Жанр: Драма

Любовь земная 3. Отречение

сторінка №44

есснежная, и,
если на
делянку заявится десятник, выволочки от отца не миновать. Андрейка стал таскать
сучья,
складывать их в кучу; тяжелые, почти непосильные, он волок по одному, поменьше -
по два,
по три; время от времени он наведывался к костру подбросить сучьев в огонь. Над
тайгой
встало маленькое, холодное, злое солнцо. Андрейка, прищурившись, полюбовался на
него,
вздохнул, набил чистым снегом котел, с трудом подвесил его на перекладину рядом
с костром.
Девки несколько раз возвращались с берега с порожней волокушей и, вновь
выгибаясь от
усилия, уволакивали нагруженную; иногда Андрейку звали к ним чго-нибудь
подержать или
поднять. Отец со старшими сыновьями уже свалили десяток старых елей, сучьев
стало снова
хоть отбавляй; теперь уже и мать с одним из братьев, вооружившись топорами,
обрубала ветки;
иногда топор срывался - настывшая сталь долго красиво звенела. Андрейка любил
жечь
сосновые или еловые ветки, от них уносились в небо целые снопы трескучих искр,
жар
распространялся далеко вокруг, и, когда к костру на минутку-другую кто-нибудь
подходил
отогреть закоченевшие руки, Андрейка радостно суетился. Он уже знал, что сегодня
день будет
не трудный, ель - мягкое, податливое дерево; его и пилить легче, и волочь на
берег
сподручнее; от этой мысли и самому ему веселей собирать в охапки еловые, пахшие
морозом и
крепкой лесной смолой ветки, стаскивать их в кучи, иногда проваливаясь в снег
чуть ли не с
головой.
Андрейка точно определил нужный час, сильнее обычного подсасывало в пустом
желудке; собрав разбросанные по снегу еловые лапы, некоторые отбросив в сторону,
он
прошелся по ним, втаптывая в снег. На этой елке уцелело много шишек, он отложил
в сторону
ветки, особенно богатые урожаем; между чешуйками в шишках гнездились маленькие
коричневые семена на прозрачных крылышках; извлекая их и растирая затем зубами,
можно
было ощутить во рту и даже в желудке приятный маслянистый дух. А пока Андрейка
отломил
от застывшей еловой почки самую верхушку и стал медленно жевать; горьковатая
слюна
заполнила рот. Андрейка подлез под собранную еловую кучу, поднатужился,
приподнял ее и
поволок к костру, как муравей, невидимый под своей ношей. Казалось, большая
схапка
пушистых еловых веток сама ползет по блестящему от холодного солнца снегу, но на
полпути
она остановилась; сколько Андрейка ни пыхтел, ноги больше не слушались, не
хотели
двигаться, подламывались. Он съежился под своей ношей, затих, из желудка
поднималось
что-то невыносимо горькое, перед глазами пошли мутные круги. "Господи Боже,
добрый мой
дяденька Иисус Христос, - сказал Андрейка, уткнувшись маленьким костлявым лбом
прямо в
снег, - забери меня, ради Бога, куда-нибудь с собой, я тебе что хочешь буду
делать, воды
нагрею, ноги тебе помою... забери..."
Подошел от костра отец, давно посматривавший в его сторону, сгреб сына
вместе с ношей
и в несколько шагов перенес к костру. Опустившись на кучу веток, он усадил
обессилевшего
мальчонку рядом, поправил на нем изорванную, с торчащими клочьями серой ваты
шапчонку.
- Я ничего, - еле слышно сказал Андрейка, с усилием проглатывая
перехватившую
горло горечь. - Споткнулся...
- Сиди, сиди, - сказал отец, крепче прижимая его к себе. - Горяченького
похлебаешь,
отпустит... Отдыхай, сынок, давай ноги погрею, портянки просушу...

Андрейка стал было отказываться и говорить, что у него все хорошо, но отец,
пододвинувшись ближе к огню, разул его, размотал портянки, стал греть ему ноги,
растирая
ступни твердыми, жесткими ладонями. Андрейка, от тепла и непривычной отцовской
ласки
совсем разомлев, закрыл глаза; теперь ему и есть не хотелось. Он прижался к отцу
крепче,
задремал и тут же, словно его что толкнуло, подхватился. Костер все так же жарко
потрескивал
и грел; мать в обтрепанной грубой юбке помешивала палкой болтушку; девки сушили
рукавицы, привычно о чем-то перешептываясь.
- Папаня, слышь, - тихо позвал Андрейка, напряженно уставившись куда-то
перед
собой. - Положи меня рядом с Демьянкой под снег... там тихо-тихо, мыши живут...
Там
тепло, я там пригреюсь, засну... не хочу я никакой пайки, заморился, мочи моей
больше нет...
Пробуждаясь от оцепенения в изработанном до полного бесчувствия теле,
Коржев,
неловко наклонившись, заглянул в глаза сыну, и его сердце, забитое и грубое для
вольного
строительства будущего, больно стукнуло; он увидел глаза не ребенка, а человека,
уже
прошедшего положенный ему путь страданий, почти уже мертвого. Стараясь не
поддаться
черной сердечной жути, Коржев быстро и привычно обмотал ноги сына высохшими
портянками, подвязал распаренные и размягченные от тепла калоши, поставил,
придерживая за
плечи, перед собой. Каким-то незнакомым, глухим голосом сказал:
- Ну дурак ты, Андрейка, ну дурак! Тут подохнуть каждому раз плюнуть! А ты
живи,
живи, ты всем назло живи, живи да помни милость от родной Советской власти, от
заботников-то наших! Вон как за наш крестьянский земной труд, вон какими
сладкими
орешками заплатили! Живи, Андрейка, детишек народи да детишкам своим все как
есть
расскажи! Живи да все как есть расскажи, пусть знают, кого надо уважать,
благодарить! -
говорил Коржов, стараясь неосознанно, каким-то немыслимым усилием прогнать
смерть из глаз
сына, и поэтому голос его приобрел непонятную, притягивающую силу, и теперь его
слышали
все у костра. - Они наш корень изводят, а ты живи себе, назло всем живи, не все
сукину коту
масленица, хрястнет над ним и великий пост!
Авдотья, давно уже испуганно поглядывавшая по сторонам, не выдержала.
Нарушая
привычную бабью покорность, проворно подошла, сноровисто ощупала младшею,
поправила
на нем одежку, обдернула, обладнала, подтолкнула к котлу с варевом.
- Тю, очумел ты, Афанас, - приглушенно, чтобы не услышали издали, сказала
она. -
Окстись, какую блажь дитю малому вдалбливаешь? Господи, помилуй, иди ко мне,
Андрейка,
иди вот сюда, ко мне. Отец - он тоже заморился... от работы заморился... ты в
одно ухо
впусти, в другое выпусти... где-нибудь не брякни, следов от нас, грешных, не
останется...
Глянь-поглянь, уже Рождество Христово, там святки, полегчает, гляди... Ты вот
похлебай
горяченького, посиди у огонька, нутро малость отпустит, я сама за тебя
стаскаю... вон девки
помогут...
- Я заморился? - неожиданно звонко переспросил Коржев, диковато посверкивая
глазами. - Не было еще такого кнута, насмерть меня загнать... а этому отродью
комиссарскому, заботничку нашему... Э-эх! - отчаянно, как-то звеняще выдохнув,
словно в
самом деле прощался с жизнью, Коржев вскочил на ноги, сбросил с себя ватник и,
черный,
заросший, с сумасшедшими глазами, пошел утрамбовывать снег, отбивать чечетку,
хлопать
себя по коленям, по бедрам, по рту. На глазах изможденный, замученный человек
превратился
в красавца с вдохновенным исступленным лицом, с горящими глазами, летящего в
диковинном
танце вокруг жарко полыхающего костра посреди замороженной прикамской тайги;
постепенно
на лицах у старших сыновей Афанаса Коржева появилась похожая па отцовскую
задорная
улыбка, и один из них, Мишка, даже стал подергивать плечами. "Эх! мать их...

всех... в
оглоблю, в дугу, в дышло! Жить, Андрейка, будем! - выкрикивал, не переставая
бешено
молотить ногами и руками, Коржев. - Назло всему свету, всему... комисарью жить
будем!"
У соседних костров люди стали привставать, тянуть головы в их сторону;
решительно
шагнув вперед, Авдотья оказалась перед мужем, и он, встретив ее взгляд, все еще
перебирая
ногами, правда, медленнее и медленнее, остановился.
- Не дури, - сказала она тихим голосом, он и слышал от нее такой два или
три раза в
жизни. - Ты их воронью тьму не перекричишь, детей погубишь... Бог тебе не
простит...
Девки, подайте отцу ватник...
Коржев свалился на кучу лапника у костра и тотчас увидел перед собой
маленькое личико
Андрейки, счастливо, сквозь набежавшие от напряжения слезы, улыбнулся ему,
потрепал по
шее, сдвинул шапку на глаза...
После обеда день покатился быстрее, норму на берегу сдали еще засветло; все
посильно
нагрузились сухима дровами, но Андрейке не дали на этот раз ничего нести; дома
он опять
получил побольше болтушки и за ночь хорошо отдохнул. Он уже не слышал голоса
возвратившегося отца, ходившего к десятнику доложить о смерти младшего сына, как
это
строжайше предписывалось по правилам; мышей в зту ночь Андрейка тоже не слышал,
Иисус
Христос не принес ему белого хлеба. Время для него в эту ночь оборвалось и
остановилось,
словно в тяжелом, бесконечном сне прошли декабрь, январь, февраль; зима оставила
на берегах
реки бесконечные штабеля леса, заготовленного в долгие лютые месяцы и
приготовленного к
сплаву в индустриальные, бурно развивающиеся районы страны, в низовья Волги и -
дальше
на Каспий. Андрейка все жил, личико у него совсем усохло, маленький, острый
носик торчал
шильцем, руки стали хлипкими, тоненькими; иногда с ним приключались обмороки.
Изо льда вытаял целехонький трупик Демьянки, и даже вездесущие мыши его не
попортили; маленького покойничка в свободный час, с разрешения строгого
начальства,
похоронили на кладбище, на щебнистой прогалине среди бесконечной тайги,
выбранной для
этой цели, месте, официально утвержденном начальством еще с прошлой осени. К
этому
времени в освободившихся ото льда протоках уже стали вязать плоты, готовить лес
для сплава.
По первой воде снизу приволоклись две баржи с мукой, керосином, новым
пополнением
ссыльных крестьян, с инструментом для лесной работы; по заявке комиссара Тулича
был
доставлен пулемет и запас патронов к нему; грозное оружие установили на
специально
возведенную башню над комендатурой, и теперь там постоянно нес дежурство
стражник.
Прибыло пополнение в охрану, новые инструкции и нормы на лесные работы, а также
бумага с
указанием ссыльным разводить собственные огороды, ловить и сушить на зиму рыбу,
собирать
съедобные травы, ягоды, грибы и лесные плоды. Новые партии спецпереселенцев
принесли
смутные, черные слухи о сплошной коллективизации, о повальном голоде на Волге,
на
Украине; за панические вражеские, вредные для дела Советской власти слухи особая
тройка
приговаривала к отправке на ближайший медный рудник или даже к высшей мере с
приведением приговора в исполнение немедленно. За зиму на кладбище переселилось
из
поселка живых почти треть; старые и дети до пяти лет, считай, вымерли поголовно,
но еще
никто и не предполагал неисчислимых мучений наступавшего лета; людей загрызала
мошка и
комар, от нехватки соли, от свежей рыбы начались желудочные болезни. Никаких
семян для
огорода, естественно, ни у кого не оказалось; кто-то посадил у себя возле
землянки полведра
картошки, выпрошенной Христа ради у проплывавших местных жителей, но посев
пришлось
по ночам охранять... И наконец, стало ясно самое главное: если кто-то еще
надеялся на скорые
перемены, то теперь, после прибытия новой партии ссыльных, с любыми надеждами
приходилось распроститься. Бабы украдкой, пугливо оглядываясь, шептались о
разной
чертовщине; говорили, что на русский парод за его смертные грехи, за осквернение
церквей
напущен конец света, послан ему во искупление сам сатана, и сатана тот - Сталин,
а в сапогах
у него вместо человеческих ног - мохнатые, в козьей шерсти, с копытами.

Зарывшийся в
землю поселок кишел доносчиками; начальнику спецлагеря и страшному комиссару
Туличу с
длинной лошадиной мордой наутро становились известны все слухи и сплетни;
несколько
десятков человек отправили па рудник.
За лето многие укрепили и расширили землянки, наготовили побольше дров;
одну из
девок семейной бригады Коржевых неожиданно по распоряжению самого Тулича
перевели на
работу в комендантскую столовую, а затем и в саму комендатуру уборщицей; за
какие-нибудь
две недели легкой работы она окрепла и вошла в тело; иногда, забегая домой,
совала матери
что-нибудь из-за пазухн. В начало ноября стала река, и опять начались
лесозаготовки. Но за
несколько дней до этого исчезли, словно провалились под землю, старшие сыновья
Иван с
Мишкой. С неделю ничего не докладывая в комендатуру и даже десятнику, глава
семьи
выжидал; время шло, бодро зазвенели ранние заземки, и Коржев, понукаемый
перепуганной
бабой, сообщил десятнику о несчастье: старшие ребята отправились порыбачить, на
долгую
зиму любой запас не повредит, да так вот и не вернулись. Может, утопли или дикий
зверь их
задрал, а то и с недобрым человеком схлестнулись - в тайге, переполненной
лагерями
заключенных и спецпоселенцами, беглый голодный человек опаснее зверя.

10


Над спецлагерем Хибраты разгулялась первая звонкая метель, ударившая
совершенно
неожиданно; с утра открылось ясное, почти синее небо, под ногами свежо
похрустывал ледок, к
полудню же тяжело дохнуло с севера, застонала, заходила ходуном тайга; не успели
опомниться, обрушился первый сухой снежный заряд, низкое небо словно опало,
слилось с
землей, и уже потом до самого вечера не было продыху. Метель с ходу ворвалась в
ночь,
закружилась по берегам свипцово-медленных рек, укутала горы, заметалась по
тайге, порой
перекрывая дыму выход из труб - он валил в землянки, заставлял людей задыхаться
и
кашлять. Вокруг осанистого и просторного здания комендатуры, стоявшего между
земляным
кулацким поселком и кладбищем и светившего всеми окнами, в один момент
образовалась
непроглядная, бушующая снежная тьма, часовой, мерзший на башне с пулеметом и
давно уже
ожидавший смены, отворачиваясь от острого секущего ветра, втянул пулемет
поглубже,
задвинул в проемах защитные щиты.
Приняв в комендатуре рапорты десятников о готовности к зимним
лесозаготовкам, Тулич,
не зажигая лампы и не снимая теплой меховой кожанки, стоял у себя в комнате у
окна; за
утепленными к зиме двойными рамами металась, выла, билась в стены и окна слепая
снежная
мгла, и Тулич до хруста в пальцах сжимал толстый выступ подоконника. Надежда на
перевод
куда-нибудь в область или даже в Москву, поближе к большой, яркой, деятельной
жизни,
несмотря на обещания и заверения друзей, опять не оправдалась. Тулич оскорбился
не за себя,
за дело, дернул щекой - друзьям надо слишком дорого платить, он же гол как
сокол. Придется
еще одну зиму торчать здесь, выколачивая всеми правдами и неправдами новые сотни
и тысячи
кубометров, доказывать сиволапому мужичью, что умирать от голода и холода в
снежных
просторах тайги во имя революции и социализма - святое дело. В то же время там,
в больших
городах, кипит горячая непримиримая борьба - именно там сейчас решается будущее,
там
живой ток крови... Несомненно, он допустил где-то досадный просчет, ему,
возможно, те же
друзья и подложили свинью, засунули после взрыва храма Христа Спасителя в эту
несусветную
дыру при его-то способностях и заслугах перед революцией. Ну что ж, ему не
впервые
отодвигаться в густую тень, такова логика борьбы. Нужно обязательно заставить
себя
выдержать, пройти уготованное до конца.

Крылья тонкого породистого носа Тулича вздрогнули, он разделся, ремень с
кобурой
привычно сунул под подушку, зажег лампу, прошелся по комнате, невольно
прислушиваясь,
что делается за стеной и за дверью. Усиливающаяся метель заглушала внутренние
звуки в
массивном доме комендатуры. Циклопическая дикая страна с ее бесконечными лесами,
с
глухим, убивающим бездорожьем, с бесчисленными деревнями, с развороченными
социалистической перестройкой воронками больших городов, с замордованными, вот
уже в
течение нескольких веков бессчетно обираемыми плодовитыми мужиками - десяти
жизней не
хватит, чтобы хоть что-нибудь сдвинуть в сторону просвета к светлому будущему.
Но если
этого требует революция, если идея всемирного разума от его усилий приблизится
хоть на один
вершок, он готов сгнить в этой дыре. Он не пожалеет ни себя, ни других, ни
взрослых, ни детей,
идея превыше всего; эта страна слишком долго оставалась в стороне от глобальных
идей
цивилизации и теперь должна внести свою, предназначенную ей свыше долю во
всемирное
братство и процветание, и в этой борьбе стихий должен царствовать один строгий и
беспощадный разум. Конечно, Раков мнит себя творцом, интеллигентом, волна
революции
вынесла на поверхность всякий сор. И все-таки свой, потихоньку безобразничает с
грязными
ссыльными девками и бабами, ненавидит и боится своего заместителя за ум: черт с
ним, теперь
его уже не надо уговаривать, как красную девицу, проглотить в дурное настроение
стопку
спирта; ничего, войдет в силу, заматереет, повязан большой кровью...
Неожиданная судорога передернула щеку Тулича; он вспомнил подвалы в
Екатеринбурге;
шеренгу совершенно голых людей, стоящих, упираясь поднятыми вверх руками в стену
перед
собой, безусое, смертельно белое лицо Ракова и прыгающий в руке пистолет,
ставший
невыносимо тяжелым, - Тулич хорошо знал это странное затягивающее чувство перед
последним шагом, который переводит свершившего и осилившего этот шаг в
следующий, более
высший разряд, когда и сам ты, и другие уже невольно чувствуют за тобой высшее
право жизни
- право карать и миловать...
С ног до головы покрывшись холодным потом, он застыл; ничто не заставило бы
его
сейчас повернуться назад и взглянуть; каким-то образом она появилась вновь и
стояла на своем
привычном месте в самом дальнем и темном углу комнаты; она уже приходила сюда не
раз и не
два, приходила последний раз в сильную грозу - молнии били в реку, в высокий
крутой берег,
и вода до самого дна наваливалась мертвенным, зеленым огнем; теперь она пришла
из метели, и
Тулич, не оглядываясь, видел ее горячечным беспощадным внутренним зрением, видел
ее
окровавленные груди, и живот, и рану, которую она пыталась зажать, между
пальцами у нее
ползло что-то бурое и вязкое. Он должен был стрелять ей в голову, в затылок, в
пышные,
спутанные в поспешном последнем раздевании темно-каштановые волосы, от которых,
несмотря на тяжелый запах человеческих нечистот, перемешанный с густым, свежим
запахом
крови подвала, пахло чистотой, свежестью, выжженным до белизны южным солнцем; он
выстрелил много ниже. Самое страшное таилось в ее глазах - с такой брезгливостью
и
отвращением к себе ему еще никогда не приходилось сталкиваться, ее глаза были
невыносимы
от последнего удивления смерти....
Бросившись к топчану, Тулич упал на него ничком, оскалившись, вцепился
зубами в
подушку, затем сунул руку под подушку, выхватил маузер и, рывком вскочив,
прижавшись
спиной к стене, застыл с побелевшими глазами. В дальнем темном углу никого не
было, только
опять стала слышна метель. Опустошенный, нервно дыша, он опять свалился на
топчан и
некоторое время лежал молча, стараясь вспомнить что-нибудь далекое и приятное,
но
напряжение не проходило. Опасаясь худшего, он быстро встал, накипул на плечи
куртку, сунув
маузер в карман, прошел в хозчасть. Едва увидев его, Кузин отодвинул кипу бумаг,
встал из-за
стола, достал из самодельного, низенького шкафчика четырехугольную приземистую
бутыль со
спиртом и кружку, затем налил в другую кружку из чайника воды.

- Разбавляй сам, комиссар, - сказал он, вглядываясь в Тулича. - Черт знает,
дикий
климат, прямо какая-то азиатская буря...
Торопливо, стараясь опередить нарастание мучительного напряжения,
наползание черной,
удушающей тьмы, Тулич плеснул в кружку из четырехгранной бутылки, добавил воды,
встряхнул кружку и, не дожидаясь, пока спирт хоть немного просветлеет, быстро
выпил,
шагнул к стене и обессиленно опустился на табуретку, прижавшись остро ноющим
затылком к
стене. Привычно поглядывая в его сторону, Кузин вновь принялся за бумаги; он,
как и все
вокруг, побаивался этого странного человека, жесткого и беспощадного с людьми и,
по сути
дела, взявшего на себя основную тяжесть всего круговорота жизни в спецлагере
Хибраты; он
оттеснил на второй план самого начальника спецзоны Ракова, и тот, нисколько не
противясь,
даже был рад такому повороту.
Шелестя бумагами, перекидывая их с места на место, Кузин сильно щурился;
семилинейная керосиновая лампа, висевшая на длинной медной проволоке над столом,
еле
заметно раскачивалась от бури, по углам комнаты, заваленной различным
хозяйственным
барахлом, шевелились тени; глаза Тулича прояснились, вновь стали острыми,
пронизывающими. Бросив просматривать нудные цифры и аккуратно разлинованные
пухлые
гроссбухи с отчетами, аккуратно вклеенными квитанциями, распоряжениями,
накладными и
сохраняя на лице привычно бодрое выражение, Кузин думал о жизни. О Ракове,
сторонящемся
по возможности всяческих грязных дел, о Туличе, окруженном, как панцирем,
страхом и
ненавистью; у Тулича, конечно, опять был припадок, как всегда совпадающий с
приходом
сильного ненастья. Как бы он ни скрывал этот свой недуг, все равно заметно.
- Знаешь, товарищ Тулич, - решился, наконец, Кузин и от своей решимости
приветливей обычного улыбаясь, - отдохнуть бы тебе надо, товарищ Тулич, в
нормальном
месте. Больно у тебя норов горячий. Рапорт бы написал, а товарищ Раков
поддержит... Тут, в
этой преисподней, хоть кто сердцем изойдет...
- Чепуху порешь, Семен Семенович, - четко и холодно, словно передернул
затвор,
ответил Тулич. - Любая наша жизнь ничего не стоит, жалкая охапка дров в костер
революции.
Мы только навоз, Кузин, да, да, навоз, не гляди, - подтвердил он, сдерживая
предательский
вздох сожаления. - Мы только организующий элемент вокруг него, не сейчас, потом,
потом
когда-нибудь, потом только и может что-либо воздвигнуться. Не надо жалеть себя,
Семен
Семенович, мы только солдаты революции.
- Так я, значитца, по-свойски, не в таком мировом масштабе, - еще
приветливей
заулыбался Кузин, давно уже научившийся ставить непроницаемый заслон между собой
и
происходящим, особенно если что-нибудь не понимал. - Так сказать, в моем
посильном
масштабе во-от, я-то привык только кругом себя, вон мешки, да лопаты, да гвозди.
У меня так
голова устроена, по-другому не умею... Я от души, как умею. У тебя, я слышал,
Севастьяныч,
мать в Москве, матушку бы проведал.
- Революция сейчас многих развела, - слегка повысил голос и Тулич, глядя
остро и
яростно, прямо в глаза. - Отцов и сыновей, сестер и братьев! Не у одних нас.
- Прости, Севастьяныч! - уже всерьез принялся оправдываться Кузин. - Как
лучше
хотел, вижу, страдает хороший человек... Как знаешь. Наше дело маленькое...
- Стали люди пропадать, - помолчав, пожаловался Тулич. - Из семьи Коржева
двое
парней исчезли... Говорит, пошли на рыбалку и не вернулись. Ты веришь, Семен
Семенович? - неожиданно спросил он и, не дожидаясь ответа, тут же продолжил: - И
я не
верю. Русский мужик всегда был консервативен, всегда волею субъективных
обстоятельств
находился в стане врагов революции. Спустишь одному - побегут другие. Еще и
товарищ
Ленин предупреждал об этой опасности. Надо зону столбить, а людей нет...

Пролетарское
сознание само собой не придет, его надо внедрять ежедневным трудом.
- Может, в самом деле утонули? - предположил Кузин. - Отсюда, из этого
мешка куда
уж... разве только спятить... На реках заслоны, а тайгой...
- Как там начальство? - оборвал Тулич. - Я сегодня еще не наведывался...
- Товарищу Ракову вроде легче, фельдшер заходил два раза, температура
спала,
фельдшер возле него девчонку определил дежурить, тоже из Коржевых. Я заглянул,
так он ей
картинки из книжки показывает... оба смеются...
- Картинки - хорошо, уже поворот к поправке, - одобрил Тулич. - Это уже
необходимость полезной деятельности, тяга просвещать. Наш начальник - человек
молодой, в
его возрасте и положении понятно... пусть просвещает, даже железным людям
свойственны
маленькие слабости...
- Ныне вон какая ночь, - стараясь быть бодрым, напомнил Кузин,
прислушиваясь;
стены гудели, в окно с воем рвалась снежная буря. - Такой тьмы здесь еще не
было,
беспродышливая какая-то тьма... Сколь за такую ночь натворит безобразий.
Тулич больше не слушал хитроватого, умелого хозяйственника; тяжесть в
голове прошла,
уже составился определенный план, и Кузин с беспокойством заметил, что в изгибе
тонких губ
приободрившегося комиссара затаилась усмешка.
- Знаешь, комиссар, я советую тебе еще немного хлебнуть, - сказал он,
указывая на
шкафчик с четырехгранной бутылью, - а затем пойти и хорошенько выспаться.
- Завтра начало зимних заготовок, - напомнил Тулич все с тем же
беспокойным, в то же
время ободряющим выражением лица, заставлявшим многих отводить глаза и ежиться.
- Я
должен в шесть часов быть на ногах...
- Метель завтра только силу наберет, уж поверь, простреленное плечо прямо
выламывает, - пожаловался Кузин. - Какая тут, к черту, работа?
- Завтра первый день заготовок, - повторил Тулич, теперь уже с некоторым
вызовом.
- Ты всех выморозишь, - сказал Кузин хмуро. - Зачем? У тебя такая задача?
Себе
дороже... Смотри, план-то - он долгий...
В ответ Тулич хлопнул дверью, и Кузин, оставшись один, длинно бессильно
выругался,
опасливо глядя на закрытую дверь; ночь, беспросветная и бесконечная, катилась по
земле,
захватывая все новые пространства. На любом, самом тесном клочке земли
продолжали
вершиться свои дела, большие и малые, и нельзя было одно отделить от другого, не
задев, а то
и не повредив тайных кровеносных сосудов: пронизывающих и связывающих все живое
в
единое целостное полотно жизни; причиненная в одном месте, пусть даже за тысячи
верст, боль
отдавалась судорогой в общем теле. Упрямые самонадеянные летописцы, не
понимающие
истинного хода истории, были поруганы и изгнаны, самые ожесточившиеся в своем
неверии и
непокорности - распяты. Только так и могла достичь своей цели революция, другого
пути не
было и нет; Тулич вспомнил Сталина, хотя видел его близко лишь дважды: один раз
в двадцать
девятом, после выполнения особого задания на границе с Румынией, а вторично...
Вернувшись к себе, Тулич разделся, лег, сунув маузер под подушку; темнота
давила, и он
не мог закрыть глаз.
Вторично он провалился классически, нечего бередить себя, и этот провал
виртуозно,
просто артистически подготовил ему один из самых доверенных друзей, неожиданно
взлетевший на захватывающую дух высоту, предусмотрительно и осторожно
расчистивший
вокруг себя пространство от всех, по его мнению, слиш

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.