Жанр: Драма
Любовь земная 2. Имя твое
...е очень
просто.
- Проще пареной репы, как говорят. - Брюханов побарабанил пальцами по
столу.
- Разумеется, физик и, разумеется, в двадцать семь лет кандидат, - добавил
Муравьев.
- Дело здесь вполне может определяться и не родством, как вы считаете?
Муравьев энергично схватился за подбородок, потер его, рассмеялся, помолодому
быстро
и цепко глядел на Брюханова, как будто видел впервые.
- Все-таки он мне внучатый зять, Тихон Иванович, - сказал он. - А внучка и
без того в
каждом разговоре, правда, довольно тактично, напоминает, что я по своим взглядам
топчусь
где-то в прошлом веке. А знаете, Тихон Иванович, почему я тогда, в самом начале,
не подал
заявление об уходе? - неожиданно спросил он.
- Что-что? - непонимающе вскинул глаза Брюханов и тотчас, вспоминая,
выжидающе
помедлив, кивпул. - Почему же, Павел Андреевич?
- Да все потому же, Тихон Иванович, что я сразу определил главное. Понял,
что вы из
породы тех, кому в конце концов обязательно везет, - уже по-стариковски спокойно
улыбнулся Муравьев. - Как видите, я не ошибся. Вот вам удалось осуществить эту
свою
невероятную идею - построить город науки. Все про себя называют его Брюхановград.
Вы
это знаете? Ну, разумеется, знаете... Разрешите идти?
Брюханов отпустил Муравьева и даже повеселел. Ну уж, это нечто, знаем, от
чего нужно
танцевать, подумал он, и в последующие дни и недели провел несколько довольно,
на свой
взгляд, удачных мероприятий. Во-первых, он решил пригласить к себе академика
Стропова, но
в последний момент, предварительно условившись, сам поехал к нему, чем
разволновал и
растрогал старика; тот приказал принести кофе, поставить коньяк с легкой, поевропейски,
закуской, как выразился Стропов, и тут же, что-то вспомнив, посетовал:
- Все, понимаете, учат, учат, все молодым не так. Толи дело раньше;
пшеничной
хорошую рюмочку выпьешь да осетровым балычком ее... Приятно-с! А теперь вот, -
сморщился академик, кивая на тарелку, где лежали крохотные тартинки. - А все
туда же - и
кому надо, и кому не надо, все в космос, не иначе, как в космос!
Слушая, Брюханов кивал, и Стропов, вздрагивая большими висячими, чуть не до
плеч,
пепельными баками, выставил вперед узкую дряблую ладонь.
- Нет, нет, не подумайте, Тихон Иванович, ради бога, я не против этого,
понимаете, -
Стропов поморщился, словно попробовал что-нибудь очень невкусное, и даже сделал
попытку
чихнуть, приоткрывая ослепительно белые, ровные зубы, - этого космоса, нет. Ради
бога! Но у
меня своя старая и вечно молодая любовь - грешная земля, - слабо стукнул он
подошвой об
пол, - вечная моя любовь. Amata nobis quantum amabitur nulla! Вы меня понимаете?
- Кажется, что-то о любви, Степан Аверкиевич? А?
- Возлюбленная нами, как никакая другая возлюблена не будет! Латиняпе умели
скупо и
точно выражать свои мысли. Впрочем... вот коньяк, свой, отечественный...
отличный
армянский коньяк... Прошу.
- Спасибо, Степан Аверкиевич, только сейчас одной земли уже мало. -
Брюханов
коньяк взял, попробовал, поставил рюмку назад; Стропов, дрогнув баками,
щеголевато выпил
все, энергично пожевал тартинку и прихлебнул чаю, и Брюханову стало неловко за
эту его
нарочитость, старческую наигранность, и он сделал вид, что заинтересовался
писанным маслом
портретом Ломоносова. - Вы знаете, Степан Аверкиевич, вчера я прочитал статью в
американском журнале "Бизнес уик" "США на рубеже тревожного десятилетия".
Любопытные
в ней мысли высказаны. - Брюханов еще отхлебнул коньяку, с удовольствием ощущая
его
бархатистый вкус, затем решительно придвинул к себе чай, ожидая.
- Что же там за идеи, Тихон Иванович? - с каким-то брезгливым выражением
лица
тряхнул баками Стропов.
- Американцы предполагают, что в ближайшие годы четвертое место в мире,
после
проблем борьбы против рака, контроля генетического механизма человека и
обуздания энергии
ядерного синтеза, займет криогеника... Если учесть...
- Помилуйте, Тихон Иванович, нет, нет, я не против криогеники, -
заторопился
Стропов, и лицо его старчески неровно раскраснелось.
- Простите?
- Меня не так поняли, Тихон Иванович...
- Странно, Степан Аверкиевич, ведь письма и в ЦК, и в Совмине за вашей
подписью...
- Что же тут странного? Вы понимаете, Тихон Иванович...
- Странно то, Степан Аверкиевич, что такого письма с вашим откровенным
мнением по
данному вопросу нет у меня, а вы с вашим институтом непосредственно
относитесь...
- Ах, это все Георгий Витальевич! - безнадежно махнул рукой Стропов. - Я
ведь
говорил ему...
- Грекан?
- Ну конечно. - Стропов говорил так, словно ничего особенного не случилось,
и это
больше всего удивляло Брюханова: перед ним был человек, давно потерявший всякую
научную
ценность, не способный больше прогнозировать и направлять работу такого сложного
механизма, как институт. Не позавидуешь науке, подумал Брюханов, но тут же
опустил глаза,
бывает и так, что один несомненный талант обсыпан целым роем паразитов...
- В чем же все-таки истинные причины? - спросил он, глядя Стропову в глаза,
уставшие и беспомощные.
- Если бы я знал, - развел тот руками. - В свое время академик Лапин разнес
докторскую диссертацию Георгия Витальевича, что-то такое из области электроники,
а теперь,
говорят, институт крпогеники отдают какому-то Дерюгину, зятю Лапина...
- Даже если есть реакция ненависти, то и это уже хорошо, - процедил
Брюханов и с
вежливой улыбкой попросил: - Продолжайте, продолжайте, это так, случайные
мысли...
- И тот, я имею в виду этого молодого человека, зятя Лапина, вроде бы
собирается скоро
вывести в космос какой-то чудовищно дорогой объект, целую лабораторию, говорят,
она даже
не сможет работать... И, помилуйте, говорят, что этот Дерюгин сам собирается
туда лететь,
налаживать... Это же из рук вон! Да и Георгия Витальевича я сам ужасно боюсь...
Простите,
Тихон Иванович, я ведь этим совсем не интересуюсь, не до того. Правда, что
Дерюгин женат на
дочери покойного Ростислава Сергеевича? Вы ведь все о нас, грешных, знаете по
долгу
службы.
- Это совершенно достоверно, - подтвердил Брюханов. - Я вам даже больше
скажу,
Степан Аверкиевич, Николай Захарович Дерюгин приходится родным братом моей жене.
- Боже мой, как мир тесен! - изумился Стропов. - Вероятно, у этих Дерюгиных
действительно счастливая звезда.
- Вероятно. - Брюханов в душе почти изумлялся какой-то ускользающей
размытости,
то и дело придаваемой разговору Строповым, хотя Брюханов отлично понимал, что
многоопытный академик делал первые пробные попытки перейти в атаку. - Все-таки,
Степан
Аверкиевич, вернемся к сути. Я хотел бы выяснить лично вашу позицию.
- Помилуйте, Тихон Иванович, - заволновался Стропов, - тысяча дел, тысяча
обязанностей, наука... хочется успеть, успеть! Разве я могу объективно охватить
это научное
море, океан...
- Однако вы подписали письма.
- Я не могу не верить людям, заслуженным ученым, с ними я проработал много
лет бок о
бок. Георгий Витальевич секретарь нашего партбюро, крупный теоретик, Роман
Исаевич... -
Стропов закашлялся, оборвал, потянулся за чаем; Брюханов с интересом глядел на
его руку и
думал, что он сначала оборвал разговор, а потом уже закашлялся, потому что едва
не наговорил
лишнего, недозволенного; хмурясь, Брюханов ждал, пока Стропов, прихлебывая
остывший чай,
успокоится. - Да, очевидно, я лично допустил какую-то досадную ошибку... тем
более что вы
сами вынуждены вовлечься в такое хитросплетение...
- Что значит вовлечься?
- Простите, волнуюсь. - Стропов поморгал, зачем-то потрогал виски. - Я
просто хотел
сказать, что все это дело я постараюсь перепроверить, самым тщательным образом,
и если...
Брюханов ошалело и как-то весело-беспомощно посмотрел на него.
- Ну, вот что, Степан Аверкиевич... не настаиваю, чтобы вы опротестовали
свои
письма, - сказал он погодя, все с той же ободряющей улыбкой. - И все-таки я
прошу вас
подумать... Кто знает, вольно или невольно, из-за чужой недобросовестности или
по своей
чрезмерной занятости, но вы ударили по одной из самых перспективных...
- Тихон Иванович, ради бога! - не удержался Стропов, выбрасывая на стол
руки и
мученически переплетая длинные, худые пальцы. - Вы, разумеется, министр, вы...
право,
нельзя же так грубо! Потом, что же это? Престолонаследие? Я вынужден буду...
- Писать? Хорошо, Степан Аверкиевич, пишите, отчего же не написать? -
Брюханов
встал. - Только постарайтесь писать, пожалуйста, сами, учитывая объективные
истины...
- Подождите, подождите! - остановил его Стропов, и Брюханову показалось,
что на его
старческом, дряблом лице проступило что-то лисье, угрожающее, и в то же время
умильно
помахивающее хвостом. - Подождите! Послушайте совет старика, товарищ Брюханов,
не
ввязывайтесь вы в это дело.
- Почему?
- Все равно проиграете, а нервов вам это будет стоить ох сколько!
- Вы со мной говорите откровенно, позвольте и мне. Однажды вы уже
предрекали
одному большому начинанию бесславный конец... Помните проект строительства
научного
центра? Но вот прошло время, и где ваша правота? - Брюханов жестко прищурился. -
Почему вы так ненавидите Дерюгина?
- Нет, не я... не я... Да, тогда я ошибся... Кто гарантирован от ошибок?
Отбросим в
сторону всякое там родство, чепуха какая! Талантлив очень... Покойный Лапин
Ростислав
Сергеевич удивительно талантлив был... Талантлив и чудак. И этот тоже. Я что...
я уже
отошел, другие не дадут... Опасность большая... Их много, не-ет, не дадут.
- Вот оно что... А я думаю наоборот, Степан Аверкиевич, совершенно
наоборот. Если
есть где в институте хоть один такой чудак, как Лапин или Дерюгин, институт
никогда
вхолостую работать не будет. Не дадут такие чудаки. А нет - институт бесплоден,
хоть
трижды обвесь его орденами и грамотами, - голос Брюханова отвердел, лицо тоже,
он
вспомнил, что Муравьев накануне в разговоре высказывал почти точно такие мысли,
как и
Стропов сейчас. - Простите, товарищ Стропов, - собрался, точно сжался в кулак
он, - но
даже капиталисты в общем-то заинтересованы в научном прогресе. У нас кроме всего
прочего
есть партия...
- Партия... разумеется, партия есть, - согласился Стропов, покорно наклоняя
голову. -
Но в партии тоже любят, простите, золотую середину, так оно безопаснее.
Простите,
откровенность за откровенность.
- Не думаю, что вы правы насчет золотой середины и многого другого.
Впрочем, это
хорошо, что мы с вами поговорили...
В глаза Брюханову, когда он пожимал руку хозяина, метнулось жалкое,
испуганное и
какое-то ожесточившееся лицо старика, смертельно уставшего и ко всему
безразличного и,
вероятно, задним числом жалевшего о сказанном; Брюханов с резкой беспощадностью
видел,
что нужно предпринимать нечто серьезное, что дальше так оставаться не может, это
было бы
катастрофой. И в то же время он впервые, с тех пор как его назначили вначале в
этот главк,
преобразованный затем в комитет, с такой сквозящей ясностью ощутил, что все его
попытки в
течение вот уже двух с лишним лет немедленно, по видимому, не без оснований,
словно
обволакивались чем-то мягким, топким; они вроде бы и не встречали сопротивления
и даже
проникали куда-то вглубь, но тут же немедленно подвижная, податливая среда все
затягивала
сверху пленкой любое намерение, любой удар. И от него не оставалось малейшего
следа.
Брюханов еще раз посмотрел на обрамленное пышными, породистыми баками лицо
академика Стропова и почувствовал свой горячий и мокрый лоб; он понял, что все
решит эта
летающая станция Николая и что в этом вопросе больше всех был прав именно сам
Николай.
9
Время нельзя было ни обогнать, ни остановить, и очень хорошо, что люди
большей
частью о нем не думают.
Как-то Николай, всю зиму проведший в непрестанной работе, бывавший дома
всего по
нескольку часов в сутки, однажды после очередной тренировки заметил, что на
землю опять
пришла весна; он даже в некотором недоумении остановился перед кустом сирени,
сплошь
осыпанным тугими, начинавшими увеличиваться почками, смутно вспоминая что-то
далекое,
полузабытое, что-то из детства; к горлу подступил трудный ком, на какое-то
мгновение
подумалось, что все лучшее неудержимо летит мимо, что теперь уже не случится вот
этого
узнавания горьковато распускавшейся зелени по весне, радостного, жадного
наполнения
тайнами детства, когда за каждым деревом, на каждом клочке земли встречается
неведомое,
великое и влекущее; Николай наклонил упругую, пробужденную, полную сока ветку,
втянул в
себя сильный, горьковатый запах ее коры.
Таня встретила его улыбкой, целуя ее, он заметил, что она только что
плакала; она, едва
Николай отпустил ее, проскользнула в другую комнату и, пока он мыл руки,
появилась
припудренная, с яркими губами, быстро собрала на стол. За последние два месяца
она сильно
располнела, хотя и старалась скрыть это специально сшитыми платьями, и лицо у
нее
приобрело нездоровую рыхлость, но в ней появилась и какая-то новая, незнакомая
ранее
красота, сдержанность и плавность движений, особый, затаенный, обволакивающий
свет в
глазах. Бывали вспышки раздражительности, но стоило Николаю прикоснуться к ней,
как она
успокаивалась, доверчиво прижималась к нему, как-то вся радостно тянулась
навстречу.
Сегодня она была сдержаннее обычного, села напротив за стол и молча
смотрела, как он
ест; он не выдержал, поднял голову, улыбнулся ей.
- Почему ты сама не ешь, Танюш?
- Не беспокойся, я уже сколько раз-ела, так боюсь растолстеть - ужас! -
отозвалась
она. - Коля, скажи, - спросила она, - это будет уже скоро?
Он осторожно, стараясь не стукнуть, отложил нож и вилку.
- Да, Таня, скоро, - медленно ответил он. - Это недолго, программа
рассчитана на
двенадцать дней. Ты боишься, Таня?
- Дерюгин, Дерюгин, - сказала она, не отрывая от него ласковых глаз. -
Какое это
имеет значение? Ты ведь ничего не знаешь... Ты совершенно не такой, как все...
совсем не в
твоих проводах и триодах дело... И родиться ты там не мог, в Густищах, среди
берез и тишины,
от этих людей, это неправда...
- Таня...
- Молчи... Это неправда, что ты там родился... Ты просто взял и пришел, а
откуда,
никто не знает, ты и сам не знаешь... Я разговаривала с твоей матерью...
спрашивала,
спрашивала... сердце нельзя обмануть... она тоже не знает, откуда ты взялся...
Это ведь только
маскировка, что ты - Дерюгин, что у тебя отец, мать, брат в Густищах... простые,
земные...
теплые, во всем понятные... А Егорушка - какая прелесть... ну почему не он, а
ты,
неизвестно, кто и что рядом? Боже мой...
- Таня...
- Молчи... Я теперь ведь знаю, почему тебя все время куда-то тянет... Ты
ищешь...
близких... подобных себе... А их нет на земле... я боюсь... а если ты что-нибудь
отыщешь? А
я?
- Таня...
- Нет, нет... ничего. Ты ведь меня не забудешь... ведь забыть ничего
нельзя... Молчи, я
все теперь знаю. Тебя ведь ничем не удержишь, не привяжешь... ты ведь раз и
навсегда
околдован звездами... я всего лишь женщина... Ни я, ни ребенок не заменят тебе
звездного
яда... А мне скоро рожать, Дерюгин... Мне сейчас муж рядом нужен... - Стиснув
руки на
коленях, она слегка ритмично и как-то слепо раскачивалась. - Вышла бы я замуж за
Борьку
Грачевского, он бы от меня ни на шаг... тебя же я совсем почти не вижу. Вспомни,
сколько раз
за последний год мы были вместе? Чтобы нам хотя бы день или два никто не мешал?
А то ты
вдруг совсем исчезаешь... на месяц, на два... еще больше, - говорила она,
чувствуя, что он
уже полностью давно не с ней, а где-то там, в том страшном и темном, чего она не
могла и не
хотела ни понять, ни принять и против чего восставало все ее измученное
ожиданием существо,
и опять в ее голосе звучала древняя, как сама жизнь, любовь и тоска. - Эх,
смотри, Дерюгин...
отомщу...
Из своего далека он взглянул на нее зелеными сейчас, смеющимися глазами.
- Ну, ты хоть поведай, как? - спросил он.
- Выйду замуж за Борьку Грачевского, - ответила она с тихой угрозой в
голосе. - А с
тобой разведусь, вот как я с тобой расквитаюсь...
- Черт, - дернул он головой - Такое действительно может придумать только
женщина...
- Не только придумать но и выполнить. - Таня как-то слепо смотрела мимо
него. - И
Грачевский будет Директором вашего института, а его жена, то есть я, брошу свою
дурацкую
журналистику, нашью самых модных туалетов и заделаюсь директрисой. Еще поеду с
ним на
Международный конгресс... вот, Дерюгин...
- Хватит, - рассердился Николай. - Ты мне смотри, ты шутить так не смей! Я
тебе дам
Грачевского! - Он стремительно встал, подошел к Тане, зажал ее лицо в свои
ладони, и они,
встретившись глазами, долго молчали.
- Таня... Таня... Ты же давно знала меня... Разве любовь в том, чтобы все
время рядом и
рядом? А? Ты же давно это знала... в чем же дело, дурочка ты моя?
- Я все это знала, Коля. - Таня не отрываясь что-то искала в его глазах. -
Вот самого
главного не знала... Самое главное в другом... баба я, Коленька, ох, какая
баба... Такая баба...
даже родить от тебя счастье... Что же это такое, Коля? Зачем же это?
- Ну, Танюша, это все у тебя вот от этого. - Николай прижался лицом к ее
выпуклому,
тугому животу. - Слушай...
- Нет, нет, Коля, - живи так, как ты живешь, - перебила она его. - Я же
знаю, иначе
нельзя, ты меня возненавидишь... если... да что об этом! Это твоя жизнь, ты ведь
никогда не
простишь мне, если все будет иначе...
- Брось, Танюш, - попросил Николай, - Увидишь, все у нас будет отлично. Ну,
честное слово!
- Я знаю, - отозвалась она, прижимая его голову к себе и зарываясь пальцами
в его
густые темно-русые волосы - Знаю... только ничего не могу поделать... Меня
словно кто
подменил... Так смертельно хочется, чтобы мы однажды хоть раз уехали к синему
морю, были
бы там совершенно одни... Только мы, и больше никого и ничего... Волны одна за
другой,
песок... мягкий, шелковый... Коля, помоги мне справиться...
- Только подскажи... я на все готов. Что нужно для этого сделать? - спросил
он,
поднимая к ней оживленное лицо. - Море я тебе обещаю скоро...
- Но ты сейчас сделай что-нибудь, придумай, - потребовала она, и Николай,
вскочив,
погасил свет, быстро подхватил ее на руки и, смеясь, часто целуя ее, стал в
полумраке кружить
по комнате.
- А может, сообщить твоим отцу с матерью? - спросила Таня. - Пусть бы
приехали...
- Этого нельзя, Танюш, - сказал Николай. - В свое время все им сообщат. Ты
же не
одна остаешься, тетке позвони, она только обрадуется. Аленка рядом, придет в
любой момент,
если нужно будет... А сейчас я тебе песенку спою... слушай...
Если хочешь быть счастливой,
Ешь побольше чернослива.
И от этого в желудке
Разведутся незабудки.
Здорово, правда?
Она потянулась к нему, поцеловала и, подумав, засмеялась, он осторожно
опустил ее на
тахту, сел рядом; небо в большом венецианском окне, усыпанное звездами,
притягивало, и оба
они затихли, почувствовав его властный, непреодолимый зов.
- О чем ты думаешь, Коля? - спросила Таня, не отрываясь от его смутно
белевшего
лица. - Ты уже там?
- Не знаю, - словно очнулся он. - Я не могу тебе всего передать,
объяснить... Думаю
над твоими словами, - он опустился с ней рядом навзничь, и в его широко открытых
глазах
дрожал далекий и сумеречный свет. - Миллионы и миллионы сгорели, так и не смогли
заглянуть за эту завесу... А ведь каждый из них так или иначе хотел этого... И
Лапин тоже...
Таня, там что-то есть, кто то когда-то должен прорваться. Ведь недаром дети
летают во сне и
видят необъяснимое...
- Коля, эта сказка с добрым концом? - спросила она, задерживая дыхание; она
нащупала его руку, долго рассматривала ее, затем поцеловала и положила себе на
живот. - Он
ведь тоже ее слушает, твою сказку...
- Да... она вся лохматая и добрая...
- Тогда рассказывай дальше, - попросила она, окончательно успокаиваясь от
ощущения
его большой и чуткой ладони, и скоро ни окна, ни стен не стало и свершилось
чудо. Кто-то
всемогущий и беспредельно близкий, кого она не знала, но кому беспредельно
верила, бережно
взял ее и понес, ревниво отстраняя от нее все пространства и звезды и стремясь
мимо них к
известной одному ему цели. И тогда ее сердца коснулось предчувствие света
впереди, вернее,
вечного источника этого невозможного на земле света.
С наступлением весны Захар уходил плотничать по окрестным селам; еще
задолго до
этого он принимался готовиться, точил топор, приводил в порядок рубанки,
стамески, долото,
разводил пилу; Ефросинья замечала, что, хватаясь за дело, он словно старался
скрыться сам от
себя. Где-то глубоко в душе Ефросинья, понимала его и лишь не могла объяснить
словами это
его неровное и тревожное состояние, наступавшее почему-то именно перед весной,
словно в
нем просыпались, оживали и начинали погромыхивать громы давно проскочившей
молодости;
и самое Ефросинью в такие дни охватывало нечто тревожное, гаревое; она все так
же
продолжала кормить всю семью, варить, прибирать в доме, но порой, задумавшись,
обо всем
забыв, спохватывалась не сразу, растерянно оглядывалась, вроде бы пытаясь
определить, как
это она попала в непонятную, незнакомую обстановку.
Уже в первых числах марта, когда в природе в солнечные часы появлялся
совсем особый,
густой блеск и снег в нолях уплотнялся, Захар стал все чаще выходить во двор
покурить,
побыть в одиночестве, в эти моменты он не любил, чтобы ему мешали, и, если это
случалось,
вздыхал, горбился. Сам он не чувствовал себя старым или слабым, в нем лишь
крепло чувство
какого-то усиливающегося душевного одиночества, и ему все казалось, что от него
что-то
важное скрывают, не хотят говорить, а он больше всего боялся такого к себе
отношения, словно
к чужому, случайному человеку.
Вот и на этот раз за завтраком Егор подробно рассказал о том, что ему было
нужно
сделать за день, надеясь услышать тот или иной ответ, но Захар промолчал, затем,
набросив на
плечи полушубок, вышел на крыльцо покурить. Он сел на скамью, но тут же
выскочили внуки,
зашумели, и младший закричал:
- Дед, дед, скажи ему, он у меня ножик забрал! Скажи ему, пусть отдаст!
- Какой ножик? - спросил Захар и потребовал: - А ну, покажь!
Старший мгновенно рванулся в сторону и исчез за углом, через минуту тут же
вывернулся
назад, осуждающе прищурился на орущего во все горло брата и независимо сказал:
- Да не брал я твой ножик, на, обыщи, обыщи! - Он вывернул карманы штанов.
- Видишь?.
- Ты схоронил...
- Ничего я не хоронил, по своему делу за угол бегал...
Захар, невольно расхохотавшись, подхватил младшего внука на руки, подбросил
вверх.
Слезы у того вмиг высохли, и он с восторгом завизжал.
- Дед, не урони! Не урони! Ух!
- Не уроню, не бойся, - пообещал Захар, поставил Толика на землю, уже
начинавшую
браться проплешинами; мимо прошел Кешка Алдонин, сдержанно, не говоря ни слова,
кивнул,
и Захар опять сгорбился, задумался, а через несколько дней уже шагал по темным,
еще более
затвердевшим к весне дорогам с мешком за плечами, с топором за поясом; дальние
родственники по материнской линии попросили его прийти помочь переложить дом, и
он
тотчас же и собрался, и хотя теперь можно было добраться до нужного места и
автобусом, он
пошел пешком, окольными, тихими дорогами, и вышел рано, на зорьке, рассчитывая к
вечеру, к
темноте быть на месте. Он прошел мимо Соловьиного лога; разводья оврагов
продвинулись от
него далеко в поле, но все они сейчас были охвачены густо и дружно подраставшим
лесом,
только в одном месте в половодье вода опять поработала, и Захару пришлось делать
большой
крюк, потому что один из размывов пересек дорогу. Захар остановился на какой-то
возвышенности, откуда далеко были видны окрестные поля, склоны Соловьиного лога;
талые
воды еще полностью не хлынули, привольно затопляя лог; верхние заусенцы оврагов
резко
темнели в сдерживающих заслонах тополей, ивняка, ясеня. Захар долго любовался на
посадки,
припоминая молодость, отыскал взглядом несколько старых ракит, обозначавших
место
подворья Фомы Куделина. "Не эабыть бы сказать Егору да и председателю, чтобы
сами сюда
наведались, объехали здесь все кругом. Все-таки много земли зря пропало, сколько
лет была
бесприглядная...". А ведь еще в самом начале колхозов он подумывал облесить
склоны
оврагов, закрепить кустарником слабые места, но потом так и не успел, вон как
расползлось...
Если в тогда народ не поднялся, еще бы на версту кругом землю попортило бы...
Горькая, застарелая боль души как бы остановилась, задержалась где-то у
самого сердца;
Захар почувствовал ее саднящую тяжесть и натужно шевельнул плечами, затем
освободился от
заплечного мешка и, осторожно присев на корточки, стал закуривать. От первой же
затяжки
боль усилилась, и он вынужден был встать, распрямиться. Текли вокруг весенние, в
еле
уловимой дымке поля, текли смутные голубовато-прозрачные тени, и казалось
Захару, что
никакой жизни не было, все лишь мелькнуло в какой-то горячечной мгле, мелькнуло,
растаяло,
и остались одни неясные клочья; на него словно опустилась тьма, черная,
блестящая,
опустилась и пропала, но он все равно знал, что она была. Знал, что и жизнь была
и есть, идет,
продолжается, по-прежнему рождаются и растут дети; он попытался, справиться с
собою,
неуверенно уыбнулся.
"А-а, чепуха какая, - подумал он сердито. - Нашему брату что ни дай, все
мало, у
мужика в брюхе, говорят, и долото сгниет". Ему вспомнилось свое гостевание с
Ефросиньей в
позапрошлом году в Москве у Аленки, недавний приезд Николая с женой; он подумал,
что вел
себя с ними со всеми нехорошо, все присматривался, все казалось, что они стали
жить совсем
по-барски. Аленкины ребята, так те корову только по картинкам и узнают, а про
жито и совсем
не слыхали, младший, Петя, прямо и заявил, что всякие деревенские проблемы
вообще никого
сейчас не интересуют, что в Москве в магазинах всегда все будет и тратить время
на
бесполезные разговоры нет никакого смысла. От таких неожиданных откровений
неоперившегося юнца, он, Захар, вначале даже оторопел, и хотя у него так и
чесалась рука дать
внуку добрую затрещину, сдержался, но Аленке и Тихону высказал потом все, даже с
излишком.
Над Соловьиным логом пронесся табунок диких уток; Захар п
...Закладка в соц.сетях