Жанр: Драма

Тревожный месяц вересень

сторінка №23

-прежнему сыпал мелкий, моросящий дождь. Мы с Глумским прошли за
калитку. Причитания во
дворах Кривендихи и Семеренкова уже стихли, только изредка раздавались возгласы,
похожие на всплески.
- Ну как, полегчало? - спросил председатель. - После разговора с Варварой
по душам?
- Нет, - сказал я. - Мерзко. Мерзко оттого, что все проще, чем думал.
Он хмуро кивнул:
- Да... Если покопаться, то у каждого найдешь человеческий резон... Ты
меня извини, что
погорячился, обозвал.
- Ерунда, мелочи. Давай про дело. Записка уже поехала, времени мало. Надо
организовать телегу,
перевезти наши "мешки с деньгами" с заводика, - сказал я Глумскому.- И пустить
слух. Для
правдоподобия.
- Само собой, - сказал Глумский. -Не понимаю, что ли?
"Гнат уже подошел к лесу, - подумал я. - Не было бы у нас какого промаху!"
Глумский
насупленно и мрачно разглядывал меня. Снизу вверх, исподлобья. Над чем-то он
размышлял - своим,
глубинным, далеким.
- Лучше свалить "мешки" на Панском пепелище, в кузне, - сказал я. - Она
стоит особняком и на
высотке, там легче организовать круговую оборону. На всякий случай... хотя они
вряд ли сунутся сейчас.
- Сделаем, - сказал Глумский.
Он продолжал буравить меня своими прищуренными глазками.
- Думаешь, к Сагайдачному они тебя пропустят? - спросил он.
- Думаю. Вот мы и проверим: действительно они клюнули на записку или нет?
Горелому был полный резон дать Сагайдачному съездить в Глухары для
пересчета денег и
документов, чтобы затем, дождавшись его возвращения, расспросить его и
окончательно убедиться в том,
что сообщение Варвары верно. Бывший шеф полицаев как-никак был связан с абвером
и знал, конечно, что
такое контрольная проверка. Без такой проверки он не мог идти на риск Значит,
бандиты должны были
пропустить нашего посыльного, то есть меня в Грушевый хутор к Сагайдачному. Все
это вытекало из
правил игры. Но правила-то были составлены нами, и всегда можно было ошибиться,
играя за ту, лесную
сторону, Случайность может все опровергнуть. И Глумский сказал:
- Так-так...
Шел мелкий дождь, все вокруг звенело от мороси, густо сыпалась листва на
мокрую землю. Поникли
золотые шары в палисадниках, пусто и неуютно стало за хатами, на огородах, и
особенно остро
чувствовалось, что, кроме этих побеленных, накрытых соломой деревянных
коробочек, хранящих тепло, и
уют, на многие версты вокруг все дико, безлюдно, холодно. Снова кто-то
запричитал у Семеренковых. Я
узнал голос Серафимы. Она там командовала на правах родственницы.
- Так, так, - повторил Глумский. - А может, я съезжу в Грушевый?
- Нет. Говорить с Сагайдачным должен я. Иначе ничего не выйдет.
Глумский кивнул, соглашаясь. Он знал, что я дружу со стариком. Но он не
знал, какая нелегкая у
меня задачка... Я все-таки надеялся. Верил.
- А потом тебе ехать в Ожин? - Глумский вздохнул и без всякой, казалось
бы, связи с предыдущим
спросил: - Слушай, как теперь Антонина будет, а? Одна? Пусть живет у меня... Нас
со старухой только
двое, дом не последний в деревне, ей будет хорошо. Негоже человеку быть едину -
в старину правильно
говорили. Она теперь сирота. Нет доли горше: чи итти в люди жити, чи дома
журитись.
Для Глумского это была странная речь. Длинная и поэтическая. Я с
удивлением посмотрел на него.
Нахохлившись, убрав голову в плечи, он мудрым старым дятлом стоял передо мной и
ждал ответа.
- А почему ей не у меня жить? - спросил я.
- Ты человек молодой, вольный. Мало ли что...
- Опять двадцать пять! - сказал я.
- Кажется, можно было бы закончить обсуждение этой темы, но председатель,
упорно и твердо
следуя за какой-то, пока что не ясной мне мыслью, светившейся в его прищуренных
глазках, спросил, что
называется, в лоб:
- А если ребенок? Или ты там не ночевал? Не знаешь, как это бывает у
молодых? Не знаешь, как
сухая солома от одной искры горит? Может, в своей городской школе того не
проходил?

Он, Глумский, был деревенским мужиком и смотрел правде в глаза без всяких
обиняков. Без
дипломатии. Но эта прямота и резкость вызывали раздражение.
- Все? - спросил я. - Если ребенок, будем воспитывать! Ясно?
И я напыжился, ощущая себя настоящим мужчиной.
- Серафима - старая бабка, и хата ваша бедная,- сказал Глумский. - Сам
подумай.
И тут я догадался. И даже всплеснул руками и привел:
- Слушай, Глумский, ты что же, загодя похоронку мне выписываешь? Вдаль
глядишь, как
стереотруба?
Мне теперь ясен стал этот дальний прицел и упрямая мысль, что крепко
уселась в его угловатой,
пришпиленной прямо к плечам, как будто без помощи шеи, голове. Красивое кино
смотрел сейчас наш
председатель. Я не возвращаюсь из леса, а Антонина невесткой-вдовой входит в дом
Глумского, и они со
своей старухой нянчат внука.
- У меня колхоз на руках, я привык вдаль глядеть,- сказал Глумский.- Еще
не посеял, уже
думаешь, как убирать. А ты зубы не скаль. Дело серьезное. И не о тебе речь, о
других.
Хотел я ему сказать кое-что в стиле Серафимы, но удержался. Вспомнил
мальчишку, бросившего в
немецких автоматчиков гранату без запала. Других детей у Глумского не было. В
деревне говорили про
Тараса: "Чтоб такого построить, много материалу надо". Он был разом за трех
сыновей, этот парубок. Еще
до войны, лет четырнадцати, Тарас отличался самым высоким ростом в Глухарах.
- Ладно, - сказал я. - Извини. Это я от удивления.
- Индюки удивляются, - проворчал Глумский. - Всю жизнь удивляются, до
рождества, пока не
зарежут. А ты рассуди: до сих пор тебе везло. А впереди еще сколько? Ты тоже
вдаль гляди. У тебя, честно
говоря, много неприятных шансов. Тебе еще в Ожин после Сагайдачного ехать?
- Мне. Гупана уговорить. Это не просто.
- Вот-вот. Думаешь, они не перекроют дорогу? Дурачки?
Он трезво рассуждал, Глумский, трудно было возразить. По дороге в Ожин
бандюги конечно же
поставят нам запятую. Я бы выехал туда немедленно, пока записка, которая лежала
в ватнике Гната, не
попала по адресу. Но как требовать от Гупана людей, не переговорив
предварительно с Сагайдачным? Пока
что операция зависела от мирового посредника. Мне в этом раскладе выпадали две
дальние дороги.
- Постараюсь выжить, - сказал я Глумскому.
- Так-то оно так. А думать о других надо. Ты не один на земле. До нас люди
жили и после будут.
Он еще более насупился. Куртка его промокла насквозь. Капли влипали в нее,
как в промокашку.
После наших ползаний по карьеру сукно приобрело розоватый оттенок.
- Ты подумай, - сказал он.
Наверно, он не был бы председателем, если бы не умел заглядывать далеко.
Но я не хотел думать о
смерти. Тот, кого одолевали мрачные предчувствия, дрался с оглядкой. А если
начинаешь беречь себя в
бою, наверняка схлопочешь пулю. Все это были фронтовые истины, привезенные мною
в Глухары в готовом
виде, проверенные опытом тысяч людей.
- Я подумаю, - пообещал я. - Но помирать не буду.
- Дай бог.
...Вот уж никогда не думал о детях. Не находил в себе отцовских чувств. Ну
что приятного в пеленках
и воплях? Лысые они почему-то, младенцы, глаза бессмысленные, брови поросячьи, и
вечно они то слюну
пускают, то мочатся с идиотски серьезным видом, вылупив очи. И почему этим
добром так восхищаются
женщины? Но если бы у нас с Антониной... Честное слово, эта мысль была мне
приятна. Я бы, пожалуй, их
нянчил. Я бы с ними возился. Наверно, о детях начинаешь думать по-настоящему,
только когда полюбишь
их будущую мать. Еще одно открытие, сделанное мной за последние дни в Глухарах.
Сколько открытий!
Жить стоило, факт.
Уходя, я чувствовал на своей спине настойчивый взгляд председателя. Помоему,
он все еще
примерял к будущему мысль о внуке. То есть о моем сыне, который мог остаться
сиротой.


7


За годы войны в Глухарах научились быстро, не по-деревенски, а повоенному,
по-фронтовому,
хоронить убитых, без псалтырников с ночным бдением и вообще без долгих обрядов.
То бомбежка, то
полицаи с обыском, то продовольственные реквизиции в пользу доблестных
германских войск... Теперь вот,
когда все должно успокоиться, бандеры под боком. Кто знает, когда они снова
нагрянут, чего доброго, и не
успеешь с похоронами.
Конечно же, конечно, Серафима и все прочие знающие глухарские бабки
проследили, чтобы все было
справлено хоть и скоренько, но по чину, по обычаю, заведенному испокон веку в
наших краях, чтобы в
гробах просверлили оконца для вылета души, чтоб положили каждому из умерших по
глечику - ведь оба
как-никак были гончары, и по медному грошику-место на том свете откупить, и чтоб
окурили гробы
травами, освященными на Ивана Купалу, и чтоб солому, оставшуюся после мытья
покойных, сожгли на
перекрестке, где Мишкольский тракт вливается в Глухары, а воду слили в яр под
Панским пепелищем, в
место, куда никто не ходит, и чтоб посыпали хаты овсом и ячменем в знак того,
что не переведется хлеб в
домах, оставленных кормильцами... И много других обязательных дел успели
справить глухарчане над
своими погибшими, чтоб не обижались те на родных и земляков.
После полудня на Гавриловом холме были вырыты две могилки. Под дождем
Лебедка и Цветок,
колхозный мерин, совсем почти не ходячий, скрюченный ревматизмом и годный,
наверно, только на
похороны, потащили по усаженной вербами дороге две телеги с наспех сколоченными
из грубых досоксамопилок
гробами. Лошадей вели старые братья Голенухи, и вели, как у нас
положено, не за поводья, а за
расшитые рушники.
Следом за телегами потянулись глухарчане - кто рогожкой накрылся, кто
немецким шелестящим
маскхалатом, а кто так, в чем пришлось, в шинели или ватнике, всепогодной нашей
одежде. Я держался
сзади. Не хотелось мне со своим пулеметом мешать процессии. Рядом с Антониной,
взяв ее под руку, шла
Серафима.
Маляс, Оглядываясь на меня, шептал своей супруге:
- Слыхала? Того-сего! На гончарне два мешка денег нашли! Вот чего бандеры
там копалися!
Копалися, да не нашли... А Глумский откопал! Одно слово-голова{23}!
Малясиха ахала, разводила короткими ручками, толкала Маляса в бок и тоже
оглядывалась, как бы
требуя у меня подтверждения. Изредка мелькал в веренице намокших людей жакетик
Варвары. Мы решили
отпустить ее на похороны, чтобы ни у кого не возникло ненужных вопросов.
Неподалеку от Варвары шел
Попеленко с автоматом. Валерик, держа в руке бескозырку, шагал за телегой.
Иногда он отыскивал
взглядом Варвару. Смотрел на нее, прищурившись.
Так вот и везли до кладбища Кривендиху и Семеренкова, в одной процессии,
рядышком; смерть как
будто по-роднила их - оба и работали на одном заводике, и погибли в одно время
от бандитской руки,
казалось, и похоронят их вместе, но на Горбе пути их разошлись - здесь, среди
крестов, обелисков и ничем
не обозначенных холмиков, у глухарчан были потомственные земельные владения с
незыблемыми
границами, подобно приусадебным участкам. Гончар отправился к своей рано умершей
Семеренчихе на
западный склон холма, а Кривендиху отнесли на восточный склон.
Сойки и вороны, надсадно крича, сновали между вербами и березами. Узкая, с
экономией сил
вырытая могила Семеренкова напоминала окоп для круговой обороны с бруствером на
обе стороны. На
Гавриловом холме земля была желтопесчаная, рассыпчатая. Хоть гончары имели дело
всю жизнь с глиной,
но хоронили их как положено, в сухом песке. Какая могила в глине? Сырость одна.

- Не в свой час помер, - вздохнул рядом один из семидесятилетних близнюков
Голенух.
А когда в свой час?.. Война приучила нас, солдат, к мысли, что естественно
умирать в молодости.
Когда на фронте убивало пожилого, такого, как Семеренков, мы тоже удивлялись,
жалели: "Чего он попал
сюда, батя, ему бы жить да жить!"
Я видел черный, козырьком нависавший надо лбом платок Антонины. Она стояла
прямо, и рядом с
ней Серафима казалась особенно старенькой и согнутой. Я не подходил сейчас к
Антонине. Наверно, ей
хотелось остаться наедине с собой, а точнее, с отцом. Они прожили вместе жизнь,
все восемнадцать лет - а
это уже жизнь, - и сейчас никто не должен был мешать ей.
Что я знал об их отношениях? Совсем немного. Лишь малая доля любви
открылась мне, когда я
услышал однажды, как гончар сказал: "Антоша", и когда я почувствовал, сколько
горя и радости стояло за
этим именем. И еще я видел, как Семеренков, вращая круг с тонким и легким
глечиком, оборачивался к
дочери, ища совета или поддержки.
Я мог лишь догадываться о том, что это значит - настоящая отцовская,
дочерняя или сыновняя
любовь, мог лишь прислушиваться сквозь глухоту своего детства к невнятным чужим
голосам. Серафима -
чудесная бабка, но так не бывает, чтобы бабка заменила отца и мать... Нет, мне
лучше было не подходить
сейчас к Антонине. Это был ее час, и ничей больше.
Маляс и чернолицый хмурый Крот уложили на окоп - поперек - две суковатые
палки, на палки
поставили гроб, подвели веревки. Бабка Серафима, выполняя веками заведенный
обычай, разразилась
смешанными украинскими и белорусскими голошениями: "на кого ж ты сиротинушку",
да "вечный
работник", да "кто ж, детухны, дом обогреет"... Много неругательных слов нашлось
у Серафимы в эту
минуту. И все вокруг разрыдались, запричитали, Маляс заплакал навзрыд. Старая
Ермаченкова обносила
всех кутьей, угощала с ложечки, раздавала поминальные коржики на меду.
Я стоял, опершись о ствол МГ. После всего, что пришлось пережить в
карьере, кладбищенская
церемония не могла по-настоящему тронуть меня. Слезы отпускались сухим пайком.
Антонина замерла: ни возгласа, ни движения.
- Стойте! - закричал вдруг Глумский. - Стойте! Дайте сказать!..
Он опоздал к церемонии похорон и теперь поднимался, намокший и
взъерошенный, на вершину
холма. Все приумолкли. Глумский, который говорил речь, причем по собственному
почину, - это было в
диковинку. Он даже на собрании, где его выбрали председателем, не сказал и
десяти слов.
- Товарищи! - сказал Глумский, сдернув с головы мокрый картуз и скомкав
его своей красной
пятерней, как тряпку.
Звездочка с соседнего обелиска возвышалась над Глумским - а это был
невысокий обелиск.
- Товарищи! Сегодня мы хороним еще двух наших односельчан. Еще двух,
товарищи... Вы помните,
до войны кладбище у нас было совсем невеликое, сидело на Гавриловом холме, как
шапка, и к долу не
ползло. А теперь? Сами видите!
Старушки всхлипнули, сдавленно вздохнула толпа.
Только сейчас я разглядел, что за обелиск был рядом с председателем.
"Тарас Глумский" - темнела
надпись на некрашеной фанерке. И цифры: "1926-1941". Больше никаких слов: ни
"геройски погиб", ни "в
борьбе с фашистскими захватчиками". Глумские не любили слов, они предпочитали
держать их в себе.
Но сейчас председателя прорвало.
- Вот мы стоим с вами здесь - беспартийные большевики... - Он коротко,
резко взглянул в мою
сторону, добавил: - И комсомольцы... Партийные, лучшие наши мужики, на фронте:
кто полег в чужих
краях, а кто сражается, сами вы это знаете лучше меня, ваша же родня.
Единодушный вздох был ему в ответ.
- И хороним еще двух наших односельчан, которые, получается, погибли от
рук фашистов. Ну да,
фашисты вроде ушли, а некоторые ихние недобитки остались. Они остались, чтоб
хоть на время
поцарствовать в наших краях, где одни бабы да увечные или раненые по деревням,
где им, здоровым да
вооруженным, пока что вольготно. Но мы им, товарищи, не дадим жить вольготно,
пусть у нас силенок
маловато, но ихней бандитской, бандеровской власти не бывать ни на час. И они
это тоже, убивцы, знают,
хоронятся по лесам да кусают... И еще толкуют теперь, что они "щирые украинцы".

А мы с вами кто же?
Они говорят: "Мы не против мужиков и баб, а против Советской власти". А
Советская власть - это мы с
вами и есть. Мы с этой власти растем, как пальцы с ладони. Вот и выходит, что
бандюги будут нас
сничтожать, пока не забьемся за печь или в ихнюю веру не перейдем... Я вот
сегодня последние слова
нашего товарища Семеренкова, лучшего нашего гончара, слушал, присутствовал при
последних его
минутах. Это хорошая была душа - тихая и хорошая. И нестерпимо больно стало,
товарищи. Думаю:
хватит. Хватит, чтоб фашисты убивали хороших людей. Я не хотел говорить, вы
знаете, этого дела я не
люблю, да надо! Я вот говорю: которые здесь у нас есть мужики, способные
стрелять - Маляс, Крот,
Валерик Кривенда, моряк молодец, сам в бой рвется, хоть и временно здесь, -
берите оружие, мы его вам
дадим, сами знаете, этого добра хватает. И фашистских недобитков добьем. Что бы
там ни случилось,
драться будем! Пока нашим друзьям-родственникам трудно приходится на фронтах, мы
здесь их
поддержим. Не все ж одним "ястребкам" отдуваться!
Я вдруг подумал: "А ведь это Абросимой говорит. Постаревший, сгорбившийся
от возраста и
тяжелого труда Абросимов, пылкий, наивный составитель зажигательных планов".
Или, может, говорил
пятнадцатилетний Тарас Глумский?
- Мы им, товарищи, покажем, чем крепка Советская власть! - сказал
председатель и поднял в
воздух кулак, как гигантская свекла прикрепленный к длинной костлявой руке. - Я
сам, видите, оружие
взял при своих годах и "белом билете". И ничего. А сейчас, товарищи, салют нашим
односельчанам,
погибшим от рук фашистов!
Он снял с плеча карабин, и Попеленко с готовностью поднял свой автомат
высоко над головой, а я
отвел рукоять, и загремело на Гавриловом холме. Вороны поднялись галдящей стаей
и понеслись прочь.
Маляс, Крот и несколько кряхтящих старичков принялись, отбросив палки,
опускать мокрый гроб.
Антонина стояла не шелохнувшись, даже не вздрогнула при выстрелах.
Рядом со мной истошно завопил разбуженный ребенок. Это краснощекая и
крепкая, как редиска,
Параска Ермаченкова притащилась сюда со своим первенцем Иваном, которого недавно
спасла от удушения
моя Серафима. Параска уже на второй день после родов возилась в огороде, а
теперь вот явилась на
кладбище, не усидела. У нее был кос пуговкой, губы по-детски пухлые, ярко-алые,
она, неумеха, принялась
раскачивать ребенка из стороны в сторону, как будто хотела забросить на вербу.
Физиономия Ивана, красная, морщинистая, похожая на ладошку, мелькнула
передо мной. Обычная
младенческая физиономия. Но я взглянул на него повнимательнее. Нет, ничего был
парень. Громче всех
орал на похоронах.
Я обернулся к Антонине. И она почувствовала мой взгляд, подняла глаза.
Посмотрела пристально,
как будто не узнавая вначале, но вот словно что-то сдвинулось п зрачках, упала
шторка, и, хотя выражение
лица не изменилось, она смотрела, как смотрят на своего, близкого. Нет, как бы
ни разносили нас события,
как бы ни было нам тяжело, каждому поодиночке - ведь свою беду в люди не отдашь,
- мы оставались
связанными, я понял это по ее глазам, и ничто не могло разорвать эту связь,
ничто.
Орал Иван, отца не знающий, галдели вороны, рыдали бабки, а мы молча
смотрели друг на друга,
время вдруг остановилось. Здесь на кладбище, среди крестов и могил, мы
осознавали нашу пожизненную
связанность, и я вспомнил глухое бормотание Глумского и с яростью, с болью
подумал: "Выживу! Ни в чем
не отступлю и выживу. Не оставлю ее. Я хочу нянчить наших детей. Ни от чего не
хочу отказываться, что
положено человеку в жизни".
Глухарчане, возвращаясь с кладбища, растянулись длинной цепочкой. Сейчас
эта цепочка
приближалась к озимому клину, ярко зеленеющему под дождем. Левее дороги стежка,
ведущая к роднику,
просекала озимь.

- Решил всех вооружить? - спросил я, нагнувшись к Глумскому. - Думаешь,
Маляс нас усилит?
Председатель ответил не сразу. Сначала посмотрел по сторонам. Сказал тихо:
- Есть у меня соображение. Нам ведь надо подловить Горелого в любом
случае...
- А каком это "любом"?
- Даже если ты не приведешь из Ожина помощь. С бандитами все равно кончать
надо.
- Председатель! - не выдержал я. - Перестань подписывать мне похоронки!
Мне эта идея не
нравится.
- И мне не нравится, - сказал Глумский спокойно. - Чтобы ты наверняка
доскакал куда надо, я
тебе Справного даю. Эх, задуй тебя ветер!
- Справного?
Если бы Глумский пообещал вручить мне заправленный бронетранспортер, я бы
удивился не больше.
Справный! Председатель на него надышаться не мог, не давал никому приблизиться к
своему сокровищу.
Покупал для него овес по бешеной цене и платил, распродавая в районе своих кур
или масло: ведь
колхозная касса частенько пустовала.
Справный! Королевский жеребец с горностаевой полосой вдоль храпа! Слава
Глухаров и гордость.
Я с изумлением посмотрел на председателя. Смятый картуз сидел на нем
залихватски, набекрень.
- Ты не оговорился? - спросил я. - "Ястребков" много, а Справный на всю
округу один.
- Я еще не такой старый - заговариваться, - буркнул Глумский. - Что
сказал, то сказал.
Справный вынесет. Он через любую беду перескочит.

8


Поминки справляли сначала у Кривендихи, но не во дворе, где еще стояли
столы и лавки,
напоминавшие о вчерашней гулянке, а в хате, которая без хозяйки казалась пустой
и огромной. Поминки
были короткими. Глумский ввиду неясного положения просил всех поскорее разойтись
по домам. Да и с
чего было засиживаться? Кусок никому не шел в горло. Помолчали, поели кутьи,
поставили чарку под
образа в покуте. Теперь можно было быстро перейти к Семеренковым. Чтоб все было
честь по чести, чтоб
все было соблюдено, чтоб не жаловались погибшие и не являлись в страшных снах...
А как им не явиться в
снах близким?
У калитки ко мне подошел Валерик, тронул за плечо. Глаза его были
заплаканы. За плечо он забросил
немецкий автомат, не новый, конечно, но тщательно очищенный от ржавчины,
смазанный автомат -
подарок Глумского. Глухары при желании могли бы вооружить целую роту.
- Это правда? - спросил Валерик шепотом.
- Что правда?
- Что мне Глумский сказал...
Мы стояли неподалеку от поленницы, той самой... Когда это было? Неужели
только вчера? По
поленьям, по бересте, по сучкам стекали светлые капли. Лицо у Валерика хранило
следы вчерашнего
происшествия. Бескозырка прикрывала опухшее ухо. Но это был мой верный союзник и
друг.
- Глумский если говорит, то только правду, - сказал я. - А ты о чем всетаки?

- Про Варвару, - прошептал он, оглянувшись.
Я смотрел, как уходит к дому Антонина. Одна. Она шла прямо, как всегда,
словно держа на плече
воображаемое коромысло. Я знал - на людях она ничем не выдаст своих переживаний.
Но что будет с ней,
когда она войдет в хату?
- Пристрелить ее мало! - выдохнул Валерик.
К счастью, следом за Антониной помчалась понятливая Серафима. Она
клонилась набок, держа в
одной руке макитру с коливом, завернутую в черную хустку.
- Один уже хотел пристрелить, - сказал я безжалостно.
- Эх! - Моряк посмотрел на меня с укором. - Ведь я думал, это у нас
получается серьезно.

За Серафимой к хате Семеренкова потянулись и остальные глухарчане. Теперь
я мог быть спокоен.
Антонина не останется одна.
- А Нонна?
- Не Нонна - Виктория! - поправил он меня.
- Хорошо, Виктория. Воевать-то будешь?
- Буду! - крикнул Валерик со злостью. - Только поскорее бы! Мне завтра в
обратный путь.
Успеем?
- Успеем! Вместе и пойдем в Ожин. По дороге навоюемся.
- Вот и хорошо, - вздохнул он. - Эх... Некультурно вышло! Ты сорганизуй
это дело побыстрее,
мне на флот опаздывать нельзя... А если мне оверкиль выйдет, сообщи туда...
прямо на имя командующего,
так и так, чтобы не думали плохого... Эх, маманя, ехал погостить, попал на
поминки!.. И еще Варвара эта.
- Забудь ты про Варвару!
- Тебе-то хорошо, - сказал Валерик.- У тебя все в порядке.
Антонина стояла в темных сенях, прижавшись лбом и ладонями к внутренней,
продырявленной
пулями двери, Поминки кончились. Все разошлись.
Я осторожно взял ее за плечи, повернул к себе. В полусумраке я близко
видел ее блестящие глаза.
Они спрашивали. Каждый кристаллик расширенных глубоких зрачков спрашивал: за
что?
За что?
Она спрашивала у меня как у более сильного, как у старшего. Что я мог
ответить? Десятки народов на
земле были втянуты в эту долгую войну. И нам досталось больше всех, на нас всей
тяжестью обрушился
фашизм. Но и у нас горе распределялось неравномерно. Кого-то оно выбирало
постоянной мишенью. Било
сплеча, до полного сиротства, а то и вовсе снимало под корень.
Я взял ее за плечи и, пригнувшись, уперся лбом в ее лоб. Мы стояли так, и
я чувствовал, как ее
отчаяние, ее страшная, замкнутая в себе тоска, ее боль, готовая здесь, в пустой
хате, разрастись еще сильнее
и стиснуть горло, перехватить легкое шелестящее дыхание, убить его, как слабого
ребенка, постепенно
стихают, смягчаются, словно мое тело принимало их на себя, как электрический
разряд. Мне было легче
справиться с этим, ведь я был опытнее и старше. Каждый из нас, повоевавших, был
намного старше тех, кто
оставался в тылу.
Мы стояли так, и я чувствовал, что эта переливающаяся ко мне боль,
странная неподвижная ласка
сближают нас еще больше, чем радость прикосновений, которую мы открыли для себя
ночью. В этой
уплотненной войной жизни все отмерялось нам щедрой дозой, радость и горе, не
приходилось ни от чего
отказываться.
Не знаю, сколько бы мы так простояли, если бы не Серафима. Она вдруг
закашляла за моей спиной,
зачертыхалась и зашаркала ногами:
- Вот грязь! Подохнуть можно с такого дождя. А ты чего уставился,
бандитская рожа? У, кобель.
Последнее относилось к Буркану. Он стучал хвостом по стоякам двери, как
будто барабанную дробь
отбивал. И было от чего. В одной руке Серафима держала пузатый глечик с молоком,
а в другой - кошелку
с хлебом и кол-басой.
- С голоду помрете, стоючи в калидорчике, - сказала Серафима, - О-ох, веку
мало, да горя много.
А все же надо о живом подумать. Я вот решила вернуться, ведь поедено все чисто
на поминках. Да и чего
было? Встречай, серденько, куму-сваху.
Антонина пришла в себя, провела Серафиму в дом и усадила. Я был рад бабке.
По правде говоря, я
забыл про нее сегодня - не до того было. Даже словом не перемолвился. Но она не
таила зла, ругательница
Серафима.
- Разве ж можно ей голодать? - сказал бабка. - Вон какая стала. Одни
глазищи. Да, - вспомнила
она, - там тебя нехристь этот ждет, Попеленко. Я его не пустила. Велел передать:
Гнат пришел. Тоже
радость! Или вы Гната в свое войско берете? Вы его гетманом зачислите!

- Серафима! - сказал я. - Не богохуль

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.