Купить
 
 
Жанр: Драма

Факультет патологии

страница №16

а века до
современной советской литературы.
И мы радуемся, что такое хорошее название, всеохватывающее, и волки сыты, и овцы
целы, и не надо употреблять слово советская.
На следующий день с переписанным начисто списком я иду к декану нашего факультета
(филологического) Степану Степановичу Чешукову для утверждения. То ли подтверждения...
Только у нас такое бывает, что создавших писателей подтверждать надо.
Он сидит за своим столом у окна, когда я заглядываю, а Дина Дмитриевна чуть поодаль за
другим столом, у них одна комната, общая. А так как он появлялся редко днем, все по
вечернему больше старался, то они друг другу не мешали, и Дина Дмитриевна заведовала днем,
и дневным, полностью.
Но сегодня он случайно оказался на месте.
- Тебе чего, Саш, - спрашивает она, - опять с преподавателями не поладил?
- Нет, все в порядке. Я к Степан Степановичу насчет литературного кружка.
- А-а, насчет литературного кружка, это давай, заходи, я уже слышал от Веры
Кузминичны на кафедре. Список у тебя с собой? Составил?
- Да, - отвечаю я и захожу.
Он надевает очки и берет из моих рук бумагу.
- Садись. Я сажусь.
Едва прочитав начало, он смотрит на меня и спрашивает: - Ты в своем уме составлял
это?
- Что это? - спрашиваю я.
- Как что, - он трясет бумажкой, - я не говорю уже о всяких декадентах, акмеистах и
символистах, которых ты понаписал сюда, но как можно какую-то Цветаеву писать на одной
строке с Горьким. А? Как?! - Он сует мне бумагу в лицо. (Это мне что-то напоминает.)
Конечно, говорю я про себя. Горького с Цветаевой на одной строчке писать нельзя. Но
произношу:
- А что в этом такого?
- Ты еще и не понимаешь, студент третьего курса, проучившись пол-института. - Глаза
у него расширяются, и он орет на меня: - Переписать, и чтобы я этого больше не видел!
Никаких Ахматовых, Сологубов и прочего отребья. А потом ко мне - на утверждение!
Он комкает бумажку и швыряет ее.
Я вскакиваю.
- Ничего я вам переписывать не буду. И от вас я этого не ожидал, Степан Степанович.
Все, для меня он потерянный человек, я от него такого маразма правда не ожидал. И иду.
- Вернись, - кричит он, - немедленно! Я возвращаюсь от двери.
- Ну, Дина Дмитриевна, студентов вы понарастили, со стыда за них глаза девать некуда.
Да он с ума сошел, думаю я, со своей диссертацией "Повесть 20-х годов" или литература,
что там у него было. Неужели он думает, что люди будут читать это дерьмо: Горьких,
Серафимовичей, Фадеевых и Бедных. Кому это надо?
Чешуков успокаивается.
- Не ожидал?! Он от меня этого не ожидал. Как вам это нравится?! А что ты хочешь,
чтобы я тебе на факультете русского языка и литературы в Ленинском институте (на самом
деле наш институт ленинский, с Троцким я дурачился) разрешил всю эту ересь насаждать и
читать по ним доклады с кафедры?
- Это не ересь, - говорю я, - это большая, прекрасная, неповторимая литература. И
когда у нас очухаются, мы поймем это.
- Да, щенок, о чем ты говоришь, кто тебе позволил произносить такие слова, только за
которые я мог бы вышвырнуть тебя из института.
- Я попрошу вас, Степан Степанович, не оскорблять меня и уважать, как я еще до сих
пор уважаю вас. Сам не знаю почему. Не уверен, что надолго.
Он остывает, крутой мужик был, запалялся с полуслова.
- Извини, я погорячился.
- Все очень просто, - говорю я, - здесь ничего нет крамольного: у нас разные вкусы,
как у разных поколений.
Дина Дмитриевна сидит, не поднимая глаз от своих подписываемых бумаг, и только щека
ее, я вижу, дергается.
Я стараюсь перевести разговор на якобы поколения, смягчить, хотя дело здесь совсем в
другом: он, оказывается, такой же совдеповский литературовед, каким был муж Ермиловой.
Потому и докторская у него по двадцатым "огненным" годам. Мне становится совсем
неинтересно и безразлично.
- Нет разницы в поколениях, их не существует, а существует единая советская
литература, и пачкать ее я не позволю. Никому!
- Да никто ее пачкать не собирается, кому она нужна, - говорю я.
- Что?! Пораспустили вас тут, болтаете, не соображая, что хотите. Ничего, вот вернусь из
командировки, я вас тут приведу в порядок, а то Дина Дмитриевна с вами слишком либеральна.
Садись, не стой как маятник. Вместе список составлять будем. - Он берет скомканную
бумажку обратно. И разворачивает. - Я ведь тоже профессор кафедры советской литературы,
как-никак, думаю, доверишь моим познаниям, хотя куда мне до твоих.
Но я глотать не хочу, не собираюсь.
- Я с вами, Степан Степанович, ничего составлять не буду. У нас с вами разные взгляды
и мировоззрения. А позиции у нас, к сожалению, неравные, поэтому я вам сказать, так как вы на
меня кричите, - ничего не могу, я сдерживаю себя. А обижать мне вас не хочется.
- Нет, Дина, как тебе это нравится, - он поворачивается к ней. - Я всю войну прошел,
чтоб вот такие мне говорили, что они со мной составлять ничего не хотят.

- Мой отец тоже всю войну прошел, и лечит больных, и этим не кичится.
- А я не кичусь! И не смей со мной так разговаривать! И ты будешь список со мной
составлять.
Я встал.
- Сядь, чего встал!
- У меня с вами ничего не получится, Степан Степанович... Я вам могу легко доказать.
- Ну давай, - он хмыкнул, - почему?
- Назовите мне, кого вы считаете двумя китами нашей литературы XX века.
- Горький, Фадеев.
- А я считаю: Андреев, Платонов. К ним вплотную приближаются Бабель и Булгаков.
Теперь видите? Потому у нас с вами разные точки зрения, отсюда и мировоззрения наши
никогда не будут одинаковы, они не сойдутся.
- Андреев, как вам это нравится, да он в подметки Горькому не годится.
И тут я завожусь.
- Да что вы со своим Горьким, как с писаной торбой, носитесь. Кто такой ваш Горький?
Это промежуток от бескультурья к культуре. Всего лишь. Он сначала воспел босяка, пришел
бунтарем, было интересно, столько повидал, есть что петь. А потом одел-обул босяка, этим
предал его и бросил.
- Да как ты смеешь ПИСАТЕЛЯ промежутком называть?!
- Не заслужил большего.
- Я вот тоже не кончал культурных заведений поначалу... - и он осекся, видимо, поняв,
что не в ту сторону.
Схватив ручку, он стал черкать по развернутой бумаге снова. Начеркавшись, он изрек:
- Не желаю больше с тобой разговаривать, перепишешь всё! Выбросишь всю эту
буржуазную шваль, которой поклоняешься, и принесешь снова.
Я повернулся и пошел.
Совсем с ума сошел, при чем тут буржуазная? Марина, когда ее в эмиграцию вынудили, в
Париже с голоду умирала, жила на деньги дочки, которая вязала шапочки и по б франков
продавала, и это весь доход семьи был. Платонов полжизни в дворниках проработал, на хлеб
зарабатывая, чтобы писать, и дворником кончил. Когда какая еще литература заставляла
великих писателей дворниками кончать! Эх, Степан Степанович, разочаровал меня, я думал,
что ты мужик, крутой, но самый, не говоря о том, что - литератор. А ты так...
С тех пор декана больше не существовало в моем понятии.
На следующий день меня поймала Вера Кузминична и прижала к стене.
- Саша, что там случилось? Я думала, Степан Степанович сегодня всю кафедру разнесет.
- Список ему не понравился. Но вы не волнуйтесь, Вера Кузминична, я про вас слова не
произнес, сказал, что сам все составил, а вы не знали.
- Да это меня не волнует. Я же тебе говорила, что, может, не надо...
- Кто ж мог представить, что все так получится. Итак, кружок, который взялся
организовывать я, - начался со скандала. Так всегда. Все, за что я ни возьмусь или в чем
принимаю участие, - происходит со скандалами, страстями и бурями внутри.
И все-таки кружок существовал, он выжил. Степан дал согласие. На первое заседание,
благодаря объявлению, какие писатели и темы будут разбираться (!), собралось много народу,
по предложению Веры Кузминичны я был выбран старостой и председателем кружка. (Хотя и
не заслужил, наверно.) Она говорила, мягко улыбаясь всем, что это мое детище. И как оно
нелегко мне далось.
Все остальное она сама улаживала с ним, с деканом. Конечно, пришлось что-то
выбросить, оторвать... Но на втором заседании Миша Горлович читал доклад - по
"Творчеству О. Мандельштама", впервые за всю историю существования этого института.
Времена надо нам менять, сами они не изменятся.
Кружок просуществовал еще два года, и было много всякого интересного, и спорного, и
правильного, и неправильного, - но это было прекрасно, маленький глоток свободы, большой
литературы и дозволенность недозволенного.
Мы стоим с Бобом на третьем этаже у перил и смотрим вниз.
- Боб, кто эта девочка в серой юбке и красивом свитере?
- Ты что, не знаешь?
Она стоит и с кем-то разговаривает у памятника Ленина (хватит иллюзий). Я не видел ее
никогда. (Но у нее потрясающая фигура.)
- Это Наташа Гарус, проститутка, на пятом курсе учится. Когда она поступила в
институт, нажиралась винищем, как сука, и отдавалась на столе общежития всем, кто хотел.
Потом вдруг перестала и вышла замуж за негра, очень красивого, кстати, который подобрал ее
в коридоре без сознания от выпитого и отнес к себе. Он одевает ее с ног до головы, специально
ездит в Европу, а она ведет себя прилично. Неплохая девочка, но такая блядь была, страшная.
Вернее, ей все равно было с кем, где, когда, лишь бы пить и е...ся.
Я не совсем верю (она слишком красивая для этого) Бобу, но, видимо, доля правды есть в
его словах.
Она мне нравится, я ничего не могу с собой поделать и гляжу на нее во все глаза. Я фигур
таких у женщин не видел. Никогда. Это была богом данная фигура, как небрежный мазок
скульптора, брошенный миру гениально и нехотя. Как у Канова.
- На каком курсе она учится? - спрашиваю я, забывая, что уже это знаю.
- На пятом, но очень редко появляется. Хотя, может, сейчас будет чаще.
Я смотрю на нее опять, она не смотрит, она не видит, - она не знает про меня.
Зачем ты было, это мгновение?!.
Я встречаю ее уже несколько раз, потом еще, я вижу ее каждодневно: они что-то сдают, в
конце марта у них кончаются все занятия. У меня совсем нет времени. Да и при чем здесь оно,
когда здесь я. И в этом случае мне не сияет ничего, совсем не светит, даже не улыбается. Как
жалко. А правильно: как сладко. Смотреть не на твое; которое никогда не будет твоим.

Потом мы занимаемся рядом на третьем этаже. Ее группа и моя.
Она стоит и курит в отдалении, и выглядит просто и прекрасно. В этой ее сложной
простоте и была прекрасность. Я не могу оторвать взгляда.
Но я все-таки отворачиваюсь. Стою у перил и смотрю вниз, туда, где первый раз увидел ее
у памятника ленинского. Как это я раньше не замечал ее, хотя Боб говорит, она редко
появляется. И неужели это правда, что она...
И вдруг сзади раздается незнакомый голос, от которого я вздрагиваю:
- Почему вы на меня все время смотрите?
Я поворачиваюсь и застываю: она стоит и смотрит. И только легкий пушистый свитер
чуть так вздымается.
И тут я первый раз в жизни не играю, не плету свою выигрышную паутину и говорю:
- Вы мне нравитесь...
- Почему на "вы", я так стара? Наоборот, она - экстравагантна. И от нее бесподобно,
обалденно пахнет.
- Нет, что вы, я думаю, вы прекрасно себе знаете цену.
- Конечно, я знаю, и мне нравится, что вы знаете и разглядываете меня.
- Серьезно? Я рад, я думал, это неприлично.
- Я вся неприличная. И мне как раз нравится то, что неприлично. Как вас зовут? Это из
области приличия.
- Саша.
- Меня Наташа.
- О Господи, - вздрагиваю я, не веря.
- Что вы сказали?
- Нет, ничего, это я об именах. Она улыбается одними губами.
- Что, уже была одна Наташа, тоже?
- Почему тоже?
Она впивается, блеснув, в мои глаза, и погружается в них, кажется, до дна. И, разжимая
четко губы, произносит:
- Я тоже хочу, чтобы твоя была...
- Как!.. - Я, наверно, похож на остолбеневшего болвана. То ли на замеревшего
маленького болванчика, из области китайской статуэтки.
- Мне нравится ваше выражение лица, - говорит она. Теперь она броско и
ярко-уверенно улыбается.
Я все еще прихожу в себя, не обретя дар речи.
- Проводите меня, если у вас есть желание.
- А это ничего, что мы вместе выйдем из института? - Я пришел наконец в себя.
- А вы еще такой маленький, что вас это волнует?
- О-о, знаете, у меня такая репутация...
- Я все понимаю, вас волнует моя репутация и вам не хочется идти со мной вместе,
выходить.
Она болезненно догадлива, я бы сказал, чрезмерно.
- Нет, что вы, вы меня неправильно поняли.
- Я все всегда правильно понимаю, учтите, - и мне наплевать на пол-института.
- Почему же на пол? - пытаюсь в шутке уйти я.
- На остальные пол тоже, а вам, как хочется. Я жду вас у входа, мой маленький друг...
Это режет меня... Она поворачивается и идет. Я смотрю ей вслед: какая же у нее классная
фигура. Впечатление, что эта красавица сошла с картинки мод западного журнала,
французского. Но не могу же я с ней идти по всему институту, русскому, потом еще через
раздевалку, вестибюль, чтобы после весь кагал обсуждал, с кем я шел, и предполагал, что я
делал, делаю или буду делать.
Я боюсь общественного мнения. Оно страшно для меня.
Я смотрю на часы, проходит пять минут, время достаточное, чтобы она оделась и вышла.
Я спускаюсь вниз, - Господи, какой идиот! - думаю про себя ведь она же необыкновенна, что
волнует меня: кто что подумает, - какая раз-ни-ца!
Засосала эта пучина меня.
Я прохожу через второй этаж, чтобы не идти мимо деканата, а она опять стоит и смотрит
на меня (как предчувствует или караулит). К черту, все к черту, какая разница, с ней-то уж
точно все кончено и не повторится никогда, пусть скажет спасибо, что не убил. А она смотрит
внимательно.
Я спускаюсь в раздевалку, когда уже прошло больше, чем десять минут: я бы не стал
ждать, думаю я, и вылетаю из института без надежды, проклиная себя.
Она терпеливо ждет, поставив ногу в сапоге на скамейку.
Я подхожу к ней и тут еще, кретин, оглядываюсь. Но не на институт, а что та, другая,
пойдет за мной (неужели мне до сих пор ей делать больно не хочется...), она это делала долгое
время тогда, два месяца, пока я не ударил по лицу ее наотмашь.
Я подошел и смотрю на нее. Мне не верится.
- Я думала, вы смелый, - говорит она.
- Такие времена, - говорю я, - смелых мало, перевелись. Смелость - понятие редкое,
а я трусоватый.
- Жалко, а я думала по-другому. Ты так смотрел на меня: думала, мужчина.
И тут я злюсь:
- А кроме них, никто не интересует?
- Что ты? Нет, конечно: только "палка" да бутылка. Всё уже рассказали?
Я делаю вид, что не понял ее. Однако она резка, мне нравится смелость в женщинах, это
интересная и редкая черта. Она по всему была редкая девочка и удивительная.

- Мы дойдем и попрощаемся, - говорю я, я всегда еще резче и глубже забираю и
обычно иду в лоб, навстречу резкому, а редкому тем более.
Хотя, видит бог, как я не хочу этого.
- Ты же этого не хочешь? Или хочешь доказать, какой ты смелый? В этот раз...
Я смеюсь, мне нравится ее уверенность.
Мы идем в парк и садимся на скамейку у озера Новодевичьего монастыря. У нее
красивый, очень длинный плащ, и мне нравится, что она в нем садится сразу, не разбирая.
- Скамейка грязная, - хочется уколоть мне ее и - проверить.
- Какая разница, - уставше говорит она. Потом вскидывает свои глаза, покрашенные
рукой тонкой художницы, и говорит:
- Ладно, мальчик, сначала я расскажу тебе про себя, кто я и что, а то иначе, я чувствую,
не получится, а потом посмотрим. Может, тебе легче будет, а то ты напряжен очень, -
понаболтали, наверно, всякого.
Я уже уверен в себе, я победил - когда она ждала, и теперь на своем коне, этакого
гордого победителя. Фуу, чушь какая, почему я не могу быть проще, простым как сумерки, без
выпендривания. Быть самим собой.
Она раскрывает рот и говорит:
- В принципе я блядь.
Я сильно стискиваю ее руку, хватая.
- Не надо, пожалуйста.
С коня я тут же соскакиваю.
- Давала и ложилась я под каждого, довольно? Я еще невыносимей сжимаю ее руку, я не
хочу это слышать.
- Прошу... очень... не надо...
Меня потрясает, прибивая, ее откровенность: я не хочу это слушать, я боюсь, что это
окажется правда, я - маленький мальчик... Не надо мне так сложно... Я не потяну.
Она глубоко вздыхает и успокаивается.
- Руку, - мягко говорит она.
- Что? - не понимаю я.
- Больно...
- А, да, - и только тут замечаю, что все еще неимоверно сжимаю ее кисть, тонкой руки,
и отпускаю.
- Я не знала, что ты такой сильный...
- Это от волейбола, - смущенно отмахиваюсь я.
Она поворачивает мое лицо к себе, той рукой.
- Ты, наверно, и в другом должен быть сильный? - Что-то бесовское и игривое мечется,
как искра, в ее глазах.
- Не надо, прошу тебя, так... - (Почему мне кажется, что мы с ней не сейчас
встретились...)
Взор ее нежнеет.
- Я не знала, что ты и такой...
Вдруг лицо ее очень мягко наклоняется. У меня кружится от этого запаха голова. И ее
губы сливаются с моими.
- Ты мне нравишься, - шепчет она, - я хочу, сейчас...
Потом она захватывает мой рот губами очень глубоко в себя, и минут пятнадцать я ничего
не помню, не соображаю.
Пока она не отрывается.
Господи, где все мои устои. Правила, принципы. Куда-то они сразу подевались.
Она кладет мои руки себе под плащ и обнимает ими себя.
- Сейчас... - шепчет она.
- Это невозможно, день, люди...
Я не договариваю, она кусает мою шею, потом, к ней припадая, зацеловывает, как бы в
прощение.
Отклоняется, и глаза ее туманны, - и вдруг она делает движение, и в них - нет ни
тумана, ни поволоки, ни желания.
- Ну, поигрались, мальчик мой, и достаточно. Ты думал, я такая же глупая и сопливая
девочка с твоего курса, которая без ума от твоего носа и смотрит, не отрываясь, на тебя - лишь
слово молви, и делает, как тебе хочется, и ждет по полчаса, где тебе угодно, да?
Я смотрю, не веря, ошарашенно на нее, какая злая; и все-таки, даже в злости, какое
красивое по-своему, неординарное лицо.
Я поднимаюсь со скамейки, протрезвев, моментально, трезвею я всегда моментально
(пьянею продолжительно, долго, с ней впервые - опьянев сразу).
Поворачиваюсь и ухожу, зная, что те пятнадцать минут ее поцелуя мне не забыть никогда.
Я иду, направляясь к мосту на насыпи, где ходят поезда, чтобы перейти на ту сторону,
набережную Макарова, к себе домой.
В нашем доме - спасение.
Ах, как жаль, что она правда...
Я не хочу назвать это слово, ненавижу, - такая оказалась, - называю я. Я ухожу от той
скамьи дальше и иду как-то.
Уже и мост. У самого моста кто-то дергает меня резко за руку. Опять, думаю, будут денег
просить, которых нет у меня. Я поворачиваюсь, чтобы даже не драться, а сказать, впервые
по-человечески, оставьте меня в покое. Я понимаю, что она не бежала бы за мной
полнабережной, сказать извини, ах, какая я плохая, это не в этой жизни было, в той, другой, в
начале XX века или в конце XIX.
Я поворачиваюсь - это стоит она. Смотрит широко раскрытыми глазами, потом
бросается и повисает на шею, я сжимаю ее в дикой хватке, до хруста, все ее тонкие косточки. И
только поражаюсь, как выдерживает она. Они. А она... целует меня как ненормальная. И мне
страшно, приятно, и невесомо кружится тело душа, и в голове дрожит от ее запаха,
божественного, и все умеющих губ.

Она останавливается, застывая. Проносится поезд, по насыпи громыхая, обычно все
пугаются, кто первый раз, ощущение и впечатление, что он обрушится, но она не пугается и не
отрывает свой, мною искусанный, рот. Отрываюсь я.
- Что ты теперь мне приятного скажешь? Поигрались, мальчик, и довольно?
- К тебе есть куда ехать?..
- Да, - отвечаю без других слов я.
Мы едем ко мне, я живу у консерватории, напротив, в старом розовом доме, на третьем
этаже, два месяца назад уйдя из дома, и плачу из стипендии, которую получаю я.
Она тут же ловит такси, и по мановению ее руки, как волшебной палочки, оно
останавливается. Он даже не спрашивает "куда" сначала, а сразу везет. Я называю, и только тут
вспоминаю, что у меня нет денег.
- Останови-ка, - говорю я. Он затормаживает.
- В чем дело? - Она смотрит на меня, и ее тонкая бровь изумленно изламывается.
- У меня нет денег, - шепчу я. Протягиваю таксисту последние пятьдесят копеек и беру
ее за руку, выходя.
Деньги - это шестое чувство, без которого вы не можете пользоваться остальными
пятью.
- Саша, какая глупость, у меня есть.
- Женщина не должна платить, когда есть мужчина, - говорю я серьезно.
- Это не важно, неужели сейчас тебя это волнует, садись пожалуйста.
- Это мой принцип. Я и так с тобой много их переступил сразу, всего лишь за один час,
этот я не буду. Мы так доедем или прогуляемся.
- Ты ненормальный, мы отсюда до вечера не дойдем до консерватории. О каких
гуляниях ты говоришь?!
- Есть метро.
- Пожалуйста, - она обнимает меня за шею двумя руками и шепчет, - я хочу тебя, я
умоляю, поедем, не хочу людей - ты отдашь мне завтра.
Я соглашаюсь (но чтобы завтра), мы едем. На лестнице я говорю:
- Сначала войду я, потом заведу тебя, там соседи, семья.
Я вхожу на цыпочках. Но никого нет, я забываю, какое время дня, все на работе, только
три часа, - а кажется, я с ней вечность пробыл.
- Заходи, - говорю я, - только не пугайся, комната страшная и не моя, хозяева на
полгода уехали.
Она заходит и сразу запирает дверь на ключ сама. Слева стол, два стула, прямо перед
носом шкаф, толстый и неуклюже большой.
- А где кровать? - Мне нравится ее откровенность.
Она заходит за шкаф, где стоит кровать и сияет белизна окна без занавеси, только два
крючка.
Она снимает быстро плащ с себя и бросает его на окно, не глядя; попадает, и он, повиснув
на одном крюке, закрывает пол-окна; хотя и третий этаж, никому ничего не видно. А плащ
очень дорогой, опять ни к чему думаю я.
- Иди сюда, - говорит она; Господи, думаю я, слава богу, что вчера простыню чистую
постелил, а то та как кочегарская была.
(Стирать негде; вас, наверно, интересует, о чем думают в такие моменты, - вот об этом.)
Я сажусь рядом.
- Раздень меня, только быстро.
- Ты куда-то спешишь? - шучу я неуместно. В глазах ее странный блеск.
- Умоляю тебя, пожалуйста, быстро.
Я раздеваю и не могу оторвать взгляда от ее тела. Она сдирает все с меня, не глядя. Мы
опускаемся телами друг на друга.
И когда я вхожу в нее, она тихо произносит:
- О Господи, как же это прекрасно!..
А потом - только бьется ее тело, судорожно вздрагивающее, извивается сильно, но
безмолвно. (И я знаю, этого раза я не забуду никогда в жизни, тоже. Потому и пишу.)
Она тихо стонет у меня на руке, слегка покусывая ее.
- Еще хочу, еще... не останавливайся. Потом она, утомленно откинувшись, лежит на
подушке возле меня. Этот обалденный запах будит во мне что-то глубокое, чувственное,
неясное.
Уже полутемнота едва пробивается сквозь стеклянное окно и ее наброшенный плащ. А
оно сверкает вдруг, когда ее рука проводит по моим губам.
Делая вид, что ничего не знаю, я говорю:
- Что это?
- Кольцо, - отвечает она. Как будто это естественно и так и надо. А может, все так и
надо, как надо, как есть, как не надо. Все и по-всякому надо.
- Я замужем. Ты не знал?
- ... (как бы вы ответили в этом случае?)
- Я же тебе говорила, что лучше с самого начала...
И она начинает, хотя я не просил, и впервые в жизни я боюсь начала, а не конца. Хотя
никогда ничего не боялся. (Кроме самолетов.)
- Я росла прекрасным ребенком, в очень зажиточной и умной семье. Ты когда-нибудь
слышал про Институт тропической медицины и субтропических заболеваний имени Гаруса в
Москве?
- Да.
- Это мой дед. Он основал его. Родители не захотели жить в Москве, и мы жили на
Кавказе. На горе, отдельно, в лесу, у нас была не то что дача, а громадный дворец, который дед
построил для меня, он любил меня очень. Там, на Кавказе, это было возможно. Родители были
(и есть...) очень образованные люди, мама талантливая художница. А я у них - одна. Каждое
мое желание выполнялось, я еще не успевала раскрыть рта. И то, что я имела, дети моего
возраста не имели никогда. С дедом прилетали иногда члены правительства (не хочу называть
их фамилии), и все говорили, глядя на меня: вот растет девочка для моего сына. А побывать у
нас на обеде почитали за счастье.

Дед был редкий и крупный ученый, много делал для науки, и даже усатый правитель не
поднимал голоса на него никогда (а, наоборот, предоставлял все, что дедушке для исследований
нужно было.) Отец любил на обеды фазана, в птичьем молоке запеченного, непозволительная
роскошь, даже здесь в Москве, для высших. Ели они только на старинной посуде, хрусталь,
золото, серебро, стол скатертью никогда не покрывался, потому что был сделан из чистого
малахита, в начале века, и когда-то в Эрмитаже находился, потом дедушке был подарен в знак
большого уважения и заслуг - от правительства.
В школу я никогда не ходила, учителей привозили ко мне, я с ними занималась в летней и
зимней галереях. Пешком меня никогда никуда не отпускали, а возили в черной большой
машине, личный шофер и телохранитель отца, а под левой мышкой рука у него всегда
оттопыривалась...
Я окончила музыкальную школу по классу фортепьяно, дома, у нас было три рояля,
выучила французский и испанский языки, дедушке нравилась Испания, Кордова и баски, и я
сделала это для него; играла в теннис, тренировалась круглый год. У нас был крытый бассейн с
морской водой и стеклами, как парус, гнущимися от ветра, я плавала много; дед учил меня
играть в крокет, он любил молоточком попадать по шарикам, это была английская игра, его
научил один друг - английский ученый. Дома была громадная библиотека, дед собрал все
собрания сочинений, вышедшие до революции, в издательствах Маркса, Сытина, Вольфа,
Балтрушайтиса. Я читала французскую литературу в подлиннике и испанскую, мама
заставляла, а на русской литературе была воспитана и выращена, бабушка мне вместо
колыбельной "Зимний лес" Гумилева читала. А потом я сама перечитала все от "Бедной Лизы"
Карамзина до "Карантина" Максимова.
Но мне всю жизнь хотелось живых детей, моих ровесников, с кем-то бегать, прыгать,
играть и резвиться. А детей я видела только раз в год на мой день рождения, их собирали
человек пятьдесят, их выряжали, как могли, учили, как вести с

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.