Жанр: Драма
Любовь земная 3. Отречение
..., как же! Не надо, не надо, Борис Андреевич, трактовать мои
работы столь
произвольно. Я утверждал и утверждаю, что человечество сейчас у критической
черты, но,
простите, я не утверждал, что у него нет выхода. Новые термодинамические поля, в
которых
оказалось человечество, означают начало совершенно иной философии бытия - вот
где
главная угроза! Человечество оказалось не готовым понять и принять новые реалии
бытИЯ.
- Где же выход? Я не знаю ответа, - просто, несколько даже рисуясь своей
простотой,
огорчился Малоярцев, - Вот ведь есть что-то, не терпящее возражений, день и
ночь,
диктующее нам свою волю, но что? Кстати, Иван Христофорович, вы ведь так и не
вступили в
партию?
- Нет, не вступил, - резче, чем хотелось бы, ответил Обухов. - Что за
поветрие?
Партия, партия... Науке свойствен космический характер. Любая, самая передовая
партия, мне
думается, ограничена в своих целях, на определенной стадии развития неминуемо
превращается из прогрессивной в регрессивную силу, такова объективная
неизбежность,
по-другому быть просто не может. Наука же развивается по закону космоса -
беспредельность
времени, пространства, материи...
- Завидую ученым, - признался Малоярцев. - Счастливцы, верите в свои
химеры,
уходите из жизни глубоко верующими людьми. Политика же - бесплодное, выжженное
поле,
здесь приемы отработаны тысячелетиями... действуют безотказно.
- Борис Андреевич, а вы не боитесь Бога? - неожиданно спросил академик,
напоминая
хозяину кабинета то, о чем он всегда хотел забыть - о возрасте, о необходимости
беречь
исчезающие силы; в кабинет просочился еле ощутимый запах свежих сосновых
стружек.
- А вы, Иван Христофорович, сами-то не боитесь? - шевельнулся Малоярцев, не
думая
мириться с насильственным вторжением в свой устоявшийся мир неудобного и чуждого
человека.
- Боюсь, Борис Андреевич, - признался гость, его пальцы вновь нервно
забарабанили
по краю стола. - Судить нас будут вместе. Ведь как разделить содеянное, где
твое, а где
чужое? - Он подумал о том, что перед ним сейчас сидит полномочный представитель
международной кочующей мафии, вольно или невольно разрушившей основы великой
державы, по сути дела, в семнадцатом году, и почитающей это за свой жизненный
подвиг.
Никуда она не делась, эта безродная ватага, суть ее все та же, она лишь идеально
овладела
мимикрией.
- Вы хотите вывести меня из себя? Не удастся, Иван Христофорович, - быстро
предупредил Малоярцев, почему-то именно по беспокойным пальцам своего гостя, то
и дело
теребящим блестящие застежки лежащей перед ним папки, понимая, что самого
главного
собеседник так и не договаривает. - Я сам из владимирских крестьян. Не знаю, что
отдал бы за
неделю рыбалки. Речушка Трость - журчливая, в родниках... Я - русский, так же,
как и вы,
всегда им был. Мне тоже весьма жаль, что Россия вот уже скоро семьдесят лет даже
не замечает
своего собственного отсутствия в мире.
- Хотите непременно меня с собой объединить? Не лучше ли нам в таком
серьезном деле
числиться по отдельности?
- Числиться по-всякому можно, Иван Христофорович, - с нарастающим
ожесточением
не согласился Малоярцев. - В природе же мы с вами неразнимаемы и неразъединимы!
- Ни виноватых, ни правых, закон однородной массы - и никаких проблем? Так,
что ли?
- Все философии, все, - с болезненной готовностью подчеркнул Малоярцев, -
порочны, потому что отрывают человека от его основы - от хаоса мироздания.
Демагогический идеализм! Неужели вы сами, уважаемый Иван Христофорович, не
видите
заранее запланированную кем-то обреченность? Опять скажете, занимаюсь плагиатом,
пытаюсь
расшифровать ваши собственные системы и гипотезы?
- Вы берете только одну половину и отсекаете вторую, - напряженно улыбаясь,
напомнил Обухов, с невольным увлечением вновь погружаясь в вязкое словесное
болото. -
Присутствует не только борьба двух начал, игнорируется наличие третьей
субстанции,
управляющей этой борьбой и ее разрешением. Вы тоже, позвольте заметить,
выступаете с
западных позиций. Вам они очень удобны - успели занять место там, - сухой палец
академика взлетел к потолку, - вверху и довольны. А нижние горизонты? Вы ведь не
согласитесь поменяться местами?
- Невозможно, Иван Христофорович! - брезгливо поднял густые брови
Малоярцев,
откровенно удивляясь столь неразумной детской постановке вопроса. - Коэффициент
тяжести
не позволит, каждый находится в положенном ему уровне бытия. Сталин, сталинизм,
культ
личности... позвольте, позвольте - всего лишь спекулятивные версии для тех же
самых
нижних горизонтов. Порочна сама идея равенства всех и каждого - как же можно не
видеть
этого и спорить?
- Допустим, вот только в отличие от вас я ощущаю себя ответственным за все
в
жизни, - резко сказал Обухов, теперь уже и не стремясь удерживаться в
необходимых рамках
приличия. - И не пытайтесь меня уверить в закономерности наших злодеяний и
беззаконий, в
необходимости усеянной могилами невинных Колымы, да, да, не пытайтесь! И в том,
что
Сталин всего лишь одна из множественности вариантов революции, от этого не
легче... А
безжалостное, варварское разграбление среды обитания русского народа в течение
многих
десятилетий? Именно из российского региона вывозится ежегодно в десять раз
больше, чем
туда возвращается. Сталина давно нет, гениального вождя революции, уважаемого
Ульянова-Ленина, обосновавшего якобы злодейскую историческую вину русских перед
окраинными племенами и народами и законность ограбления и порабощения
российского
народа, - тоже, - тут в безжизненных глазах Малоярцева высветилось неподдельное
изумление, даже скоротечный испуг, - но гениальная гнусность - планомерное
уничтожение
величайшей светоносной культуры продолжается! А Вавилов? Мой учитель, еще один
погубленный русский гений... Говорят, он умирал в подземной камере, без окон и
отдушин, в
зловонии... Вавилов хотел накормить весь мир и мог, заметьте, мог это сделать,
его уморили
голодом - вот как оборачиваются попытки маниакальных доказательств недоказуемого
пусть
даже в искренних заблуждениях! Никакая, слышите, никакая самая справедливая
революция не
имеет права на пролитие невинной крови, а все остальное уже - оттуда, оттуда,
все остальное
- уже производное: и разорение земли, и тридцать седьмой, и отец народов, и
остальные
незваные крестные отцы. Этому нет прощения! Но я бы хотел вернуться к цели
своего прихода
к вам, Борис Андреевич, - быстро сказал Обухов, заставляя себя оборвать и
остановиться - в
разговоре наступил наконец перелом, словно лопнула туго натянутая невидимая
струна, глаза
их встретились, и обоим стало неловко; подтягивая к себе стакан с недопитым
чаем, Малоярцев
покосился на стоящие в углу кабинетные часы.
- Вы же не хуже меня знаете, Иван Христофорович, сложившуюся ситуацию я
изменить
не могу.
- А кто может?
- Никто, - снова покосившись на сухо отщелкивающий секунды бронзовый
маятник,
ответил Малоярцев. - Ни я, ни кто-либо другой не в силах остановить запущенные
механизмы, - подтвердил Малоярцев, почти страдая и призывая несговорчивого
собеседника
проявить должное понимание, но тот, захваченный мыслью об окончательном крушении
своих
надежд, не захотел ничего заметить.
- Я обращусь к генеральному секретарю.
- Ваше право, уважаемый Иван Христофорович, - вежливо приподнял уголки
вялых
губ Малоярцев. - У вас, мне рассказывали, был еще один любимый учитель - Илья
Павлович
Глебов?
- В разрушении биосферы человек должен остановиться сам, должны сработать
его
защитные реакции, или его остановит внешняя апокалипсическая причина, -
откровенно не
замечая вопроса Малоярцева, сказал Обухов.
- Позволю себе процитировать вас, Иван Христофорович, вы же сами
утверждаете: "Мы
только готовим среду для иных форм жизни, такова беспощадная диалектика". Ваши
слова?
- Мои, грубо вырванные из контекста. Обычный демагоческий прием. Уж
простите,
Борис Андреевич, позвольте встречный вопрос. Почему до сих пор на Зежскую
возвышенность
не разрешена даже минералогическая экспедиция? Почему категорически отказано в
радиобиологической? - тут академик выхватил из внутреннего кармана пиджака
сложенную
карту, развернул ее и, пододвинув к Малоярцеву, уставил сухой палец в самый
центр карты. -
Если там действительно ничего не происходит, прикажите доставить меня вот в это
место...
всего на два-три дня... Хотя бы меня одного..
- Именно сюда? - не сразу переспросил Малоярцев, не без труда приподнимаясь
и
стараясь получше рассмотреть указанное на карте место. - Ну, поверьте, Иван
Христофорович, там совершенно нечего искать, все давно открыто, описано...
Поморщившись на откровенную ложь, распалившийся академик, вызывая у хозяина
кабинета ответный, холодный приступ ярости, высокомерным тоном любезно
осведомился:
- Зачем вы живете?
- А вы? - с тем же высокомерием в голосе поинтересовался Малоярцев; глаза
застлало
каким-то горячим сухим туманом, он едва видел своего мучителя. - Вы, конечно,
единственный патриот, русский, мессия, пророк! Вам нужен терновый венец?
Страдальцем
хотите умереть? Хотите пострадать за веру, за отечество? Вы верите? А я не верю?
- Вы, оказывается, негодяй больше, чем я предполагал, - резкий неприятный
голос
Обухова прорезал сгустившийся туман, Малоярцев с трудом удержался, чтобы не
оглянуться.
Приходя в себя, Малоярцев с наслаждением утвердительно кивнул; Обухов
приподнялся,
открыл папку вздрагивающими руками и стал неторопливо выкладывать из нее какието
коробочки, книжечки, подушечки, вкладыши с золотым тиснением. Малоярцев сразу же
отодвинулся, пытаясь нащупать кнопку звонка, находящуюся на краю столешницы с
внутренней стороны.
- Да не звоните, не звоните! Страус несчастный! Не звоните! - сказал Обухов
с
насмешкой. - Просто я вынужден поставить в известность... В знак протеста
возвращаю
награды, ордена, лауреатские знаки и прочее... Прошу передать правительству.
Оставляю за
собой право обнародовать форму своего протеста любыми доступными мне способами!
Вскочив, Обухов обеими руками придвинул все выложенное из папки хозяину
кабинета.
Опершись руками о край стола, Малоярцев отпрянул назад, поднялся во весь рост и
злобным,
сорвавшимся фальцетом закричал:
- Что вы себе позволяете? Как вы смеете? Вы ведете себя как мальчишка!
Сейчас же
прекратите! Немедленно заберите назад! Вы пожалеете, очень, очень пожалеете!
Лицо у Обухова передернулось, сильно бледнея, он тоже поднялся и внятно
произнес,
отчеканивая каждое слово:
- Вы не смеете на меня кричать!
Задыхаясь, он судорожно оттянул узел галстука; в кабинете внезапно
установилась
мертвая тишина, нарушаемая только сухим щелканьем маятника.
- Вы максималист, вот почему вам так трудно, - вдруг примиряюще улыбнулся
Малоярцев. - В любом случае можете рассчитывать на понимание... Прошу
прощения... Мой
поклон супруге... Ирине Аркадьевне, так ведь, кажется, я не ошибаюсь?
- Не ошибаетесь, - внешне спокойно, отрешенно кивнул Обухов, чувствуя
приступ
почти убивающей усталости и непреодолимое желание поскорее выйти из этого
кабинета. -
Учтите, Борис Андреевич, ничего вы не остановимте, лавина сдвинулась. Либо вы
уберетесь,
уступите место другим силам, либо она вас похоронит.
Теперь они стояли друг против друга, два пожилых человека, измотанных
долгим
разговором, их разделяла только широкая зеркальная поверхность полированного
стола.
- Да, но почему же все-таки - страус? - неожиданно с явной обидой спросил
Малоярцев, хлопотливо, по-домашнему оглаживая себя по бокам и в самом деле
напоминая в
этот момент большую взъерошенную птицу.
- Не знаю, похоже, - буркнул Обухов и вдруг ясно увидел за спиной хозяина
кабинета
странную, многократно увеличенную тень, напоминающую тяжелую человеческую фигуру
с
массивными опущенными плечами, с крупной головой; вязкая сгустившаяся масса за
сутулой
спиной Малоярцева на стене заслонила собой портрет очередного здравствующего
вождя -
возникла и растушевалась, перед главами академика опять зарябили бесчисленные
ордена и
звезды на широкой груди генсека. "От напряжения, - сказал себе Обухов, -
фантастически
утомительный тип. Спокойно, Иван, спокойно! Нервы ни к черту. Тебе предлагают
безоговорочную почетную капитуляцию - вот, мол, тебе единственная возможность
выжить и
продолжать работать". Отрешенным внутренним видением Обухов совершенно отчетливо
вспомнил лето тридцатого года, когда их, стyдентов биологов и почвенников,
отправили на
Кубань в экспедицию, им нужно было выявить причины болезни, поразившей посевы
пшеницы
бесплодием. Полнейшее запустение некогда цветущего края, вымирающие деревни,
просящие
милостыню голодные дети в лохмотьях, со вздутыми животами, неубранные трупы в
избах и
вдоль дороги; неистребимый запах тлена затем преследовал его неотступно
несколько месяцев.
Еще он вспомнил обезумевшую Москву в дни похорон Сталина, слепые людские
водовороты и
себя, против воли втянутого в одну из таких безжалостных воронок в обезумевшей
толпе,
пытавшейся втиснуться в горловину Пушкинской улицы, и невозможность выбраться
обратно,
чувство животной обреченности, хруст собственных костей, спертый дурной воздух и
плотно
притиснутую к нему сплющенной холодной грудью задавленную мертвую женщину с
мертвенно-белым качающимся лицом и открытыми застывшими глазами. Может быть,
именно
тогда он и понял, что смерть есть тайна и люди о ней никогда ничего но узнают.
Он сейчас
болезненно отчетливо вспомнил свое унизительное бессилие перед стихийной,
подавляющей
волю властью безликой, все сметающей на своем пути толпы единым устремлением
чудовищного организма, руководимого и направляемого лишь энергией вышедших из
под
контроля стадных чувств, погрузивших огромный город в первобытный хаос. Тогда, в
марте
пятьдесят третьего, Обухова, мотало и било в московских переулках и улицах
несколько часов
подряд, и он, совершенно обессилев, уже только старался не опуститься на землю
под ноги
нескончаемой толпы, у него затекло, одеревенело тело, в груди сделалась угольная
пустота Он
уже был готов перестать сопротивляться, но вдруг боковым зрением увидел
знакомое, крупное
лицо Тихона Ивановича Брюханова, месяц назад проводившего у себя в ведомстве
закрытое
совещание ученых. Обухов закричал, рванулся к нему, но Брюханов скользнул по
нему
невидящим взглядом, и его потащило в сторону, в разверзнутый зев очередного
переулка, и в
следующее мгновение Обухов заметил, что белого, качающегося лица мертвой женщины
рядом
с ним больше нет, ее вовлек в свое движение тот самый встречный поток, несший
Брюханова...
Прошло несколько тяжких нескончаемых минут, а Малоярцев с Обуховым еще
стояли
друг, против друга. Время тоже нельзя было разъять - пожилой, смертельно
уставший,
потерянный человек на краю необратимого решения и молодой вихрастый Ваня Обухов,
полный надежд, энергии и сил, - это было все то же одно неразделимое целое. К
нему сейчас
возвращался неистребимый запах тлена в обезлюдевших пространствах Кубани и Дона,
где их
небольшая экспедиция провела тяжелейших два месяца среди эпидемий, трупов и
голода.
С каким-то молодым отчаянным протестом Обухов всматривался в тусклые,
погасшие
глаза Малоярцева, уже понимая, что смотрит в глаза мертвеца. И уродливая, тяжело
нависшая
за его спиной тень померещилась ему не зря - ничто не изменилось в мире, и
Сталин, уходя,
неукоснительно выполнял главное, оставив, в свою очередь, в продолжение себя
тысячи своих
подобий.
Обухов опять вспомнил Вавилова, еще одного мученика и пророка, своего
учителя,
пославшего в тридцатом году их, группу студентов и лаборантов, на Кубань,
вспомнил его
классический закон гомологических рядов и от внутреннего холода предчувствия
беды
содрогнулся. Природа была беспощадна, эхо прошлого, усиливаясь, возвращалось все
более
разрушительными кругами.
Он никогда не разрешал себе роскоши думать о смерти; целиком захваченный
сейчас
очередной перетасовкой руководящего аппарата, он в сотый, тысячный раз медленно,
обстоятельно сортировал в голове нескончаемую колоду карт, обозначавших
конкретные,
определенные лица; карты располагались несколькими кругами вокруг него, и каждая
имела
свое место, была помечена тайным, известным только ему знаком. Он помногу раз
передвигал
эти карты из внешнего круга во внутренний и наоборот; некоторые он изучал
особенно
тщательно, откладывая их в сторону, вновь и вновь возвращался к ним, по-разному
группируя
их отдельно, и вместе, и вновь смешивая и рассыпая, нейтрализуя одну другой
самыми
парадоксальными соотношениями в зависимости от значения каждой карты; его мозг,
настроенный на одну волну, без устали просчитывал сотни вариантов.
Вот и сегодня он так и не смог заснуть; опасность была где-то совсем рядом,
вот только
никак не удавалось ее конкретно выявить. Бухарин с его лисьей изворотливостью? С
его
кликушескими заклинаниями о величии Ленина и разрушающими учение Ленина
платформами?
Наслаждаясь покоем и одиночеством, Сталин улыбнулся своим мыслям, выпил
немного
вина, закурил; домашняя обувь с мягкими подошвами скрадывала его шаги; своим
сокровенным собеседником мог быть только он сам; жена в последние годы слишком
далека,
раздражена и, как всякая женщина, мало что смыслит в происходящем, со многим
происходящим вызывающе не согласна.
Такое с ним случилось во второй раз, и он, закаленный всей своей предыдущей
жизнью и
всегда готовый к самым жестоким, безжалостным, но необходимым решениям, пусть
хотя бы за
самый ничтожно малый шаг к вершине, а следовательно, и к разрешению намеченных
для блага
народа целей, - выученный железной самодисциплиной никогда не торопиться, курил
и
думал. Внезапно он остановился у окна и быстро оглянулся: уже знакомый ему
собеседник
сидел в удобном низком кресле, и это становилось интересным; перед гостем лежала
кипа
истрепанной, завернувшейся по краям бумаги, и он, перекидывая ветхие листы, чтото
писал,
время от времени поднимая тяжелую, с глубокими височными пролысинами голову.
Сталин,
остановившись возле двери, нахмурился; звать охрану было бессмысленно, хотя
именно эта
нелепая мысль мелькнула у него при виде неожиданного гостя. Он сейчас пытался
лихорадочно
припомнить время предыдущей их встречи и решил, что лучше всего повернуться и
выйти; о
прошлом, тем более о таком прошлом, он запретил себе думать; однако показать,
прежде всего
самому себе, свою слабость, вот так запросто встать и уйти, было тоже
невозможно, нельзя, и
тогда он глухо поинтересовался у пришельца, что его привело сюда, тем более что
на этот раз
его, кажется, никто не приглашал.
"Пожалуй, я всего лишь твое отражение, - без тени улыбки ответил
незнакомец. - От
меня ты не дождешься ни похвалы, ни порицания, но малейшее твое движение
хранится во мне,
ты уже давно забыл, а я берегу каждую твою ерунду, скорее всего я - старый
мусорный ящик.
Не удивляйся! Одиночество всегда чревато галлюцинациями, тебя, пожалуй, и
детский смех
давно не радует, ведь такие, как ты, не должны иметь детей. В мире и без того
нарушено
равновесие".
"К тебе не мешает присмотреться поближе. Пророк или шут? - угрюмо спросил
Сталин,
начиная привыкать и даже чувствуя странное удовлетворение и потребность в
присутствии
столь необъяснимого собеседника, хотя последние его слова больно задевали
самолюбие. -
Учитель?"
"Считай происходящее игрой своего воображения, - предложил гость. - У меня
нет
готовых ответов. На пороге новый день, его невозможно ни отменить, ни
предугадать".
"И все-таки мне хотелось бы думать, что ты - пророк", - предположил Сталин
с
некоторой долей надежды и ожидания.
"Нет, Coco, зачем бы мне натягивать на себя чужую личину? Я скорее всего
лишь твой
летописец, я ведь уже говорил тебе об этом", - опять без единой краски в голосе
повторил
неизвестный.
"Значит, ты знаешь обо мне все? Даже то, что никому нельзя знать? -
вкрадчиво спросил
Сталин, впиваясь в лицо ночного гостя вспыхнувшими, рыжеватыми, словно у рыси,
глазами. - Говори".
"Да, знаю, - подтвердил незнакомец, его ничем не замутненное лицо стало еще
яснее, и
Сталин, к своему удивлению и досаде, может быть, впервые за последние годы не
выдержал
этого младенчески ясного взгляда и, прочищая горло легким покашливанием,
отвернулся. - Я
всегда знал о тебе больше, чем ты сам".
"Тогда, может быть, ты знаешь и дальнейшее?" - подумав, не сразу спросил
Сталин.
"Да, знаю. - Легкая тень легла на лицо гостя. - Но тебе об этом бесполезно
думать.
Ключи от рая давно утеряны. Тем более для тебя".
"Ненавижу этот народ! - вырвалось у Сталина помимо воли, он должен был
сейчас
кому-то пожаловаться. - Слишком терпелив и плодовит. Закованная в берега
православия
русская стихия больше, чем угроза... Да, слишком талантлив и необуздан, главное,
непредсказуем. Трудно держать в узде. Никогда не верил и не верю в его
смирение...
Вынужденная личина, поверь, я не ошибаюсь. А во всем ведь должно соблюдаться
равновесие..."
"Сегодня ты не в духе, и я, кажется, действительно не вовремя, я еще приду
к тебе, -
пообещал гость, и невыразительное, мясистое лицо Сталина передернулось. - Думаю,
ты
приготовишь мне немало приятных неожиданностей. Если у тебя нет желания
общаться, не
дергай меня напрасно, из этого ничего хорошего не получится".
Сталин все с теми же бешеными глазами резко повернулся; в дверях стояла
жена в
длинной ночной сорочке и в накинутой на плечи тонкой, почти невесомой шали;
судорога
метнулась по лицу Сталина.
- Не хватит ли на сегодня? - встревоженно спросила Надежда Сергеевна. -
Нельзя же
не спать сутками... С кем ты разговаривал?
Готовое прорваться у него раздражение, доходящее до грубости, особенно если
она
пыталась вмешиваться не в свои дела, как это не раз случалось в их отношениях и
о чем он
потом жалел, но никогда не мог заставить себя признаться в своем раскаянии ей,
единственному близкому в жизни человеку, как-то растаяло само собой перед ее
почти
незаметно косящим теплым взглядом. Он посмотрел на нее чуть виновато.
- Иди, я скоро, - попросил он, сунув в рот давно погасшую трубку и ощущая
успокаивающую привычную горечь табака и в то же время чувствуя необходимость
подчиниться мягкой, обволакивающей настойчивости жены.
- Нет, с тобой нехорошо... ты опять нездоров, - сказала она, приближаясь,
обняла,
скользнув по его плечам руками, теплая, вся своя, привычная и необходимая; она
еще что-то
говорила ему о заболевших зубах дочери; он ответил ей, что утро мудренее ночи, в
дверях
украдкой оглянулся на кресло и, сам себя стыдясь, громко, натужно прокашлялся.
Пожалуй,
действительно выдалась тяжелая ночь, думал он в каком-то тупом раздражении
против самого
себя, хотя его уже начинали окутывать тепло и запах любимой женщины, и голова
потихоньку
освобождалась от свинцовой, сковывающей тяжести; ночь - мое время, отдых,
свобода, так
распорядилась судьба, думал он, не желая признаться даже себе, что именно ночь
стала с
некоторых пор его мукой и он всякий раз боится ее наступления. Только он знает,
когда и
почему это случилось, - пусть не хвастает летописец своим всеведением. Выйти бы
из дому
под открытое небо, скоро осень, прохладный августовский дождь за окнами...
Мысли его пошли в другом направлении, теперь дожди не только над Москвой,
думал он,
непогода охватила чуть ли не всю европейскую часть и может помешать военным
учениям, об
этом что-то на вечернем приеме говорили. Тут он вспомнил, что совершенно ни за
что обидел
жену грубостью во время этого приема военачальников, и неожиданно попросил:
- Я вел себя по-хамски, не обращай внимания...
Надежда Сергеевна опять почти неслышно скользнула ладонью по его плечу, по
руке,
успокаивая.
- Полно, Иосиф, пустяки, другое меня беспокоит, - внезапно вырвалось у нее.
- Боюсь
за детей, боюсь себя...
- Почему? - хмуро, на глазах меняясь, спросил он отяжелевшим голосом.
Она подняла на него глаза, и губы у нее обиженно дрогнули.
- Нет уж, зачем...
- Почему же, между нами необходима полная ясность, - сказал он,
всматриваясь в ее
лицо и стараясь не спугнуть и в то же время уже чувствуя ее сопротивление и
несогласие. -
Конечно, конечно, мы все добренькие, просвещенные, европейцы, гуманитарии, - с
легкой
насмешкой в голосе заговорил он. - Один я злодей и душитель...
- Иосиф, не надо с такой злобой, прошу тебя. Ты слишком возбужден... Пора
тебе
отдохнуть...
- Надо, надо! - резко оборвал он, теперь уже захваченный своей мыслью. -
Когда-то
требуется расставить точки. Я никому этого не говорил и не скажу, а тебе скажу:
только моими
усилиями, моей волей я удерживаю партию от распада и гибели. На партии уже
слишком мною
ошибок, крови, перекосов. Они неизбежны. Борьба есть борьба. И жертвы были и
будут,
безвинная кровь будет. Но партия должна жить, она постепенно очистится от чуждых
элементов, от попутчиков. И она действительно станет несгибаемой, непобедимой...
Мучительно вслушиваясь, стараясь понять, Надежда Сергеевна плотнее
запахнула на
груди шаль, на тонкой, еще нежной коже едва угадывались мелкие, редкие веснушки.
- Другого пути, ты утверждаешь, нет. Ты убежден в этом?
- Убежден, больше, чем когда бы ни было, - подтвердил он. - Другого пути
нет,
такова диалектика.
- Партия, сохраненная такой кровью... А нравственное начало? - опять
спросила
Надежда Сергеевна, не опуская глаз. - Кто пойдет за такой партией и имеет ли она
право вести
за собой? Никогда не поверю, жестокость не может быть прогрессивной...
- Это не твои слова, Надя.
- Перестань, - мягко попросила она. - Ты же не на трибуне перед своими
нукерами...
Я тебе жена, каждая женщина хочет видеть своего мужа самым лучшим, уважаемым,
добрым
человеком.
- Добрым? - переспросил он, и с его лица сползла неровная усмешка. -
Ненавижу
абстрактную доброту, ее просто нет, Надя, не существует. Ее выдумали слабые
люди, да, да,
выдумали, - повторил он с видимым удовольствием, замечая, как ей неприятны его
слова. -
И что же я, по-твоему, должен делать? Разносить детям рождественские пряники?
- Я же тебя просила за Александра Юрьевича Никитина, - напомнила она,
заражаясь
его досадой и раздражением. - Сам ведь знаешь, с каким тру
...Поділитися у соцмережах