Купить
 
 
Жанр: Драма

Архипелаг ГУЛАГ (весь)

страница №123

зо всех Г. С. М-з: все мы, скрывая страдательное отвращение,
равно шли на это праздничное издевательство. [Разрешались] выборы почти всем
ссыльным, так дёшево они стоили, и даже [лишённые прав] вдруг обнаруживали
себя в списках, и их торопили, гнали скорей. У нас в Кок-Тереке не бывало
даже кабин для голосования, совсем в стороне стояла одна будка с
распахнутыми занавесками, но туда и путь не лежал, неловко было к ней и
заворачивать. Выборы состояли в том, чтобы поскорей пронести бюллетени до
урны и туда их швырнуть. Если же кто останавливался и внимательно читал
фамилии кандидатов, это уже выглядело подозрительным: неужели партийные
органы не знают, кого выдвигают, что' тут читать?.. Отголосовав, все
получали законное право идти выпивать (или зарплату, или аванс всегда
выдавали перед выборами). Одетые в лучшие костюмы, все (в том числе
ссыльные!) торжественно раскланивались на улицах, поздравляя друг друга с
каким-то [праздником]...
О, сколько раз еще помянешь добрым словом лагерь, где не было этих
выборов никаких!
Однажды выбрал Кок-Терек народного судью, казаха — единогласно,
разумеется. Как обычно, поздравляли друг друга с праздником. Но через
несколько месяцев на этого судью пришло уголовное дело из того района, где
он судействовал прежде (тоже выбранный единогласно). Выяснилось, что и у нас
он успел уже достаточно нахапать от частных взяткодателей. Увы, пришлось его
снять и назначить в Кок-Тереке новые частичные выборы. Кандидат был опять --
приезжий, никому не известный казах. И в воскресенье все оделись в лучшие
костюмы, проголосовали единогласно с утра, и опять на улицах те же
счастливые лица без искорки юмора поздравляли друг друга... [с праздником!]
В каторжном лагере мы надо всем балаганом хоть смеялись открыто, а в
ссылке особенно и не поделишься: жизнь у людей [как у вольных], и первое
взято от воли самое худшее — скрытность. С М-зом с одним из немногих я на
такие темки поговаривал.
Его прислали к нам из Джезказгана, притом без копейки, его деньги
задержались где-то в пути. Однако, комендатуру это нисколько не озаботило --
его просто сняли с тюремного довольствия и выпустили на улицы Кок-Терека:
хоть воруй, хоть умирай. В те дни я ему одолжил десятку — и навсегда
заслужил его благодарность, долго он мне всё напоминал, как я его выручил. В
нём устойчива была эта черта — памятливость на добро. Но и на зло тоже.
(Так помнил он зло Худаеву — тому чеченскому мальчику, едва не ставшему
жертвой кровной мести. Всё оборачивается, в этом жизнь мира! — уцелевший
Худаев вдруг с тёмною злобой, неправо и жестоко расправился с сыном М-за).
При его положении ссыльного и без профессии, М-з не мог себе найти в
Кок-Тереке приличной работы. Лучшее, что ему досталось — стать школьным
лаборантом, и этим он уже очень дорожил. Но должность требовала всем
услуживать, никому не дерзить, ни в чём не выказывать себя. Он и не
выказывал, он непроницаем был под внешней любезностью, и даже такого
простого о нём, почему у него нет к пятидесяти годам профессии, никто не
знал. Мы же с ним как-то сближались, ни одного столкновения, а взаимная
помощь нередко, да еще одинаковость лагерных реакций и выражений. И после
долгой перетайки я узнал его скрываемую внешнюю и внутреннюю историю. Она
поучительна.
До войны он был секретарь райкома партии в Ж*, в войну назначен
начальником шифровального отделения дивизии. Всегда он был поставлен высоко,
важная персона, и не ведал мелкого человеческого горя. Но в 1942 году как-то
случилось, что по вине шифровального отделения один полк их дивизии не
получил вовремя приказа на отступление. Надо было исправить — но еще
получилось, что все подчинённые М-за куда-то задевались либо погибли — и
послал генерал самого М-за туда, на передовую, в уже смыкающиеся вокруг
полка клещи: приказать им отступать! спасти их! М-з поехал верхом,
сокрушённо и боясь погибнуть, по пути же попал так опасно, что дальше решил
не ехать и даже не знал, останется ли и тут в живых. Он сознательно
остановился — покинул, предал полк, слез с лошади, обнял дерево (или от
осколков прятался за ним) и... дал клятву Иегове, что если только останется
жив — будет ревнивым верующим, выполнять точно святой закон. И кончилось
благополучно: полк погиб или попал в плен, а М-з выжил, получил 10 лет
лагеря по 58-й, отбыл их — и вот был со мной в Кок-Тереке. И как же
непреклонно он выполнял свой обет! — ничего в груди и голове не осталось у
него от члена партии. Только обманом могла жена накормить его бесчешуйчатой
трефной рыбой. По субботам не мог он не приходить на службу, но старался
здесь ничего не делать. Дома он сурово выполнял все обряды и молился — по
советской неизбежности тайно.
Естественно, что эту историю открыл он мало кому.
А мне она не кажется слишком простой. Просто здесь только одно, с чем
больше всего не принято у нас соглашаться: что глубиннейший ствол нашей
жизни — религиозное сознание, а не партийно-идеологическое.
Как рассудить? По всем законам уголовным, воинским и законам чести, по
законам патриотическим и коммунистическим, этот человек был достоин смерти
или презрения — ведь целый полк погубил он ради спасения своей жизни, не
говоря уже, что в тот момент не хватило ему ненависти к самому страшному
врагу евреев, какой только бывал.

А вот по каким-то еще более высшим законам М-з мог воскликнуть: а все
ваши войны — не по слабоумию ли высших политиков начинаются? разве Гитлер
врезался в Россию не по слабоумию — своему, и Сталина, и Чемберлена? а
теперь вы посылаете на смерть [[меня]]? да разве [[вы]] меня на свет
родили?
Возразят: он (но и все же люди того полка!) должен был заявить это еще в
военкомате, когда на него надевали красивый мундир, а не там, обнимая
дерево. Да логически я не берусь его защищать, логически я должен был бы
ненавидеть его, или презирать, испытывать брезгливость от его рукопожатия.
Но ничего такого я к нему [не испытывал!] Потому ли, что я был не из того
полка и не ощутил той обстановки? Или догадываюсь, что судьба того полка
должна была зависеть и еще от сотни причин? Или потому, что никогда не видел
М-за в надменности, а только поверженным? Ежедневно мы обменивались
искренним крепким рукопожатием — и ни разу я не ощутил в том зазорного.
Как только ни изогнётся единый человек за жизнь! И каким новым для себя и
для других! И одного из этих — совсем разных — мы по приказу, по закону,
по порыву, по ослеплению готовно и радостно побиваем камнями.
Но если камень — вываливается из твоей руки?.. Но если сам окажешься в
глубокой беде — и возникает в тебе новый взгляд. На вину. На виновного. На
[[него]] и на себя.
В толщине этой книги уже много было высказано прощений. И возражают мне
удивлённо и негодующе: где же предел? Не всех же прощать!
А я — и не всех. Я только — павших. Пока возвышается идол на командной
своей высоте и с властительной укладкою лба бесчувственно и самодовольно
коверкает наши жизни — дайте мне камень потяжелее! а ну, перехватим бревно
вдесятером да шибанём-ка его!
Но как только он сверзился, упал, и от зе'много удара первая бороздка
сознания прошла по его лицу — отведите ваши камни!
Он сам возвращается в человечество.
Не лишите его этого божественного пути.

После ссылок, описанных выше, нашу кок-терекскую, как и всю
южноказахстанскую и киргизскую, следует признать льготной. Поселяли тут в
обжитых посёлках, то есть при воде и на почве не самой бесплодной (в долине
Чу, в Курдайском районе — даже щедро-плодородной). Очень многие попадали в
города (Джамбул, Чимкент, Таласс, даже Алма-Ату и Фрунзе), и бесправие их не
отличалось ощутительно от прав остальных горожан. В тех городах недороги
были продукты, и легко находилась работа, особенно в индустриальных
посёлках, при равнодушии местного населения к промышленности, ремёслам и
интеллектуальным профессиям. Но и те, кто попадал в сельские местности, не
все и не сурово загонялись в колхозы. В нашем Кок-Тереке было 4 тысячи
человек, большинство — ссыльных, но в колхоз входили только казахские
кварталы. Всем остальным удавалось или устраиваться при МТС или кем-то
числиться, хоть на ничтожной зарплате — а жили они двадцатью пятью сотками
поливного огорода, коровой, свиньями, овечками. Показательно, что группа
западных украинцев, жившая у нас (административно-ссыльные после пятилетних
лагерных сроков) и тяжело работавшая на саманном строительстве в местной
стройконторе, находила свою жизнь на здешней глинистой, сгорающей при редких
поливах, но зато бесколхозной земле настолько привольнее колхозной жизни на
любимой цветущей Украине, что когда вышло им освобождение — все они
остались тут навсегда.
Ленива была в Кок-Тереке и оперчасть — спасительный частный случай
общеказахской лени. Были среди нас кто-то и стукачи, однако мы их не ощущали
и от них не страдали.
Но главная причина их бездействия и мягчеющего режима была — наступление
хрущёвской эпохи. Ослабевшими от многочленной передачи толчками и
колыханиями докатывалась она и до нас.
Сперва — обманно: "ворошиловской" амнистией (так прозвал её Архипелаг,
хотя издала её — Семибоярщина). Сталинское издевательство над политическими
7 июля 1945 года было непрочным забытым уроком. Как и в лагерях, в ссылке
постоянно цвели шёпотные [параши] об амнистии. Удивительна эта способность
тупой веры! — Н. Н. Грекова, например, после 15 лет мытарств, [повторница],
на саманной стене своей хатёнки держала портрет ясноглазого Ворошилова — и
верила, что от него придёт чудо. Что ж, чудо пришло! — именно за подписью
Ворошилова посмеялось над нами правительство еще раз — 27 марта 1953 года.
Собственно, нельзя было сочинить внешнего разумного оправдания, почему
именно в марте 1953 года в потрясённой от скорби стране потрясённые от
скорби правители должны были выпустить на свободу преступников — разве
только проникнувшись чувством бренности бытия? Но и в древней Руси, как
свидетельствует Котошихин, был обычай: в день погребения царя выпускать
преступников, от чего, кстати, начинался повальный грабёж ("а московских
людей натура не богобоязлива, с мужеска пола и женска по улицам грабят
платье и убивают до смерти") *(1). Всё так было и здесь. Похоронив Сталина,
искали себе популярности, объяснили же: "в связи с искоренением преступности
в нашей стране" (но кто ж тогда [сидит?] тогда и выпускать бы некого!)
Однако, находясь по-прежнему в сталинских шорах и рабски думая всё в том же
направлении, амнистию дали шпане и бандитам, а Пятьдесят Восьмой — лишь "до
пяти лет включительно". Посторонний, по нравам порядочного государства, мог
бы подумать, что "до пяти лет" — это три четверти политических пойдёт
домой. На самом деле лишь 1-2 процента из нашего брата имели такой детский
срок. (Зато саранчой напустили воров на местных жителей, и лишь нескоро и с
натугой пересажала милиция амнистированных бандитов опять в тот же загон.)
Интересно отозвалась амнистия в нашей ссылке. Как раз тут и находились
давно те, кто успел в своё время отбыть детский пятилетний срок, но не был
отпущен домой, а бессудно отправлен в ссылку. В Кок-Тереке были такие
одинокие бабки и старики с Украины, из Новгородья — самый мирный и
несчастный народ. Они очень оживились после амнистии, ждали отправки домой.

Но месяца через два пришло привычно-жёсткое разъяснение: поскольку ссылка их
(дополнительная, бессудная) дана им не пятилетняя, а [вечная], то вызвавший
эту ссылку их прежний пятилетний судебный срок тут ни при чём, и под
амнистию они не подпадают... — А Тоня Казачук была вовсе вольная, приехала
с Украины к ссыльному мужу, здесь же для единообразия записана
ссыльно-поселенкой. По амнистии она кинулась в комендатуру, но ей разумно
возразили: ведь у вас же не было 5 лет, как у мужа, у вас вообще срок
неопределённый, амнистия к вам не прикасается.
Лопнули бы Дракон, Солон и Юстиниан со своими законодательствами!..
Так никто ничего от амнистии не получил. Но с ходом месяцев, особенно
после падения Берии, незаметно, неширокогласно вкрадывались в ссыльную
страну истинные смягчения. И отпустили домой тех пятилетников. И стали в
близкие институты отпускать ссыльных детей. И на работе перестали тыкать "ты
ссыльный!" Всё как-то мягче. Ссыльные стали выдвигаться по служебным
должностям.
Стали что-то пустеть столы в комендатуре. "А вот этот комендант — где?"
— "А он теперь уже не работает". Сильно редели и сокращались штаты! Мягчело
обращение. Святая [отметка] переставала быть столь святой. "Кто до обеда не
пришёл — ладно, в следующий раз!" То одной, то другой нации возвращали
какие-то права. Свободен стал проезд по району, свободнее — поездка в
другую область. Всё гуще шли слухи: "домой отпустят, домой!" И верно, вот
отпустили туркменов (ссылка за плен). Вот — курдов. Стали продаваться дома,
дрогнула цена на них.
Отпустили и нескольких стариков, административно-ссыльных: где-то там в
Москве хлопотали за них, и вот — [реабилитированы]. Волнение простёгивало,
жарко мутило ссыльных: неужели и мы стронемся? Неужели и [[мы]]...?
Смешно! Как будто способен подобреть этот [[режим]]. Уж не верить, так не
верить научил меня лагерь! Да мне и верить-то не было особой нужды: там, в
большой метрополии, у меня не было ни родных, ни близких. А здесь, в ссылке,
я испытывал почти счастье. Ну просто, никогда я, кажется, так хорошо не жил.
Правда, первый ссыльный год душила меня смертельная болезнь, как бы
союзница тюремщиков. И целый год никто в Кок-Тереке не мог даже определить,
что за болезнь. Еле держась, я вёл уроки; уже мало спал и плохо ел. Всё
написанное прежде в лагере и держимое в памяти, и еще ссыльное новое
пришлось мне записать наскоро и зарыть в землю. (Эту ночь перед отъездом в
Ташкент, последнюю ночь 53-го года, хорошо помню: на том и казалась
оконченной вся жизнь моя и вся моя литература. Маловато было.)
Однако — свалилась болезнь. И начались два года моей действительно
Прекрасной Ссылки, только тем томительной, той жертвой омраченной, что я не
смел жениться: не было такой женщины, кому я мог бы доверить своё
одиночество, своё писание, свои тайники. Но все дни жил я в
постоянно-блаженном, приподнятом состоянии, никакой несвободы не замечая. В
школе я имел столько уроков, сколько хотел, в обе смены — и постоянное
счастье пробирало меня от этих уроков, ни один не утомлял, не был нуден. И
каждый день оставался часик для писания — и часик этот не требовал никакой
душевной настройки: едва сел, и строчки рвутся из-под пера. А воскресенья,
когда не гнали на колхозную свёклу, я писал насквозь — целые воскресенья!
Начал я там и роман (через 10 лет арестованный), и еще надолго вперёд
хватало мне писать. А печатать меня всё равно будут только после смерти.
Появились деньги — и вот я купил себе отдельный глинобитный домик,
заказал крепкий стол для писания, а спал — всё так же на ящиках холостых.
Еще я купил приёмник с короткими волнами, вечерами занавешивал окна, льнул
ухом к самому шёлку и сквозь водопады глушения вылавливал запретную нам,
желанную информацию и по связи мысли восстанавливал недослышанное.
Очень уж измучила нас брехня за десятилетия, истосковались мы по каждому
клочку даже разорванной истины! — а так-то не стоила эта работа потерянного
времени: нас, взращенцев Архипелага, инфантильный Запад уже не мог обогатить
ни мудростью, ни стойкостью.
Домик мой стоял на самом восточном краю посёлка. За калиткою был — арык,
и степь, и каждое утро восход. Стоило венуть ветерку из степи — и лёгкие не
могли им надышаться. В сумерки и по ночам, чёрным и лунным, я одиноко
расхаживал там и обалдело дышал. Ближе ста метров не было ко мне жилья ни
слева, ни справа ни сзади.
Я вполне смирился, что буду жить здесь, ну, если и не "вечно", то по
крайней мере лет двадцать (я не верил в наступление общей свободы раньше --
и ошибся не много). Я уже никуда как будто и не хотел (хоть и замирало
сердце над картой Средней России). Весь мир я ощущал не как внешний, не как
манящий, а как прожитый, весь внутри меня, и вся задача оставалась --
описывать его. Я был полон.
Друг Радищева Кутузов писал ему в ссылку: "Горько мне, друг мой, сказать
тебе, но... твоё положение имеет свои выгоды. Отделен от всех человеков,
отчуждён от всех ослепляющих нас предметов — тем удачнее имеешь ты
странствовать... в самом тебе; с хладнокровием можешь ты взирать на самого
тебя и, следовательно, с меньшим пристрастием будешь судить о вещах, на
которые ты прежде глядел сквозь покрывало честолюбия и мирских сует. Может
быть многое представится тебе в совершенно новом виде".

Именно так. И дорожа этой очищенной точкой зрения, я вполне осознанно
дорожил своею ссылкой.
А она — всё больше шевелилась и волновалась. Комендатура стала просто
ласковая и еще сокращалась. За побег полагалось уже только 5 лет лагерей --
да и того не давали. Одна, другая, третья нация переставала отмечаться,
потом получала права уезжать. Тревога радости и надежды подёргивала наш
ссыльный покой.
Вдруг совсем негаданно-нежданно подползла еще одна амнистия --
"аденауэровская", сентября 1955 года. Перед тем Аденауэр приезжал в Москву и
выговорил у Хрущева освобождение всех немцев. Никита велел их отпустить, но
тут хватились, что несуразица получается: немцев-то отпустили, а их русских
подручных держат с двадцатилетними сроками. Но так как это были всё полицаи,
да старосты, да власовцы, то публично носиться с этой амнистией тоже не
хотелось. Да просто по общему закону нашей информации: о ничтожном --
трезвонить, о важном — вкрадчиво. И вот крупнейшая изо всех политических
амнистий после Октября была дарована в "никакой" день, 9 сентября, без
праздника, напечатана в единственной газете "Известия", и то на внутренней
странице, и не сопровождалась ни единым комментарием, ни единой статьей.
Ну, как не заволноваться? Прочел я: "Об амнистии лиц, сотрудничавших с
немцами". Как же так, а мне? Выходит, ко мне не относится: ведь я безвылазно
служил в Красной армии. Ну и шут с вами, еще спокойней. Тут и друг мой, Л.
З. Копелев, написал из Москвы: тряся этой амнистией, он в московской милиции
выговорил себе временную прописку. Но вскоре его вызвали: "Вы что же нам
шарики вкручиваете? Ведь вы с немцами не сотрудничали?" — "Нет". --
"Значит, в Советской армии служили?" — "Да". — "Так в 24 часа чтоб ноги
вашей в Москве не было!" Он, конечно, остался, и: "ох, жутковато после
десяти вечера, каждый звонок в квартиру — ну, за мной!"
И я радовался: а мне-то как хорошо! Спрятал рукописи (каждый вечер я их
прятал) — и сплю как ангел.
Из своей чистой пустыни я воображал кишащую, суетную, тщеславную столицу
— и совсем меня туда не тянуло.
А московские друзья настаивали: "Что ты придумал там сидеть?.. Требуй
пересмотра дела! Теперь пересматривают!"
Зачем?.. Здесь я мог битый час рассматривать, как муравьи, просверлив
дырочку в саманном основании моего дома, без бригадиров, без надзирателей и
начальников лагпунктов вереницею носят свои грузы — шелуху от семечек
уносят на зимний запас. Вдруг в какое-то утро они не появляются, хотя
насыпана перед домом шелуха. Оказывается, это они задолго предугадали, это
они [знают], что сегодня будет дождь, хотя весёлое солнечное небо не говорит
об этом. А после дождя еще тучи черны и густы, а они уже вылезли и работают:
они верно знают, что дождя не будет.
Здесь, в моей ссыльной тишине, мне так неоспоримо виделся истинный ход
пушкинской жизни: первое счастье — ссылка на юг, второе и высшее — ссылка
в Михайловское. И там-то надо было ему жить и жить, никуда не рваться. Какой
рок тянул его в Петербург? Какой рок толкал его жениться?..
Однако, трудно человеческому сердцу остаться на пути разума. Трудно
щепочке не плыть туда, куда льёт вся вода.
Начался XX съезд. О речи Хрущева мы долго ничего не знали (когда и начали
читать её в Кок-Тереке, то от ссыльных тайно, а мы узнавали от Би-Би-Си). Но
и в открытой простой газете довольно было мне слов Микояна: "это — первый
ленинский съезд" за сколько-то там лет. Я понял, что враг мой Сталин пал, а
я, значит, подымаюсь.
И я — написал ходатайство о пересмотре. А тут весною стали ссылку
снимать со всей Пятьдесят Восьмой.
И, слабый, покинул я свою прозрачную ссылку. И поехал в мутный мир.

Что' чувствует бывший зэк, переезжая с востока на запад Волгу, и потом
целый день в гремящем поезде по русским перелескам — не входит в эту главу.

Летом в Москве я позвонил в прокуратуру — ка'к там моя жалоба. Попросили
перезвонить — и дружелюбный простецкий голос следователя пригласил меня
зайти на Лубянку потолковать. В знаменитом бюро пропусков на Кузнецком Мосту
мне велели ждать. Так и подозревая, что чьи-то глаза уже следят за мной, уже
изучают моё лицо, я, внутренне напряжённый, внешне принял добродушное
усталое выражение и якобы наблюдал за ребёнком, совсем не забавно играющим
посреди приёмной. Так и было! — мой новый следователь стоял в гражданском и
следил за мной! Достаточно убедясь, что я — не раскалённый враг, он подошёл
и с большой приятностью повёл меня на Большую Лубянку. Уже по дороге он
сокрушался, как исковеркали (кто??) мне жизнь, лишили жены, детей. Но
душно-электрические коридоры Лубянки были всё те же, где водили меня
обритого, голодного, бессонного, без пуговиц, руки назад. — "Да что ж это
за зверь вам такой попался, следователь Езепов? Помню, был такой, его теперь
разжаловали". (Наверно, сидит в соседней комнате и бранит моего...) "Я вот
служил в морской контрразведке СМЕРШ, у нас таких не бывало!" (От вас Рюмин
вышел. У вас был Левшик, Либин.) Но я простодушно ему киваю: да, конечно. Он
даже смеется над моими остротами 44-го года о Сталине: "Это вы точно
заметили!" Он хвалит мои фронтовые рассказы, вшитые в дело как обличительный
материал: "В них же ничего антисоветского нет! Хотите — возьмите их,
попробуйте напечатать". Но голосом больным, почти предсмертным, я
отказываюсь: "Что вы, я давно забыл о литературе. Если я еще проживу
несколько лет — мечтаю заняться физикой". (Цвет времени! Вот та'к будем
теперь с вами играть).

Не плачь битый, плачь небитый! Хоть что-то должна была дать нам тюрьма.
Хоть умение держаться перед ЧКГБ.

1. Цитирую по Плеханову "История русской общественной мысли", М., 1919,
т. I, ч. 2, гл. 9.

Глава 7. Зэки на воле


В этой книге была глава "Арест". Нужна ли теперь глава — "Освобождение"?
Ведь из тех, над кем когда-то грянул арест (будем говорить только о
Пятьдесят Восьмой), вряд ли пятая часть, еще хорошо, если восьмая, отведала
это "освобождение".
И потом — освобождение! — кто ж этого не знает? Это столько описано в
мировой литературе, это столько показано в кино: отворите мне темницу,
солнечный день, ликующая толпа, объятия родственников.
Но — проклято "освобождение" под безрадостным небом Архипелага, и только
еще хмурей станет небо над тобою на воле. Только растянутостью своей,
неторопливостью (теперь куда спешить закону?), как удлинённым хвостом букв,
отличается освобождение от молнии ареста. А в остальном освобождение --
такой же арест, такой же казнящий переход из состояния в состояние, такой же
разламывающий всю грудь твою, весь строй твоей жизни, твоих понятий — и
ничего не обещающий взамен.
Если арест — удар мороза по жидкости, то освобождение — робкое
оттаивание между двумя морозами. Между двумя арестами.
Потому что в этой стране за каждым освобождением где-то должен следовать
арест.
Между двумя арестами — вот что такое было освобождение все сорок
дохрущёвских лет.
Между двумя островами брошенный спасательный круг — побарахтайся от зоны
до зоны!..
От звонка до звонка — вот что такое [срок]. От зоны до зоны — вот что
такое [освобождение].
Твой оливково-мутный паспорт, которому так призывал [[завидовать]] поэт
— он изгажен чёрною тушью 39-й паспортной статьи. По ней ни в одном городке
не прописывают, ни на одну хорошую работу не принимают. В лагере зато пайку
давали, а здесь — нет.
И вместе с тем — обманчивая свобода передвижения...
Не [освобожденные], нет — [лишённые ссылки], вот как должны называться
несчастные эти люди. Лишённые благодетельной фатальной ссылки, они не могут
заставить себя поехать в красноярскую тайгу, или в казахскую пустыню, где
живёт вокруг много своих, [бывших]! Нет, они едут в гущу замордованной
[воли], там все отшатываются от них, и там они становятся мечеными
кандидатами на новую [посадку].
Наталья Ивановна Столярова освободилась из Карлага 27 апреля 45 года.
Уехать сразу нельзя — надо паспорт получать, хлебной карточки — нет, жилья
— нет, работу предлагают — дрова заготовлять. Проев несколько рублей,
собранных лагерными друзьями, Столярова вернулась к зоне, соврала охране,
что идёт за вещами (порядки у них были патриархальные), и — в свой барак!
То-то радость! Подруги окружили, принесли с кухни баланды (ох, вкусная!),
с

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.