Купить
 
 
Жанр: Драма

Происшествие в никольском

страница №13

н знает, какое дело написано ему на роду. То есть какое он сам себе на
роду написал... Оттого, что в ту ночь решил доказать и себе, и компании, что он "не хуже
других".
И опять перед глазами мерзкое лицо Рожнова. Левая бровь Рожнова выжжена в середине
- перервинский слесарь на досуге неумело пользовался паяльником, осчастливил себя особой
приметой, - и русые кустики живут сами по себе, вздрагивают сами по себе, помогают
подмигивать пройдошьему глазу. "Ну что, тютелька, не пора ли мужчиною стать?" Лешенька
храбрился, желал на террасе вести с парнями разговор о женщинах на равных, как будто бы их
у него было много, хотя и понимал, что все знают, что у него ни одной не было. "Да брось
пижонить, - сказал Рожнов, - мы тебе помочь хотим, а ты нам бакенбарды крутишь. Чего
стесняться-то? Тоже мне Есенин! Все не умели. А начинать надо. Если не хочешь для
продолжения рода, так надо для кровообращения".
Потом пили, шумели, танцевали, но в безалаберном гомоне вечеринки Лешеньке было
теперь не по себе, он все думал: "А может, и вправду сегодня? Неужели я такой ничтожный и
хуже других?" Водка и дешевый, дурной вермут делали его решительным. Колокольникова и
Рожнова порой он видел озабоченными, они все соображали насчет женщин, и было ясно, что
вечер будет для них потерянным, если насчет женщин дело не выйдет. После первых танцев
Рожнов с Колокольниковым выбрали девочек, а Леше посоветовали приударить за Клашей
Терновской: "Она на тебя смотрит и тает, как мороженое на палочке. Если упустишь, будешь
дурак". Тут Рожнов прошептал кое-что Леше на ухо, взволновав его и обнадежив. Все же
несколько минут Леша провел в одиночестве на крыльце, размышляя о нравственности
террасных предприятий, и, сочтя их безнравственными, успокоился было, но тут же обозвал
себя сопляком, идеалистом из девятнадцатого века, Ленским с романтическими кудрями,
забывшим, что на дворе иное столетие. Все делают - значит, и нравственно. И он должен быть
как все. Конечно, Лешу несколько опечаливало то, что день его рождения проходит без
возвышенных застольных бесед, вообще без серьезных разговоров, а превратился в привычную
вечеринку с пьяным шумом и любовными затеями. Кроме всего прочего высокие слова и
понятия были высокими словами и понятиями, а в Леше жило сейчас такое, что не подчинялось
этим словам и понятиям, и сдерживать это было трудно. Да и не надо было, как казалось Леше,
сдерживать. И он подсел к Клаше Терновской, розовой блондинке - лондотон из "Ванды" -
годом старше его, с холодной решимостью взять свое и доказать всем этим Рожновым и
Колокольниковым, что он... что они... Все же он волновался, но Клаша с удовольствием
приняла его игру, стала в ней верховодить, и Леша поверил шепоту Рожнова. Но тут появилась
Вера Навашина.
Терновскую Леша оставил. Он понял сразу, что любит Веру. Он был влюблен в
нескольких девушек, среди них и в двух заводских, в одну из ОТК и в одну из столовой, причем
отчетливое ощущение любви приходило к нему только при встрече с той или иной его
симпатией, остальные же при этом забывались. Теперь ему казалось, что Веру он любит так,
как никого не любил, и что любовь к Вере, видимо, жила в его подсознании давно, с детских
лет, но он о ней не догадывался, - так бывает. Впрочем, ему показалось, что и раньше Вера его
волновала и печалила.
Так или иначе, но появление Веры его обрадовало. И сама Вера, и его собственное
сегодняшнее отношение к ней противоречили рожновской обыденной пошлости и как бы
освободили Лешу от нужды именно сегодняшним вечером становиться мужчиною. Он сразу же
испытал облегчение. Он любовался Верой, ходил за ней, как опоенный чародеевым зельем, и
все хотел восторженными словами рассказать Вере о своей любви, но у него никак не
получалось.
А на террасе его огорошил Колокольников, заявив, что он произвел переориентацию
корабля и будет причаливать к Вере Навашиной. Рожнов принялся было оспаривать Веру, но
Колокольников цыкнул на него. Леша стоял возмущенный, при нем марали святое, о себе он
постеснялся сейчас Колокольникову и Рожнову сказать, но о Сергее напомнил. "Ну, знаю, -
сказал Колокольников. - Я надеялся на Нинку, а она не пришла. А Сергей ни мне, ни Верке не
помеха. Что у нас, домострой, что ли?" - "А ты-то чего суетишься? - сказал Леше Рожнов. -
Тебе-то зачем Верка?" Потом они стали говорить о Вере такое, от чего Леша совсем увял, а
Веру тут же возненавидел. "Откуда вы знаете?" - взвился Леша напоследок. "Знаем", -
сказал Рожнов значительно.
И дальше, почти весь вечер, Леша ненавидел и презирал Веру. В каждом ее жесте, в
каждой ее фразе, в движениях губ и глаз чудилось ему подтверждение слов Рожнова. "Про нее
давно говорили, что она гуляет, так и есть..." Леша чувствовал себя обиженным и обманутым,
и несомненной виновницей была Вера, она вроде бы лопатой перекопала его возвышенные
представления о жизни, обсыпала при этом Лешины идеалы глиной и навозом. Снова
выходило, что правы Рожнов с Колокольниковым, а ему, взрослому мужчине, следует
действовать. Он сидел теперь за столом разочарованным Печориным, только что без эполет, и
женщин презирал. Всех вообще и каждую из тех, что были рядом. "Как женщин уважать
возможно, когда мне ангел изменил..." - удивительным образом вспомянутая строчка не
выходила из головы. Но при этом Вера волновала его по-прежнему, и все в ней казалось ему
красивым - и глаза, и большой рот, и загорелые полные руки, и вся ее сильная, ладная фигура.
Леша с печоринским, как ему чудилось, выражением лица пригласил Веру танцевать, она
согласилась охотно. И когда он в танго с отчаянной робостью притянул ее к себе, она не
отстранилась, и он касался ее ног и ее бедер, млел от счастья и от страха, а проводив ее на
место, подумал, что она, видимо, не обратила внимания на его уловки, не приняла их всерьез, а
потом решил, что нет, обратила, просто она порочная женщина и больше ничего. То есть,
наверное, она нормальная современная женщина с пониманием, а он и верно сосунок, и так
дальше нельзя. Он решил с нынешнего дня относиться к женщинам холодно и цинично, однако
ухаживания Колокольникова и Верины ответные улыбки Лешу расстраивали и даже злили. В
коридоре при нем Колокольников, порядком выпивший, сказал Рожнову: "Ну, все идет путем...

Она голодная... А хороша-то нынче!" Леша возмутился, однако бросился не к Колокольникову,
а выловил Веру из суеты танцев и заявил ей: "Как ты можешь так! Как только ты можешь так!"
Она глядела на него, рот раскрыв. Или делала вид, что ничего не понимает. Или и вправду
ничего не понимала.
Потом Леше было дурно, и он многого не помнит, помнит только, что его выводили в
огород, потом губы ему обожгли нашатырем, в чем-то упрекали, давали серьезные советы, а он
стоял на террасе, посиневший, слабый, выдохшийся, словно его только что заставили на
стадионе пробежать три километра на время. Очень расстраивала Лешу запачканная
нейлоновая рубашка. Принесли горячей воды, терли рубашку. Заодно заставили Лешу намочить
голову из рукомойника, сказали при этом: "Брось киснуть. Вмиг и волосы, и рубашка высохнут.
Да и темно стало, кто разглядит!"
Время и вправду было уже позднее, гости тихо расходились. Леша чувствовал себя легче
и трезвее. Но сам себе он был мерзок и все были ему мерзки. К Вере он уже не подходил, а
только смотрел с презрением на ее любезности с Колокольниковым и все ему хотелось с досады
учинить что-нибудь этакое, скандальное, в особенности хотелось сорвать Верин парик с
шумом, на глазах гостей, но стыд и слабость удерживали Лешу. Рожнов с Колокольниковым
были раззадорены. Колокольников на террасе, губы поджимая, рассказывал, какая Вера сегодня
податливая, вроде бы и сама намекает, а Рожнов крутился возле удачливого приятеля, грудь
выпятившего в богатырской удали, и приговаривал с заискиванием: "Вась, может, и меня
пристроишь, а? Или, значит, друга в беде оставишь?.. Да ведь она-то сегодня..." И шептал,
шептал что-то на ухо Колокольникову. "Да брось ты! - басил Колокольников смущенно. - На
кой черт это!" - "Жадный ты, Васька, - возмущался Рожнов. - Ведь она же здоровая, как
лошадь... Она привыкла небось..." Леша встал, двинулся в столовую, он знал теперь все о
жизни и желал отыскать Клашу Терновскую.
Он был пьян. Или все были пьяны... Дальнейшее он помнит смутно. Провалы какие-то...
То ли помнит, то ли догадывается, как все было... Выяснилось, что почти все гости ушли, и
Клаши Терновской нет, осталось двое парней у недопитых бутылок вермута, а из девчонок -
одна лишь Вера Навашина. "У-у!.." - отругал ее Леша в мыслях и совсем опечалился. Рожнов
налетал на него сердитый, он якобы удивлялся тому, что Леша потерял даму, а сам воровато
подмаргивал, давай, давай, не задерживайся, не видишь, что лишний? "Пошел ты еще!" -
огрызнулся Турчков и уселся на диван. Вера злила его, но уйти от нее у Леши не было сил.
Потом появился Колокольников, подсел к Вере, и Рожнов, хлебнув вермута, знаками выманил
парней на террасу. "Что у вас, совести нет?" - прошипел он. Кроме него теперь на террасе
курил и тихий Слава Гришин с Каширской улицы и Миша Чистяков, обычно аккуратный и
спокойный, а сейчас тоже пьяный и чрезвычайно возбужденный, все он с места на место
переходил, егозил, сыпал пепел на пол, говорил много и быстро. Леша нервничал, но думать ни
о чем не хотел, не желал и оглядываться на свои житейские принципы, а положил: пусть все
будет как будет. Рожнов с ошалелыми глазами суетился, все норовил узнать, какие дела у
Колокольникова, и когда тот появился на террасе, подскочил к нему, заблажил спеша: "Ну,
Вась! А, Вась! Выйдет, а? Я-то как? Я-то?" Колокольников потянулся с ленцой: "Да брось ты!
Что, других баб, что ли, нет?" Рожнов разозлился: "Значит, один, да? А кто тебя надоумил-то?..
Размазня ты! Сопляк!" Тут Колокольников ушел, а Рожнов, все еще надеясь на что-то,
принялся неистово выталкивать парней вон: "Идите, идите! Вам-то тут зачем, проваливайте!"
Один только Слава Гришин сразу и ушел, а Леша с Чистяковым остались.
Тут Леша подумал, что все это гадко, что он сейчас же разгонит компанию, но эта горячая
мысль была секундной, и она исчезла тут же, как только явился Колокольников, смущенным,
но и, как показалось Леше, торжествующим, этаким победителем, и засмеялся: "Чаек просила
поставить. Чаек так чаек!" Он и вправду налил воды в электрический чайник, включил его,
крышку долго не мог приладить, может, от волнения, а потом пошел к Вере. Ах, тут бы и
догнать Колокольникова, ударить его довольную поганую рожу и Рожнова следом избить чем
ни попадя или уйти совсем тихо, как Слава Гришин, - так нет, не ударил и не ушел, а
вцепился, себя не помня, в руку Рожнова и застонал. "Ты что! - прошептал Рожнов. -
Дуреешь, что ли? Нашатыря пойди понюхай..." Они стояли втроем, как разбойники в засаде,
ожидая купеческий обоз с куньими мехами, не дышали и все шорохи, все комариные голоса,
ленивый шелест каждого листочка в душном саду, кажется, слышали. Сердце Лешино
колотилось, и он все повторял про себя: "Что же это? Что же это такое? Что же это и зачем оно
мне?" Тут в комнате раздались крики и грохот. Леша испуганно посмотрел на Рожнова,
которого никогда не любил, а в те минуты и подавно не любил, а Рожнов стоял растерянный и
сам глядел на Лешу странно, как бы ища поддержки или успокоения. Колокольников закричал
что-то, и тогда Рожнов, выговорив невразумительное, бросился в комнату, и Чистяков с Лешей
побежали за ним, хотя их никто и не звал, спешили теперь, зверели на ходу. И стали зверьми.
Впрочем, он-то, Лешенька Турчков, даже и не зверем, наверное, стал. А так, насекомым. Или
червем...
Наутро он было уже приладил ремень к порыжевшему костылю в сарае, но мать
подкараулила его, и он пожалел мать. Невропатолог районной больницы после материнских
слез выдал ему бюллетень на неделю и этим кое-как облегчил Леше жизнь. Леша прятался от
людей, он боялся их и себя боялся, но все обошлось пощечиной, которую влепила ему Нина
Власова. А через неделю, когда он уже решил, как будет жить дальше, он вышел из дома и,
вобрав в плечи повинную голову, вытерпел свое пребывание среди людей. Теперь ему все
оставалось терпеть.
Однажды в электричке он наткнулся на Рожнова. Оба они захотели разойтись, как бы не
заметив друг друга, но не удалось. "Ты с билетом?" - спросил Рожнов. "С билетом". - "Ну и
правильно, - сказал Рожнов. - Теперь нам на копейку рисковать нельзя. И с задней площадки
нельзя выпрыгивать, и улицу переходи только у светофоров". - "Какое это имеет значение!"
- поморщился Леша. "Лопух! - сказал Рожнов. - Нам теперь выковыриваться надо! Раз она
оказалась такой стервой... И ее проучить! Надо доказать, что она нас растревожила и
заманила... Ведь тебя-то она растревожила, а? Не я ведь..." - "Нет, - сказал Леша, - она ни
при чем. Я виноват, я подлец, и выкручиваться я не буду..." Рожнов, рот скривив, покосился на
него, похоже было, что интерес к собеседнику он потерял. "Лопух ты и есть лопух, - сказал
Рожнов напоследок. - Лопухом сядешь, лопухом выйдешь. Но вам-то что, вы подростки. А
мне положат взрослый срок. Мне надо проситься в армию, пока не поздно. А там пускай меня
сыщут!.."
Странный разговор получился у Леши с Мишей Чистяковым. Слышать они друг друга
слышали, но смотрели при этом кто куда: Леша - в каракулевые облака, в голубые бездны, а
Миша - на обсыпанную румяными яблоками кандиль-китайку, распушившую ветви за
соседним забором. Миша все говорил, что ему сейчас тяжело оттого, что он оказался мелким
человеком, тварью со скованными лапами. В тот вечер он думал, что он свободен и волен
делать все, что ему заблагорассудится, отключив тормоза условностей и подчиняясь только
инстинкту, и эта свобода естественности, казалось, могла окрылить его и одарить
удовольствием. Однако же вышла гадость. Значит, тормоза ему нужны, ой, как нужны, а из
свобод ему остается только свобода с расчетом, и на большее он не способен. От сознания всего
этого он и мучается сейчас. Леша из неожиданных для него и странных фраз Чистякова ничего
не понял, спросил на всякий случай: "Ты что, как Раскольников, что ли?" - "При чем тут
Раскольников! - рассердился Чистяков. - Я дурак! Такие опыты не для меня. Я себе весь путь
испортил. Я на этом пути знал уже все рельсы и все шпалы, все костыли у стыков, сам же
сгоряча и спьяну взорвал перед собой мост... Но и она, конечно, хороша... Сама..." Тут он,
кажется, пожалел, что разоткровенничался перед Турчковым, а впрочем, может, откровение это
было ему необходимо. Леше туманили голову слова Чистякова о полной свободе и свободе с
расчетом, он долго думал о них, но так их себе и не разъяснил.

Вполне возможно, что и Чистяков, выслушав его, ничего не понял, да, видимо, и не мог
понять. То, что Леша чувствовал сейчас, и то, что он решил, словами он никак не мог назвать
точно. Но не было сейчас нужды высказывать людям сокровенное, а потому можно было
обойтись без слов, одним чувством. А чувством Леша все теперь знал и поэтому был спокоен.
Оттого, что случившееся и ему и людям вокруг казалось мерзким и позорным, оттого, что Вера
страдала и страдала его мать, оттого, что ему было стыдно и гадко и он хотел убить себя, от
ощущения всего этого Леше, в конце концов, стало легче. Значит, люди какие были, такими и
остались, значит, свой запас добра они не растратили, а может, кое-что к нему и прикопили,
значит, себя они изменять не хотят и все соблазны, обещающие житейскую легкость,
безбоязненную езду без ухабов на скоростях очередного столетия - все это не для него, не для
Веры, не для его матери, не для Миши Чистякова, не для Нины Власовой. Может, для кого-то
они и есть жизнь, а для них они обман. В крайнем случае удобное средство самооправдания. И
не стоило вставать на цыпочки, а надо было оставаться самим собой... Ну да, все мы крепки
задним умом...
Теперь для Леши все должно было пойти по-иному. Он виноват перед людьми. Перед
всеми людьми. И за свое непонимание их, и за свою подлость он не будет просить у них
прощения. Он им не скажет ни слова. Но вся его жизнь будет искуплением. Причем про это он
должен как бы забыть и не заводить в голове бухгалтерских счетов, не отщелкивать на них
рыжими и черными костяшками каждое свое хорошее дело, а просто делать добро, пусть самое
крошечное, и больше ничего.
Однако вновь обретенное Лешей душевное спокойствие легко разбивали мысли о Вере.
Теперь он был уверен, что любит ее. Она виделась ему всюду, а в вечерних мечтаниях вела с
ним разговоры. В мечтаниях этих Леша совершал рискованные поступки, выручая Веру или
даже спасая ее в гибельных случаях, а она ничего не знала о нем, когда же ей открывали глаза,
было уже поздно. Иногда помимо его воли приходили к нему и чувственные мысли о Вере, он
тут же гнал их - и прежде всего потому, что мысли эти были для него не сладки, а
отвратительны и тут же вызывали брезгливость и к самому себе и к Вере. "Что же мне раньше
не приходило в голову, что я ее люблю? - думал Леша. - Или я на самом деле после всего
этого?.. Как же случилось-то?.." Он говорил себе, что не имеет права на любовь к Вере, и если
уж не может пересилить себя, то обязан любить втихомолку и не напоминать никогда о своих
чувствах Вере. Впрочем, эта тихая, жертвенная любовь без надежд начинала вдруг Леше
нравиться, и он даже был рад, что Вера не захотела и говорить о его предложении...
- Платформа Текстильщики, - объявил машинист. - Следующая платформа -
Москва-Товарная...
"А если вдруг я ей оттуда письмо напишу?.. Просто так... Не как кому-нибудь, а как
человеку, - подумал Леша. - Неужели она мне не ответит?.. Может, и ответит..."

17


Мать просили явиться в больницу после обеда, с двух до трех.
Вера накануне побывала в той больнице, укараулила в коридоре главного врача отделения
и быстро, сбиваясь, наговорила ему что-то, а он, вежливый, видимо, человек, обещал отнестись
к матери со вниманием. Вера не удержалась и сообщила на всякий случай, что она тоже медик
из Вознесенской больницы, а сказав об этом, смутилась. Понятно, что их разговор не мог
изменить ничего к лучшему, но все-таки главврач должен был бы запомнить фамилию матери,
запомнить и то, что у его больной остались три дочери и одна, довольно привлекательная,
медик к тому же. Кроме всего прочего, Вера чувствовала бы себя скверно, если бы не
предприняла попытки хоть как-нибудь облегчить участь матери в больнице. Да и мать, если бы
дочь не съездила в город, обиделась бы.
Вера познакомилась и с медсестрой отделения, поболтала с нянечками в коридоре, под
непременными фикусами с мокрыми, чистыми листьями, рассказала, как ей приходится сидеть
с нервными и психами, сразу же стала на этаже своей и довольная отправилась домой.
Настасья Степановна встала нынче с левой ноги, с утра была не в духе, кричала на дочек,
отвешивала младшим подзатыльники, раздражалась из-за всяких пустячных мелочей,
обругивала крепкими словами своей деревенской юности не только девочек, но и вещи,
которые ей сегодня не подчинялись, как будто бы даже не выдерживали прикосновений ее рук,
чуть что оживали и огорчали Настасью Степановну бессовестными каверзами. "Ах ты, змей
подколодный! Ах ты, козел комолый!" - кричала она на очумевший дуршлаг, она насыпала в
него черную смородину, шебутила ягоду, промывала ее, а дуршлаг вырвался из рук, ударился о
плитку, и голубая довоенная эмаль меленькими клинышками опала на пол. Береженая чашка
кузнецовского фарфора с пастушками и розовыми овечками в нежно-зеленом овале, гордость
навашинского буфета, покатилась по столу, и только у самого края Настасья Степановна ее
словила, скользкую, не протертую полотенцем, и отставила к мытой посуде. "У-у, дьявол, у-у,
иуда! - ругалась она. - Где же теперь фарфор-то купишь! Стаканов-то тонких в магазинах
нет, а чашек и подавно..." Досталось ножу, запутавшемуся в марлю, снятую с творога,
досталось козе и курам досталось: "Башку вам открутить пора! Лучше бы я держала уток или
гусей!" И огурцы получили свое: "Вон у Маркеловых едят их уже неделю, а тут одна
дохлость!" Вера поначалу терпела наскоки матери, не огрызалась, но потом подумала, что
матери может показаться подозрительной непривычная покорность старшей дочери, она решит
еще, что дочь ее сегодня щадит, и расстроится, учует плохое, и Вера стала перечить матери.
"Ну и дочки выросли! - распалялась Настасья Степановна. - Утеха в старости! Оторви да
брось!"
Словно бы и не была она в последние недели тихой, деликатной и доброй. Впрочем,
нынешнее воинственное настроение матери не пугало Веру - слава Богу, она видела ее
воительницею не один раз. Всегда, когда задерживали зарплату, когда в доме не хватало денег,
хлеба, дров, корма для скотины, когда пропадал отец и все догадывались, что он пьет и гуляет
на стороне с беспутными приятелями, когда она, Вера, убегала из школы, а потом выкидывала
и еще что-либо огорчительное, а то и просто от тяжелой работы и плохого сна грохотом вещей,
дурными словами, громким раздражением выходили наружу усталость, досада и тревога
матери. И нынче Вера знала, отчего матери плохо, и не старалась успокоить ее. Дело было не
только в операции, не только в страхе перед худшим, - тут от матери ничего не зависело, а в
споры с судьбой она никогда не вступала, верила: чему быть, того не миновать. Но то, что она,
не старая еще женщина, должна была недели, а то и месяц лежать в больнице, есть дармовую
еду и бездельничать - вот это угнетало и расстраивало ее, казалось ей противоестественным и
обидным. Никакая температура - ну, уж если только за тридцать девять - не могла уложить
ее в постель, как не могла уложить и никого из их семейства - и ее мать, и ее бабку, и ее
старших сестер. Всегда находились неотложные дела по хозяйству, да и вообще валяться или
сидеть просто так для Настасьи Степановны было стыдно. И скучно. Как-то она и с
воспалением легких выскакивала на холод рубить дрова и кормить скотину, - муж в те дни
исчез, а трехлетняя Вера лежала с простудой. А сейчас не было и температуры, боли случались,
но они в счет не шли, и главное - лежать Настасью Степановну заставляли не зимой, когда
болеть как бы и полагалось, и не поздней осенью, усталой и сырой, а летом, в сладостную
хлопотную пору, когда час упустишь - потом неделями будешь кусать локти с досады. Мысли
о неокученных грядках картофеля, о капусте, которая уж конечно без нее не завернется в
голубые кочаны, о палках, которые она не вбила для поддержки тяжелых уже кустов
помидоров, и прочие и прочие заботы мучили ее. Она знала, что девчонки без нее проживут
месяц и не отощают, а вот огород и скотина ее беспокоили.

Вера поглядывала на часы, она вовсе не хотела торопить мать, но в больнице, на людях,
мать могла успокоиться, быстро привыкнуть к новому житью, и, может быть, не стоило тянуть
с выездом в город.
Еще Вера боялась, как бы не пришла приятельница матери Клавдия Афанасьевна
Суханова и не испортила вконец настроение. Раньше тетя Клаша непременно бы явилась
проводить мать. Тогда бы поначалу пошли сочувствия, лишние сегодня, а кончилось бы все
разговором, который Вера уже не раз слышала: никольские старухи да и женщины в летах
матери в уместных случаях охотно говорили о своих будущих похоронах и о том, где их
следует хоронить. Причем разговоры эти велись не только для молодых родственников, с
намерением попугать их в воспитательных целях и вызвать к себе жалость, нет, они и самим
женщинам, казалось, нравились. Теперь же тетя Клаша снова могла сказать матери, что ничего
лучше крематория нет, при этом ее зрачки расширились бы и излучили сладостное мечтание, но
ненадолго. Она тут же бы добавила, что все это впустую, нет у нее московской прописки, без
московской же прописки нечего и мечтать о крематории, а так ей все равно, и пусть ее хоронят
на Никольском кладбище, в любом месте. Мать выслушала бы ее с доброй улыбкой, как
выслушивает хозяйка швейной машинки с ручным и ножным ходом хозяйку штопальной иглы,
и сказала бы, что, конечно, там и любое место хорошо, но вот ей соседи Сурнины обещали
устроить землю на их участке, возле ее подруги Софьи, это на холме, рядом четыре березы, и
оттуда видна долина речки Рожайки с дальними деревнями и грибными лесами. Красиво и
спокойно. Обычно Вера терпела такие разговоры, но сегодня они и ей и матери были ни к чему.
А Клавдия Афанасьевна уж точно бы сказала сегодня, желая поддержать мать: "Да чего ты
стонешь-то? Ты нас всех переживешь. Это мне надо о крематории думать!" И пошло бы.
Однако Клавдия Афанасьевна не явилась, значит, обиделась всерьез, да и какая радость
приходить в дом, откуда ее выгнали со скандалом... Ну и ладно.
- Ты уж собирайся, - сказала Вера матери, - а то ведь, если опоздаешь, место не будут
держать.
- А чего мне собираться-то? - проворчала мать. - Сумка у меня почти готова. Книжку
вот, какую полегче, взять. Приключения или про историю. Да у нас и нет...
- Я тебе принесу. У Нинки попрошу. У них много книг.
- Чтой-то Нинки-то не видать в последние дни?
- У нее свои хлопоты. Сегодня-то она обещала быть на станции в полвторого. Тебя
хотела увидеть.
- Может, и придет... - сказала мать рассеянно.
Она укладывала в черную сумку с пришитыми недавно желтыми ручками от другой
сумки, вконец износившейся, мыло, зубной порошок, щетку и зеленую кружку.
- Ты что? - спросила Вера. - Так, в этом халате, и поедешь?
- Мочалку бы мне не забыть, - проворчала мать.
- Я говорю, ты в этом халате так и поедешь?
Длинное ситцевое платье, похожее на халат, чистое, правда, но лет двадцать бывшее в
носке, тряпка тряпкой, сидело на матери плохо, старило ее и горбило.
- А что? - сердито сказала мать, она ждала, что Вера пристанет к ней из-за этого платья;
смущалась и досадовала, что смущается. - Хорошее, что ль, мне туда надевать?
- Нет, обязательно надо напялить худшую вещь!
- Ну конечно, там платье будет валяться без дела, новое и хорошее, а потом его потеряют
или украдут!
- Ну, валяй, валяй, - сдалась Вера, - иди пугалом.
- Конечно, - проворчала мать, -

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.