концерты, а жил на Матросской Тишине, вдруг переведен был на время к нам, на
Калужскую заставу. Какая удача! Вот теперь-то я с ними познакомлюсь, вот
теперь-то я к ним пробьюсь!
О, странное ощущение! Смотреть в лагерной столовой постановку
профессиональных актёров-зэков! Смех, улыбки, пение, белые платьица, чёрные
сюртуки... Но — какие сроки у них? Но по каким статьям они сидят? Героиня
— воровка? или — по "общедоступной"? Герой — дача взятки? или "семь
восьмых"? У обычного актёра перевоплощение только одно — в роль. Здесь
двойная игра, двойное перевоплощение: сперва изобразить из себя свободного
артиста, а потом — изобразить роль. И этот груз тюрьмы, это сознание, что
ты — крепостной, что завтра же гражданин начальник за плохую игру или за
связь с другой крепостной актрисой может послать тебя в карцер, на лесоповал
или услать за десять тысяч вёрст на Колыму — каким дополнительным жерновом
должно оно лечь к тому грузу, который актёр-зэк разделяет с вольными — к
разрушительному, с напряжением лёгких и горла, проталкиванию через себя
драматизированной пустоты, механической пропаганды неживых идей?!
Героиня ансамбля Нина В. оказалась по 58.10, 5 лет. Мы быстро нашли с ней
общего знакомого — её и моего учителя на искусствоведческом отделении
МИФЛИ. Она была недоучившаяся студентка, молода совсем. Злоупотребляя
правами артистки, портила себя косметикой и теми гадкими накладными ватными
плечами, которыми тогда на воле все женщины себя портили, женщин же туземных
миновала эта участь, и плечи их развивались только от носилок.
В ансамбле у Нины был, как у всякой примы, свой возлюбленный (танцор
ГАБТа), но был еще и духовный отец в театральном искусстве — Освальд
Глазунов (Глазнек), один из самых старых вахтанговцев. Он и жена его были
(может, и хотели быть) захвачены немцами на даче под Истрой. Три года войны
они пробыли у себя на маленькой родине в Риге, играли в латышском театре. С
приходом наших оба получили по десятке за измену большой Родине. Теперь оба
были в ансамбле.
Изольда Викентьевна Глазунова уже старела, танцевать ей становилось
трудно. Один только раз мы видели её в каком-то необычном для нашего времени
танце, назвал бы я его импрессионистическим, да боюсь не угодить знатокам.
Танцевала она в посеребренном темном закрытом костюме на полуосвещенной
сцене. Очень запомнился мне этот танец. Большинство современных танцев --
показ женского тела и на этом почти всё. А её танец был какое-то духовное
мистическое напоминание, чем-то перекликался с убежденной верой И. В. в
переселение душ.
А через несколько дней внезапно, по-воровски, как всегда готовятся этапы
на Архипелаге, Изольда Викентьевна была взята на этап, оторвана от мужа,
увезена в неизвестность.
Это у помещиков-крепостников была жестокость, варварство: разлучать
крепостные семьи, продавать мужа и жену порознь. Ну, зато ж и досталось им
от Некрасова, Тургенева, Лескова, ото всех. А у нас это была не жестокость,
просто разумная мера: старуха не оправдывала своей пайки, занимала штатную
единицу.
В день этапа жены Освальд пришел к нам в комнату (уродов) с блуждающими
глазами, опираясь о плечо своей хрупкой приёмной дочери, как будто только
одна она еще его и поддерживала. Он был в состоянии полубезумном, можно было
опасаться, что и с собой кончит. Потом молчал, спустя голову. Потом
постепенно стал говорить, вспоминать всю жизнь: создавал зачем-то два
театра, из-за искусства на годы оставлял жену одну. Всю жизнь хотел бы он
теперь прожить иначе...
Я скульптурно запомнил их: как старик притянул к себе девушку за затылок,
и она из-под руки, не шевелясь, смотрела на него сострадающе и старалась не
плакать.
Ну, да что говорить, — старуха не оправдывала своей пайки...
Сколько я ни бился — попасть в тот ансамбль мне не удалось. Вскоре они
уехали с Калужской, и я потерял их из виду. Годом позже в Бутырках дошел до
меня слух, что ехали они на грузовике на очередной концерт и попали под
поезд. Не знаю, был ли там Глазунов. В отношении же себя я еще раз убедился,
что неисповедимы пути Господа. Что никогда мы сами не знаем, чего хотим. И
сколько уже раз в жизни я страстно добивался не нужного мне и отчаивался от
неудач, которые были удачами.
Остался я в скромненькой самодеятельности на Калужской с Анечкой
Бреславской, Шурочкой Острецовой и Левой Г. Пока нас не разогнали и не
разослали, мы что-то там ставили. Свое участие в этой самодеятельности я
вспоминаю сейчас как духовную неокреплость, как унижение. Ничтожный
лейтенант Миронов мог в воскресенье вечером, не найдя других развлечений в
Москве, приехать в лагерь навеселе и приказать: "Хочу через десять минут
концерт!" Артистов поднимали с постели, отрывали от лагерной плиты, кто там
сладострастно что-то варил в котелке, — и вскоре на ярко освещенной сцене
перед пустым залом, где только сидел надменный глупый лейтенант да тройка
надзирателей, мы пели, плясали и изображали.
1. Сборник "От тюрем...", стр. 431, 429, 438.
2. времён Ягоды.
3. Материал этой главы до сих пор из Сборника "От тюрем..." и Авербаха.
4. А все, кто слишком "держатся за жизнь", никогда особенно не держатся
за дух.
5. Вскоре нашли повод мотать Володе новое лагерное дело и послали его на
следствие в Бутырки. В свой лагерь он больше не вернулся, и рояля ему назад,
разумеется, не выдали. Да и выжил ли он сам? — не знаю, что-то нет его.
6. Я осмелюсь пояснить эту мысль в самом общем виде. Сколько ни стоит
мир, до сих пор всегда были два несливаемых слоя общества: верхний и нижний,
правящий и подчинённый. Это деление грубо, как все деления, но если к
верхним относить не только высших по власти, деньгам и знатности, но также и
по образованности, полученной семейными ли, своими ли усилиями, одним словом
всех, кто не нуждался работать руками, — то деление будет почти сквозным.
И тогда мы можем ожидать четырёх сфер мировой литературы (и искусства
вообще, и мысли вообще). Сфера первая: когда верхние изображают (описывают,
обдумывают) верхних же, то есть себя, своих. Сфера вторая: когда верхние
изображают, обдумывают нижних, "младшего брата". Сфера третья: когда нижние
изображают верхних. Сфера четвёртая: нижние — нижних, себя.
У верхних всегда был досуг, избыток или скромный достаток, образование,
воспитание. Желающие из них всегда могли овладеть художественной техникой и
дисциплиной мысли. — Но есть важный закон жизни: довольство убивает в
человеке духовные поиски. Оттого сфера первая заключала в себе много сытых
извращений искусства, много болезненных и самолюбивых "школ"-пустоцветов. И
только когда в эту сферу вступали носители, глубоко несчастные лично или с
непомерным напором духовного поиска от природы — создавалась великая
литература.
Сфера четвёртая — это весь мировой фольклор. Здесь был дробен досуг --
дифференциалами доставался он отдельным личностям. И дифференциалами были
безымянные вклады — непреднамеренно, в удачную минуту прозрением
сложившийся образ, оборот слов. Но самих творцов было бесчисленно много, и
это были почти всегда утеснённые неудовлетворенные люди. Всё созданное
проходило потом стотысячную отборку, промывку и шлифовку от уст к устам и от
года к году. И так получили мы золотое отложение фольклора. Он не бывает
пуст. бездушен — потому что среди авторов его не было не знакомых со
страданием. — Относящаяся к сфере 4-й письменность ("пролетарская",
"крестьянская") — вся зародышевая, неопытна, неудачна, потому что
единичного умения здесь всегда не хватало.
Теми же пороками неопытности страдала и письменность сферы третьей
("снизу вверх"), но пуще того — она была отравлена завистью и ненавистью --
чувствами бесплодными, не творящими искусства. Она делала ту же ошибку, что
и постоянная ошибка революционеров: приписывать пороки высшего класса --
ему, а не человечеству, не представлять, как успешно они сами потом эти
пороки наследуют. — Или же, напротив, была испорчена холопским
преклонением.
Морально самой плодотворной обещала быть сфера вторая ("сверху вниз").
Она создавалась людьми, чья доброта, порывы к истине, чувство справедливости
оказывались сильней их дремлющего благополучия, и, одновременно, чьё
художество было зрело и высоко. Но вот был порок этой сферы: [[неспособность
понять доподлинно!]] Эти авторы сочувствовали, жалели, плакали, негодовали
— но именно потому они не могли [[точно понять]]. Они всегда смотрели со
стороны и сверху, они никак не были в [[шкуре]] нижних, и кто переносил одну
ногу через этот забор, не мог перебросить второй.
Видно уж такова эгоистическая природа человека, что перевоплощения этого
можно достичь, увы, только внешним насилием. Так образовался Сервантес в
рабстве и Достоевский на каторге. В Архипелаге же ГУЛаг этот опыт был
произведен над миллионами голов и сердец сразу.
7. Всеобщая забота о художественной самодеятельности в нашей стране, на
что уходят не такие уж малые средства, имеет, конечно умысел, но какой?
Сразу не скажешь. То ли — оставшаяся инерция от однажды провозглашенного в
20-е годы. То ли, как спорт, обязательное средство отвлечения народной
энергии и интереса. То ли верит кто-то, что эти песенки и скетчи содействуют
нужной обработке чувств?
8. В первостепенном воспитательном значении именно [[хора]] политическое
начальство и в армии и на воле убеждено суеверно. Остальная самодеятельность
хоть захирей, но чтобы был хор! — поющий коллектив. Песни легко проверить,
все [наши]. А что поёшь — в то и веришь.
9. Это — лагерное воспоминание о нем. С другой стороны случайно
выяснилось: Л. К. Чуковская знала Колю Давиденкова по тюремным ленинградским
очередям 1939 года, когда он по концу ежовщины был оправдан обыкновенным
судом, а его одноделец Л. Гумилев продолжал сидеть. В институте молодого
человека не восстановили, взяли в армию. В 1941 г. под Минском он попал в
плен, из немецкого плена бежал... в Англию, и там напечатал под псевдонимом
(оберегая семью) книгу о своем сидении в ленинградских застенках 1938 г.
(Надо полагать, что любовь к советскому союзнику помешала английскому
читателю разобраться в той книге в те годы. А потом забылось, затерялось. Но
не забыли [[наши]]. В интернациональной антифашистской бригаде он сражался
на западном фронте. После войны выкраден в СССР, приговорен к расстрелу, но
с заменой на 25 лет. Очевидно по второму лагерному делу он получил расстрел,
уже не замененный (уже возвращенный нам Указом января 1950 г.). В мае 1950
г. Давиденков сумел послать свое последнее письмо из лагерной тюрьмы. Вот
несколько фраз оттуда: "Невозможно описывать невероятную мою жизнь за эти
годы... Цель у меня другая: за 10 лет кое-что у меня сделано; проза,
конечно, вся погибла, а стихи остались. Почти никому я их еще не читал --
не'кому. Вспомнил наши вечера у Пяти Углов и... представил себе, что стихи
должны попасть... в Ваши умные и умелые руки... Прочтите, и если можно
сохраните. О будущем, так же, как о прошедшем — ни слова, всё кончено". И
стихи у Л. К. целы. Как я узнаю (сам так лепил) эту мелкость — три десятка
стихов на двойном тетрадном листе — в малом объёме надо столько вместить!
Надо представить это отчаяние у конца жизни: ожидание смерти в лагерной
тюрьме! И "левой" почте он доверяет свой последний безнадёжный крик.
Не надо чистого белья,
Не открывайте дверь!
Должно быть в самом деле я
Заклятый дикий зверь!
Не знаю, как мне с вами быть
И как вас величать:
По-птичьи петь, по-волчьи выть
Реветь или рычать..?
10. Весь этот перепуг с ополчением — какая же осатанелая паника! Бросать
городских интеллигентов с берданками прошлого века против современных
танков! Двадцать лет дмились, что "готовы", что сильны — но в животном
ужасе перед наступающими немцами заслонялись телами учёных и артистов, чтоб
только уцелело лишние дни своё руководящее ничтожество.
Глава 19. Зэки как нация
(Этнографический очерк Фан Фаныча)
В этом очерке, если ничто не помешает, мы намерены сделать важное научное
открытие.
При развитии своей гипотезы мы бы никак не хотели прийти в противоречие с
Передовым Учением.
Автор этих строк, влекомый загадочностью туземного племени, населяющего
Архипелаг, предпринял туда длительную научную командировку и собрал обильный
материал.
В результате нам ничего не стоит сейчас доказать, что [зэки] Архипелага
составляют [класс] общества. Ведь эта многочисленная (многомиллионная)
группа людей имеет единое (общее для всех них) отношение к [производству]
(именно: подчинённое, закрепленное и без всяких прав этим производством
руководить). Также имеет она единое общее отношение и к [распределению
продуктов] труда (именно: никакого отношения, получает лишь ничтожную долю
продуктов, необходимую для худого поддержания собственного существования).
Кроме того, вся работа их — не мелочь, а одна из главных составных частей
всей государственной экономики. *(1)
Но нашему честолюбию этого уже мало.
Гораздо сенсационнее было бы доказать, что эти опустившиеся существа (в
прошлом — безусловно люди) явля
...Поділитися у соцмережах