Купить
 
 
Жанр: Драма

Любовь земная 2. Имя твое

страница №59

начинал чувствовать свое полное и окончательное слияние с общей
массой и все
сильнее понимал, что этот изнуряющий путь жизненно необходим ему. Какое-то
странное
волнение охватило его, была словно одна пронзительная нота, наполнявшая все его
существо,
один бесконечный вздох, втянувший его вместе со всеми массами людей, домами,
машинами,
площадями, со всем городом в какую-то гигантскую разреженную воронку, но в то же
время
оставалось сильное, неотпускающее чувство необходимости, именно необходимости
своей
причастности к происходящему. Его не покидало ощущение, что именно в этот
момент, именно
сейчас он узнает о жизни и о себе что-то такое, чего он так и не узнал, хотя
стремился к этому
знанию все время, с тех пор как помнил себя. Должна была быть какая-то
завершающая точка,
рубеж, и за ним неведомые, но прекрасные, открывающие смысл всему и все
озаряющие дали, и
он жадно, стараясь ничего не упустить, всматривался в лица людей, искаженные
горем и
желанием облегчить его упорным стремлением пробиться вперед к тому нечто, чего
они сами
не могли понять и объяснить, но во что бы то ни стало хотели прикоснуться к нему
хотя бы
взглядом.
А что, если не здесь, толкнула его неожиданная мысль, на всклокоченных
улицах, и не
сейчас нужно искать объяснение тому, что происходит? Но вопрос этот остался без
ответа,
Ростовцев даже не смог пошевелиться, он неумолимо втягивался в единоборство со
всем
миром; все его стройные и строгие представления о жизни и смысле ее неудержимо
рушились;
в чем же, в чем тогда нетленная красота, служению которой он положил всего себя,
но что
происходит, что происходит? Или разум и гордость человека простираются только до
определенных границ? Толчок - и опять главенствует инстинкт, темные,
необузданные
страсти? - спрашивал он себя, стараясь лишь удерживаться на ногах. И сколько
можно не
слушать высокого, тучного мужчины с обвисшими щеками, почему-то все время
пытавшегося
говорить о своей скорби.
- Жена-то, жена моя в обмороке, - твердил он, этот скорбный гражданин. - От
горя ее
свалило, а я вот здесь, иначе не мог... ужасно... Жена, как услышала, третий
день лежит не
поднимается, а я вот здесь, видите ли, иначе не мог... Спиридон Иванович Марянин
я, счетный
работник... рад знакомству с интеллигентным человеком. Что же будет? Что будет?
Все
рушится... Посмотрите кругом... как дальше жить?
Страдальчески кося глазом, Ростовцев, выбранный неизвестно почему в
духовники, кивал
Марянину, думая о своем; что ж, есть такие, не могут оставаться один на один со
своим горем и
несут его на общий торг; Ростовцев начинал все сильнее уставать, но новая
неожиданная
мысль, что не может быть так, что лишь он прав, а все это человеческое море
кругом впало в
одну и ту же ошибку, отвлекла его. Но чем больше он думал в этом направлении,
тем неяснее и
таинственней становилось происходящее. Если в одном человеке заключалось все
добро и
гармония мира, то чего же тогда стоят тысячелетия цивилизации? Или все они, эти
прославленные эпохи высочайших духовных и художественных достижений, накручены
вокруг
пустоты, вокруг вечного зияющего провала, бесследно поглощавшего поколение за
поколением?
Он сам испугался своей мысли, поднял голову; близился вечер, серое небо,
казалось,
придавило землю, от дыхания десятков тысяч людей, от их испарений все вокруг
было
пронизано какими-то особыми, удушающими волнами, с каждой минутой все труднее
становилось дышать, особенно когда Ростовцева безжалостно сплющивала еще одна,
хаотически, судорожно прокатывающаяся через массу людей волна, свинцово
стискивающая
их, без того спрессованных в одно целое, в один однородный монолит. К Ростовцеву
в такие
моменты подступал холодный ужас; он словно попал в иной, незнакомый ему мир и
оставался
один на один с чужой, враждебной, не знавшей никаких законов и установлений
волей; но это
одиночество среди колоссального скопления людей в чем-то поддерживало его, и
если раньше
его охватывало бессильное отчаяние, если вначале он с какой-то высокомерностью
наблюдал
все это скопище людей, то теперь он начинал удивляться им, и сумасшедшая мысль
остановить
мгновение, противопоставить его хаосу, смерти, написать великую картину все
настойчивее
начинала бродить в нем. Все чаще и чаще прорезывалась то одна, то другая деталь
картины,
уже включились в работу защитные силы организма, и он судорожно обхлопал свои
карманы,
не находя карандаша; остатка жизни ему должно хватить на картину, а раз так, то
он будет,
останется жив, значит, он вышел па улицы вечного города сегодня не зря и не зря
все то, что
происходит здесь, в огненно-раскаленном горниле под наименованием Москва, и
теперь только
надо не растерять, не утратить ни одной краски, ни одной капли увиденного...

И еще множество всяких мыслей, путаных, неясных, бродило у него в голове,
но все они
теперь были второстепенными; то в одном лице, то в другом он обостренно
выхватывал
характерную черту, деталь, в голове начинал составляться божественной чистоты и
гордости
образ, олицетворяющий главную его идею, он видел и далеко, бесконечно
прозревающие глаза,
видел уже все лицо, уже подчеркивал в нем легкую асимметричность.
Он непонимающе обернулся на тоскливо бубнивший голос человека с обвисшими
щеками; Марянина опять прибило к художнику, и он, обрадовавшись знакомому лицу,
снова
напомнил о жене, лежащей третьи сутки в беспамятстве.
- А я не мог, видите ли, не мог... я вот здесь... знаете, у нас в проектном
институте...
- Да зачем вы здесь? - с явной неприязнью бросил ему Ростовцев, досадуя на
неожиданную помеху и в то же время упираясь ладонью в чью-то спину. - Лучше бы
помогли
жене...
- Да кто вы сам такой? - неожиданно повысил голос Марянин, и щеки у него
приподнялись, вздрогнули. - Я давно за вами наблюдаю... у вас отсутствующее
лицо,
простите, вы общего горя не чувствуете... я не мог, должен почтить великое...
оно всю мою
жизнь осветило...
- Неужели? - не удержался Ростовцев, с каким-то детским тщеславием отмечая,
что его
новый знакомый тотчас попытался отодвинуться подальше, но не смог и беспомощно
завертел
головой.
- Сами-то вы зачем здесь? - спросил он зло и грубо. - Вас-то, в такие годы,
кто на
улицу вынес?
- А вас? - тотчас с каким-то задорным оживлением и даже некоторой теплотой
к этому
желчному и недалекому, видать, человеку отозвался Ростовцев.
- Как вы смеете! - повысил голос Марянин, совсем багровея, но тотчас что-то
случилось, Ростовцева подхватило и метнуло в одну сторону, а Марянина в другую,
поток
разделился; Ростовцева затиснуло в какой-то переулок, уже до этого плотно
набитый людьми.
- Смею, смею, - тихо и задорно сказал себе Ростовцев, чувствуя свое полное
освобождение от власти толпы и от этого еще больше укрепляясь в своем
просветлении и
примирении с этими взбудораженными массами, от них, однако, он был неотделим, их
воля
диктовала сейчас и его поведение. Предчувствие того, что к нему должно прийти
что-то
великое, вечное, не оставляло его. Вдруг ему показалось, что низкое, тяжелое
небо
распахнулось, и дома раздвинулись, и стало легко и просторно; но в следующий
миг, когда в
переулок втиснулась под напором ворочающаяся в каменных берегах еще одна волна,
Ростовцева неудержимо понесло к какой-то стене, ударило об нее; он видел вначале
ломаный,
плотный ряд молодых солдат с ремнями и, часто хватая ртом воздух, с трудом
проталкивая его
в почти сплющенные легкие, еще пытался бороться с рухнувшей на него тьмой; он
сделал
усилие выбиться вверх и уже мало что помнил; какие-то неясные голоса словно
зашелестели в
нем, и полоса сплошного мрака, постепенно светлевшая в середине и дальше, к
самому
горизонту, стала редеть, и, когда стало достаточно светло, он понял, что это
река, тихая, свежая,
в мелких волнах, с крутым правым берегом, увенчанным большим многохрамовым
городом...
В небе были частые облака, и стрелы солнца падали на город-крепость редко и
длинно. Но не
это поразило и заставило сильнее забиться сердце Ростовцева; по самой середине
реки в челне
стремился к нему Гонец; и Ростовцев сразу понял, что это Гонец, он приближался
ближе и
ближе, и становилось светлее и просторнее; темный челн на свинцово-зеленой волне
распространял вокруг себя тревожное ожидание, и небо затянулось тучами
окончательно, и
город-крепость на другом берегу реки теперь был, виден неясно и расплывчато.

Гонец, старик с
длинной бородой, сидевший на корме угнувшись в какой-то своей неизбывной,
тяжелой думе,
поднял голову и взглянул мимо гребущего одним веслом молодого парня на
Ростовцева, и
тотчас все вокруг стало меняться; темные, мрачные, тревожные тона слабели и
вместо них
пробивались золотистые, радостные, аквамариновые; сноп лучей накрыл челн, и
борода Гонца
вспыхнула тусклым серебром, засияли кровли храмов крепости-города, и во всю мощь
открылись солнечные пространства, во все бескрайние концы, и над челном,
медленно и
неотвратимо приближавшимся к берегу, появилось золотое сияние. Ростовцев
метнулся
навстречу в каком-то смутном ожидании. Челн мягко ткнулся в берег, и Гонец со
сбившейся от
ветра бородой встал и протянул в сторону Ростовцева руку, и тот не мог
оторваться от его
сурового крестьянского лица, уже готового открыть свою весть, и показалось
Ростовцеву, что
он слышит какие-то слова...
Плывущее, неровное пятно появилось и разрослось над ним; Ростовцев,
окончательно
приходя в себя, увидел прямо над собой безусое, мальчишеское лицо, показавшееся
ему
болезненно родным. Оно проступало все яснее и яснее, и в какой-то момент у
Ростовцева опять
перехватило дыхание, кожа на голове словно взялась изморозью, и у него с губ уже
было готово
сорваться заветное слово "сын", но... туман таял, проходил, и Ростовцев уже
знал, что перед
ним просто молодой солдат. И все равно теплые, благодарные слезы хлынули в нем,
хлынули
где-то внутри души, омыли ее и очистили окончательно.
- Ну вот, еще один очнулся, - обрадованно и тихо, точно самому себе, сказал
солдат. -
Вставай, папаша... Сидел бы ты лучше дома.
Он велел Ростовцеву оставаться в просторном подъезде какого-то учреждения,
еще раз
испытующе окинул взглядом Ростовцева и вышел; Ростовцев, чувствуя слабость,
разбитость
всего тела, не обращая внимания на окружающих, закрыл глаза; ему хотелось опять
хоть на
минуту увидеть Гонца, и золотое сияние неба, и древний город-крепость на берегу
реки.

19


Этого нельзя было предполагать и предвидеть, но то, что случилось,
случилось, и земля
сейчас была окутана слепящим вихрем слухов, предположений, горя, надежд,
политических
прогнозов, внезапных глобальных катастроф, и все это было связано с одним
коротким словом:
"Сталин". И в президентских дворцах, и в парламентах, в подземных лабиринтах
хранилищ
концернов, где жирно поблескивали груды золота, там, где, по существу,
рождалась,
оттачивалась, откуда затем торжественно и неукоснительно провозглашалась воля
президентов
и правительств (ей всегда пытались придать значение "воли народа"), нервно
прислушивались,
а не подвигается ли сейчас сама земная ось, не смещается ли самый центр тяжести.
Брюханов шел по Москве, уже где-то далеко-далеко от центральных улиц и
площадей, и
вокруг по прежнему кипело многолюдье. Он сейчас брел безо всякого направления и
смысла;
смысл был только в самой непрерывности движения. Почти сутки он был на ногах,
почти сутки
не ел, но голода как-то не ощущалось; что-то парализующее, цепенящее его волю
мешало ему
наконец выбраться из людских водоворотов и вернуться домой, в обычное русло, в
привычною
колею. Мучительное нарастающее беспокойство, несмотря на усталость (он едва
держался на
ногах), гнало его дальше из улицы в улицу, ему необходимо было подавить этот
непрерывно
разгоравшийся и мучивший его центр, чтобы он, этот центр, не взорвался от
перенапряжения и
не разрушил в нем окончательно все основы.

Болезненный женский крик в отдалении словно ударил его, он больше
инстинктивно
рванулся на помощь и бессильно обмяк, стало трудно дышать, горячая пелена
застлала глаза;
он опустился на какие то каменные ступеньки. Опять накатила волна усталости,
безразличия ко
всему, ко всему на свете, захотелось опуститься прямо в снег, схватить губами
его утоляющую
прохладу, лечь, и не двигаться больше, и ничего не чувствовать, не видеть,
перестать ощущать
людскую боль, разлитую вокруг. Он устал, с него хватит...
- Встаньте, на камне нельзя сидеть, вы замерзнете, встаньте, прошу вас!
Он с трудом разлепил свинцовые веки; спать... кто там еще... зачем его
опять трогают...
он же просил оставить ею в покое... он никому не мешает... спать...
- На вас лица нет... Где ваша шапка, вы же замерзнете, встаньте...
Женщина лет тридцати пяти, как ему показалось, очень похожая на Аленку, изо
всех сил
трясла его за плечи. Она чуть не плакала от досады, стараясь его поднять, не
отводя от него
расширившихся болью и страданием зрачков.
- Да встаньте же! Ну, вот так, ну, еще... совсем немного... Здесь
недалеко... несколько
шагов... за углом... Ну, вот так, молодец, обопритесь на меня...
Они были сейчас совершенно одни в мире, хотя их по-прежнему обтекал
непрерывно
движущийся, нескончаемый, вязкий людской поток, и Брюханов механически
переставлял
ноги, следуя приказаниям ее маленькой крепкой руки; жаркая пелена по-прежнему
застилала
ему глаза, он шел на ощупь, ничего не видя перед собой; ему казалось, что эту
женщину он
знает давно, тысячу лет, с тех пор как помнит себя, вот только долго ее не
видел. И она, крепко
ухватив его за рукав, осторожно вела по кривым незнакомым переулкам к дому. Она
видела,
что человек этот бесконечно, смертельно устал и находится на той самой грани,
когда ему все
безразлично, когда он уже не живет, но еще и не умер и когда любое неловкое
движение может
толкнуть его и в ту, и в другую сторону. Какая-то странная, тревожная тень
копилась, дрожала
в его неподвижных зрачках, и тусклый свет фонаря отражался в самой их глубине.
- Зачем их столько... зачем они все идут? - скорее поняла, чем услышала
она, теперь он
уже совершенно не сопротивлялся ее воле и послушно поднимался по закопченной
старой
лестнице деревянного дома.
Вверху, под потолком, в пролете второго этажа, тускло горела пыльная
лампочка,
забранная в мелкую металлическую сетку. Щелкнул замок, он тяжело шагнул за нею
через
порог.
- Вы же до костей продрогли... сейчас... сейчас... приготовлю чаю...
Господи... скорей
бы кончилось это безумие... Ну вот так... сюда, на диван. Я включу сейчас
рефлектор... Сейчас
вы согреетесь...
Его знобило, с горячим ознобом стыда за свою беспомощность он прислонился к
спинке
кожаного дивана, послушно разрешил набросить себе на плечи старенький плед...
Вспыхнувший свет на мгновение ослепил его, она прикрыла лампу какой-то косынкой,
и
мягкий полумрак окутал его, и опять кругом все исчезло и они остались совершенно
одни. Ему
вдруг показалось, что это Аленка рядом с ним; мучительно ясно представилось ее
лицо и тело;
он потряс головой, наваждение не проходило.
- Отпусти себя, - тихо сказала женщина, сумеречно и влажно жили своей
жизнью глаза,
и он все больше подпадал под их притягательную власть. Она была рядом и в то же
время ему
не мешала и окружала его со всех сторон. От нее исходила какая-то тишина, тишина
и мягкий,
ровный покой. Боже мой, как он устал и как долго ему не хватало этого покоя и
тишины...

Вырвать, надо давно вырвать мучительную, доводящую его до исступления боль об
Аленке,
сидевшую в нем постоянной саднящей занозой, вырвать решительно, не оглядываясь,
навсегда.
За несколько секунд тишины с него словно сползла еще одна шкура, она
слезала
клочьями, и он передернул плечами от невыносимого, пронизывающего озноба; ему
показалось, что он никогда не согреется, что всю жизнь он провел на сквозящем
ветру, что
только-только он шагнул под прикрытие, в этот мягкий спасительный покой и
полумрак, и все
прошедшее куда-то отодвинулось, исчезло; не существовало больше и настоящего,
оно тоже
исчезло, растворилось в желании переступить за последнюю черту.
- Спасибо тебе... Как мне найти тебя потом?
- Я сама тебя найду. Ни о чем не думай. Когда нужно будет, найду...
- Спасибо тебе, - еще раз повторил он, не решаясь хотя бы даже коснуться
ее; в один
единый час, не ставя никаких условий, ни о чем не спрашивая и ничего не требуя,
она дала ему
все то, что могла дать жизнь: передышку, исцеление, надежду. Не отрываясь, точно
стараясь
запомнить, она глядела на него, и он понял, что она, эта женщина, на мгновение
встретившаяся
ему на пути, кто бы она ни была, права, права и необходима, как сама жизнь. Она
и была сама
жизнь, и незачем было спрашивать ее имени, у нее никогда не было имени и не
могло быть
никакого имени.
Уже через день он не мог ясно вспомнить ни лица ее, ни глаз, ни голоса, но
он помнил ее
всю, помнил то, что в эту ночь с ним случилось как бы какое-то обновление. И еще
он помнил,
что в людском потопе, разливавшемся в ту ночь по Москве, женщина была.

20


Отгуляли последние мартовские метели, и уже в середине месяца в Соловьином
логу
начала светить верба. Снега тяжелели, оседали, в солнечные дни пригорки, холмы
сияли
голубоватым, с еле уловимой прозеленью, блеском, в оврагах и низинных местах уже
начинали
жить вешние воды. В тихие лунные ночи подмораживало, и журчание подснежных
ручейков,
звонкое, веселое, оживляло чуткую тишину. В полях появились первые проталины, на
лесных
полянах снег тоже оседал, брался водой; весна шла дружно, по всем приметам было
видно, что
большое половодье хлынет в одночасье, и старики, выходя в полдень погреться у
завалинок,
потолковать о житье-бытье, нюхали воздух, поглядывали на отсвечивающие первой
дымной
зеленью вершины ракит, предсказывали урожайное лето.
В одном из самых глухих распадков Соловьиного лога, в войну еще больше
одичавшего,
густо заросшего дубовым кустарником, уцелело несколько старых, трехсотлетних
дубов -
одиноких и гордых свидетельств былой мощи ушедших навсегда лесов. Дубы росли по
склонам
лога, укрепляя его, ссыпая на землю в урожайные годы желуди, в половодье их
разносило на
многие десятки верст, прорастали они и тут же, под отеческим кровом, и весь
распадок был
забит низкорослой чащей дубняка, невообразимо причудливо изогнутого,
переплетенного в
ожесточенной, безжалостной битве за свет, за каждую пядь почвы. В грибные годы
здесь
родили поддубники - приземистые, с темно-бурыми шляпками, с желтоватой изнанкой,
на
срезах и сломах они быстро, на глазах, темнели, но гриб этот был съедобный, и
ребятишки
охотно брали его.
В весну сорок первого половодьем выбило под одним из боковых корней старого
дуба
довольно просторное углубление, и уже на следующий год, расширив его, в
Соловьином логу
поселилась волчья семья, перекочевавшая сюда откуда-то из слепненских лесов, и
вот уже
больше десяти лет почти каждую весну в логове появлялись слепые, беспомощные
щенята;
мать-волчица тщательно вылизывала их горячим шершавым языком, они росли, играли,
затем,
в свое время, родители уводили их в леса, и там, пройдя последнюю ступень науки
борьбы за
жизнь, выводок рассеивался, образовывались новые пары, отыскивали для себя еще
не занятые
места обитания, гибли в облавах, а то и в ожесточенных схватках друг с другом за
право на
любовь и продолжение рода.

В войну и в первые послевоенные, годы, за исключением осени и лета сорок
шестого,
волчьему семейству в Соловьином логу жилось недурно, корма хватало, но последнее
время
волчицу, небольшую, матерую, начинавшуюся уже стареть, всякий раз охватывало
беспокойство; деятельность людей все ближе и ближе подбиралась к логову,
постепенно
редели, исчезали поднявшиеся было в войну березовые перелески в полях,
увеличивалось число
охотников, и уже не один из них пытался отыскать волчье логово, потому что нетнет
да и
натыкался на характерные ровные волчьи следы или на крупного, широколобого самца
с
тускневшей слегка спиной; зверь был хитер и опытен, но в первые два-три месяца
после
появления щенков ему приходилось трудновато, и порой зазевавшиеся собаки
бесследно
исчезали и из самих Густищ. Голод и безвыходное положение заглушали даже древний
инстинкт - не трогать добычу ближе семи - десяти верст вокруг логова. И волчица
всякий раз
это каким-то образом чувствовала, хотя пища и доставлялась в логово в виде
отрыжки; дольше
обычного обнюхивала она в такие моменты пищу, не сразу принимала ее, а подчас у
нее
вырывалось жалобное ворчание и шерсть на загривке дыбилась. Волк, лежа в
стороне, обычно
положив лапы на широкий горб вымытого из земли когда-то корня и чутко
прислушиваясь к
малейшему постороннему звуку или шороху, даже засыпая, улавливал это особое
ворчание
волчицы и очередной раз обязательно уходил за добычей дальше обычного, иногда и
за
пятнадцать верст, и возвращался уже засветло; когда он серой бесшумной тенью
появлялся у
логова; встречавшая его волчица приподнимала голову, и самый кончик ее толстого
хвоста
слегка вздрагивал.
И в эту весну, в самом начале марта, в логове в Соловьином логу появились
три крупных
и слепых щенка, и волку в поисках пищи приходилось уходить все дальше, но первое
время,
пока еще держались ночные морозцы и не рухнул окончательно снежный наст, волк
промышлял вполне успешно, ничего не трогая вблизи Соловьиного лога, хотя знал и
про двух
лисиц, живущих в соседнем перелеске, и про стадо диких кабанов, вышедших к весне
из глубин
слепненских лесов на опушку и вот уже в течение недели упорно пахавших там снег
и
подбиравших желуди. Встречались волку и свежие следы лосей, но он и возле них не
задерживался, тем более что в соседнем колхозе случился падеж свиней и их
вывозили в лесной
овраг неподалеку и сбрасывали там прямо в снег; это была старая свалка, трупы
животных
прикидывали, лишь когда начинала отходить земля. Волк теперь регулярно появлялся
в овраге
сразу после полуночи, и его появление всякий раз вспугивало полубродячих собак;
поджав
хвосты, они молчаливо и поспешно уходили ближе к деревне, а волк, отыскав тушу
посвежее,
разрывал у нее внутренности, не спеша, до отвала набивал брюхо и к рассвету
отяжелевший,
по-прежнему легкой рысцой уходил к логову.




Захар эту весну встретил душевно еще более окрепшим; зима для него прошла
относительно спокойно, он потихоньку возился по хозяйству дома, Вася ходил в
школу, во
второй класс; за зиму Захар, сговорив мужиков примерно своего возраста - Фому
Куделина,
Володьку Рыжего - и еще несколько человек помоложе, организовал своеобразную
артель,
срубившую трем солдатским вдовам, Прасковье Аптиповой, Стешке Бобок и Василине
Елкиной, еще жившим в мазанках, небольшие срубы; платы, кроме традиционного
магарыча
раза четыре в месяц по вечерам после окончания работы, никакой не брали, и
теперь, проходя
мимо белевших срубов, уже обстропиленных и обрешеченных, Захар всякий раз
довольно
поглядывал в их сторону и посмеивался, вспоминая досаду и изумление Фомы
Куделина,
потребовавшего на третий день после начала работы у Прасковьи Антиповой аванс,
якобы уже
полученный Захаром у хозяйки. Захар поглядел на него, собрал всех в кружок,
рассказал о
смерти Харитона Антипова в концлагере, не говоря больше ни слова, взял топор и
принялся за
дело, а Фома Куделин озадаченно повертелся вокруг него, затем, вызывающе
выставив вперед
левую ногу в толстом подшитом валенке, потопал ею, в то же время поплевывая на
большой
палец левой руки и пробуя им острие топора. Захар равнодушно, словно и не
замечая Фомы
Куделина и его настроения, продолжал выбирать паз в матице.

- Значит, такая природа, - сказал Фома достаточно громко. - Выходит по
твоему
рассказу, Захар Тарасыч, должон я работать бесплатно, раз Харитон Антипов сгиб.
А если я, к
примеру, возьми и не вернись, моей бабе стал бы кто задарма помогать? У меня раз
почти на
самой голове мина грохнула, как вспомню про нее, гадину, левая ноздря начинает
дергаться...
Во! во! гляди! гляди! - обрадовался Фома, осторожно указывая пальцем на свой
внушительный нос - Ей-бо, пошла вперебор! Гляди, паря, природа!
Фому обступили, Захар тоже распрямился, с интересом приглядываясь к Фоме, к
его носу,
левая ноздря которого стала ежиться, подрагивать, с каким-то беспорядочным
трепетом
подтягиваться вверх, отчего все лицо у Фомы приняло совершенно зверское
выражение, один
глаз, опять-таки левый, округлился и застыл, словно готовый вот-вот выстрелить
сам собою в
Захара, а в другом, жалко моргавшем, показалась слеза.
- Во, природа! - изрек Фома, донельзя довольный произведенным впечатлением,
потому что об этой его особенности никто, кроме Нюрки, до сих пор не знал и
проявлялась она
действительно крайне редко, всего несколько раз после войны, да и то в самые
невероятные
моменты. Tак, например, после рождения тройни у дочери или во время спасения
козы и снятия
ее с колеса на шесте, и теперь, по сути дела, Фома открывался всенародно, и
Володька Рыжий
долго моргал, дивясь. На самого Захара это открытие не произвело большого
впечатления, он
хитро глянул раз, другой, дождался, когда нос у Фомы успокоится, и спросил:
- Тебе сколько лет, Фома?
- А то ты не знаешь. - Фома крепко потер левую половину лица ладонью. - Я
всего на
год тебя старше. У меня Митрий за два года до твоего Ивана родился... Постой, а
ты по какому
делу крючок за мозгу закидываешь?
Захар с маху вонзил топор в бревно, отряхнул телогрейку от опилок,
хитровато
прищурился.
- Ладно, что тебе говорить. Иди, Фома. Ты этого барыша все равно не
поймешь. Иди.
- Не-ет, Захар Тарасыч! - окончательно уперся Фома. - Ты нам разъясни
делом, чего
это мы недопонимаем. Мы народ темный, всю жизнь кругом своего кола проходили,
вот ты нам
и втолкуй, какой у тебя порядок в голове...
Захар покосился по сторонам, пальцем поманил Фому к себе поближе и, понизив
голос, но
так, чтобы и остальные слышали, с усмешкой спросил:
- Скажи, Фома, сколько еще лет ты прожить собираешься?
- Ну, коли повезет да по батькиной породе сложится, гляди, годов тридцать
еще
протяну, - недоуменно пожал плечами

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.