Жанр: Драма
Факультет патологии
...нимает и
переводит моментально разговор:
- Ну, навались, ребята, студенты всегда голодные, тем более после занятий. - Кстати,
ты был сегодня на занятиях, Саша?
- Конечно, пап, как всегда.
- Поразительный человек, Наташа! Когда бы ни спросил - он всегда бывает на
занятиях, но я ни разу не видел ни книжки, ни учебника, ни портфеля в его руках, как он
учится, не понятно.
- Вам какую часть? - спрашивает мама.
- Любую, пожалуйста.
- Удивительный ученик! Правда, читает много, этого не отнять. И что у вас там за
институт такой, куда смотрят ваши профессора! Вы тоже так учитесь?
- Как? - спрашивает она, принимая из маминых рук тарелку.
- Ну, без портфеля.
- У меня сумка, всегда.
- А, ну что ж, - говорит отец, смеясь, - это существенный довод.
Я смеюсь, не могу остановиться. (Я когда смеюсь, то не могу остановиться.)
- Па, но ее не надо воспитывать, она уже воспитанная.
- Напрасно ты так думаешь: человека, говорил Макаренко, надо воспитывать до
глубокой старости.
- Ну, пап, теперь давай, что говорил Пирогов, потом твой Павлов.
- Наташа, а почему вы так мало едите?
Я тоже обратил внимание. Я не узнаю ее, где та решительная девочка. Отец вставляет:
- Если будете мало есть, с Сашей вам никогда не справиться. Это точно! О, это еще та
акула, тигровая. Его челюсти я на себе знаю. Когда он маленький был и обижался, я подставлял
ему руку ко рту, и он впивался, - клыками, - а я поглубже старался засунуть, чтобы зубы его
раздвинуть, и мне не больно было.
Все улыбаются воспоминаниям детства. И тут я говорю:
- Папа, я тебя хотел спросить давно, насчет сифилиса...
- А что, уже, Саша? - Он улыбается.
- Нет, ты не так меня понял, пап. Сифилис или его вторая стадия, или, скажем,
вторичное заболевание может влиять на сопротивляемость организма при, предположим,
пулевом ранении с ядом.
- Что-то ты мудришь, сын мой, объясни нормально.
- Хорошо, только не возмущайся сразу: у Ленина был сифилис, потом в него стреляли,
через какое-то время он умер. Яд подействовал, но потом, могла быть причина, что организм
был ослаблен вензаболеванием и не имел достаточной сопротивляемости, поэтому не справился
и так далее.
- Во-первых, я не слышал, чтобы у него такое было, во-вторых, я не думаю, что Наташе
и твоей маме, вообще дамам, приятно слушать такие подробности, а в-третьих, я тебя тысячу
раз просил не вмешиваться ни в какие политики и диссидентские дела. И почему тебя тянет в
эту пучину, да еще с обратным знаком минус, это не для тебя, занимайся наукой, оставь это
кому-нибудь другому.
- Хорошо, хорошо, успокойся. Так все-таки? Он улыбается:
- Вы видите, Наташа, что я вам говорил! Я тебе объясню, когда встанем из-за стола. Но
это не твоего ума дело. - Он вздыхает. - Сколько вы его знаете, Наташа? - переводит он
разговор.
- Всего четыре дня, - отвечает она, и я улыбаюсь батиному выражению лица.
- А смотрите вы на него так!.. Она смотрит ясно.
- Но, надеюсь, это не любовь с первого взгляда, а то тогда я вам очень сочувствую.
Она не сдержалась, рассмеявшись. Мама вообще в рот куска не берет, ждет, пока
отсмеется.
Потом мы пьем чай и едим "Наполеон", который испекла мама. Она это бесподобно
делает.
Отец увлечен десертом, как он говорит: мозгу ученого всегда не хватает сладкого. В виде
глюкозы. Мама разливает чай.
А она все время смотрит на меня. И краешком языка показывает на губу.
- Что это? - шепчу я беззвучно. Она только пожимает плечами.
На фруктах я сдаюсь и говорю: мам, хватит.
- Спасибо большое, нам пора.
- Ты, конечно, и проводишь Наташу, как галантный кавалер, - говорит папа, - я не
сомневаюсь. А то я могу это сделать.
Она улыбается.
Когда мы выходим в прихожую, я подаю ей сумку.
- Мама, спасибо большое, мы очень наелись.
- Сыночек мой. - Она обнимает меня и сует что-то хрустящее в карман.
- ?..
- Это от меня.
- Точно?
- Да, да, я знаю, ты бы от него не взял. Отец подает Наташе ее шарф или это платок
нашейный, непонятно.
- Очень приятно было познакомиться, Наташа. Рад, что вы побывали у нас в гостях.
- Мне тоже очень приятно.
- Передавайте привет вашим родителям. И счастливо вам окончить институт и быть
хорошей учительницей.
Мы улыбаемся.
- До свиданья, пап.
Наташа извиняется и на минуту уходит в ванную.
- До свиданья, Саша. Ну, сынок, когда домой возвращаться будешь? Я так решил: сдавай
сессию, чтобы я тебе "не мешался", как ты говоришь, а потом домой. И кончай эти свои...
Он не договаривает, она выходит из ванны, наверно, смотрелась в зеркало. Зеркала
должны смотреть на нее.
- Большое спасибо за все, я очень благодарна. И уже когда мы стоим в дверях, в конце,
вместо прощания, он говорит:
- И все-таки, Наташа, я не понимаю, как такая хорошая девушка, из такой воспитанной
семьи, могла с ним связаться.
Мы смеемся и спускаемся. На лестничной клетке она не выдерживает и жадно
затягивается, достав сигарету из кожаного футляра женского портсигара.
Щелкает моя зажигалка. На сей раз она не обращает никакого внимания на нее. Мы
выходим на улицу, в ночь, на воздух.
Она смотрит на меня:
- Я не знала, что у тебя такая красивая мама, просто потрясающе.
- Сейчас уже не то, раньше она была, ее на Кавказе три раза воровали.
Она делает затяжку и долго не выпускает дым.
- Ты такая тихая и скромная была, мне даже не верилось, что это ты. Что случилось?
- Но я же не могла вешаться на твою, пусть даже прекрасную, шею на глазах твоих
родителей.
- А я боялся, что тебе скучно и неинтересно. Да еще папа про мои школьные дела так
долго рассказывал, каким я был, да как вел себя. Тоска.
- Мне, наоборот, это очень и очень интересно. Как раз это наиболее увлекательная часть
была. И понравилась; я не знала, что ты такой был.
- А какой, ты думала, я был? Мы идем к Киевскому вокзалу.
- Ну, воспитанный пай-мальчик, сидящий дома и читающий, ничего плохого или
озорного не делающий. Я смеюсь.
- Неужели я на такого похож? Ой, насмешила!
- А ты еще и дрался, папа говорит.
- Это он шутит, я никогда не делал этого, всегда боялся. - Я кокетничаю, я знаю. Она
улыбается нежно.
И вдруг навстречу нам появляются три фигуры - каждая больше меня - и идут,
заслоняя собой весь тротуар.
Только этого мне сейчас не хватало. Да еще при ней.
Мы сближаемся быстрей, чем хотелось бы, и увернуться некуда. Мне совсем не хочется
делать этого при ней. Что-то сковывает, то ли стесняет.
Трое останавливаются, не пропуская.
Я прикидываю, кого уложу первого, но по всем расчетам выходит, что один из них еще
уложит или имеет явные шансы уложить меня. Да - на ее глазах. (Ну, мне вечно везет, как
утопленнику.) А сейчас - меня волнуют ее глаза...
- В чем дело, мальчики? - спокойно спрашивает она.
Но они отвечают мне, не девочке:
- Парень, у тебя закурить найдется? - голос вежливый, иначе не дал бы.
Я достаю пачку и протягиваю ее левой рукой, чтобы правая была свободна. Он берет
одну.
- А для ребят?
Я киваю. Он берет еще две.
- У-у, фирменные, можно еще взять?
- Как тебе хочется.
И я как бы отодвигаю Наташу чуть-чуть назад, за себя, правой рукой.
- Ну, ладно, не буду тебя грабить, понимаю - дорого стоят, итак, три взял.
И они расступаются. Я беру ее за руку и провожу между ними, как бы прикрывая, и сзади
чувствую это вечное проклятое беззащитное место - спина, и ее оголенность.
Мы проходим между ними и не ступаем двух шагов, как я слышу:
- Парень!
- Иди вперед, - резко тихо говорю я, - и не оборачивайся.
Я поворачиваюсь.
- Спасибо большое... за сигареты.
- Пожалуйста, - выдыхаю я.
Она стоит и не двигается, а только смотрит на меня.
Мы опять идем.
- Я что, Наташа, непонятно сказал идти вперед и не оглядываться?
- А ты считаешь, что ты всегда прав? - шутит она.
И тут я взрываюсь:
- Ну, позволь мне хотя бы в этом делать так, как я считаю, - и не вмешивайся в дела,
которые я знаю, как кончаются и что случается, а ты - нет, ясно?!
- Хорошо, хорошо, Саша, только не кричи, успокойся. Ведь ничего не случилось.
- Но в следующий раз, когда я говорю, - надо делать! - (Или тебе приятно было
смотреть, как меня раком ставили бы и отделывали.)
Она целует меня, я успокаиваюсь. Я перенапрягся. Я же понимаю, что просто так ребята
не останавливают - закурить.
- Ничего не случилось только потому, что я трусливый и сделал все, как мальчики
хотели.
- Да, только глаза у тебя сузились, как у ненормального. Я думала, сейчас не
сдержишься и...
- Как же ты это в темноте заметила? - улыбаюсь я, успокоившись.
- Я наблюдательная. У тебя учусь. Хорошо, что ты сдержался, они всегда с ножами
ходят...
С ножами, Господи, если б кто знал, через сколько я ножей прошел, от подбородка до
колена.
- А ты всегда такая смелая? "В чем дело, мальчики", - мне это обалденно понравилось.
Вот, думаю, есть девочка, которая защитит меня, заступится.
- Нет, я не такая смелая, но ведь нужно же было что-то сказать, чтобы показать, что их
не боятся.
Как будто бы это кого-нибудь волновало.
- Ты мое солнышко... - я впервые называю ее так.
- Это правда?..
- Нет... просто ты мне нравишься. Мы горячо целуемся.
- Наташ, что это сладкое у тебя на губах?
- Гигиеническая помада, специальная.
- Я не знал, что ты губы красишь.
- Обычно нет, но после твоего поцелуя...
Я смеюсь и понимаю теперь, что она мне тогда показывала.
Мы идем по площади Киевского вокзала, а я решаю философскую дилемму
материального сознания следующего плана: сколько мне мама могла положить в карман; есть
бумажки рубль, три, пять, десять и так далее. Рубль она, конечно, не положила, даже если и три,
то на два счетчика хватит, хотя в центр могут и без этого повезти, а пять - уж тем более
достаточно. А если она брала у отца (такой возможности не отрицаю я), то у того только
пятерки и десятки, он другие купюры не любит. В любом случае - получается, думаю,
направляясь к стоянке такси.
Но не могу же я при ней вытащить бумажку и смотреть: сколько денег у меня.
Мы садимся в такси и целуемся до горячести в голове. По крайней мере, моей... Она
изумительно целовалась... вернее - целовала меня.
Такси останавливается у моего дома.
- Мне выйти или я могу наблюдать, как ты будешь расплачиваться?
Щелкает счетчик под рукой таксиста.
- Как ты заметила? - удивительно.
- Я же сказала, что учусь наблюдательности у тебя. Мне это нравится.
Я лезу в карман, и мне становится нехорошо: в кармане ничего совершенно нет, там
пусто.
- Что случилось, Саша?
- Наташ, я, кажется... - У меня не поворачивается язык, неужели ж я потерял, вот
идиот, в двадцать один год не научился не терять деньги. Но где?! Так, мама мне засунула
правой рукой в левый карман пиджака, он накладной...
И тут до меня доходит: ребята. Она стояла справа, а двое слева и один отвлекал
сигаретами.
Пиджак был расстегнут, не касался, я не почувствовал, - хорошо, я бы сказал, классно!
Я сижу и размышляю, виртуозно сработано: я люблю искусство, любое.
- Саша?
- Да, Наташ. Я... ты мне можешь занять?
- Какие ты слова говоришь! - Она быстро достает из сумочки из кошелька несколько
сложенных красных десяток и, не глядя, протягивает ему одну из них. Мне нравится, как она
это делает.
Он мнется, он ожидает, - таксисты никогда не мнутся, - и держит десятку в руке.
- Возьмите половину.
Я раскрываю рот, а она говорит:
- Этого достаточно?
- Нет, это больше чем достаточно, три рубля хватит. Мы договаривались с молодым
человеком на два счетчика.
Обалденный таксист. До чего ж мне перед ней неудобно, я, по-моему, весь гранатовый от
стыда.
Она берет сдачу у ненормального таксиста, и мы выходим. То ли она так красива, что
даже им нравится, так как общеизвестно, для таксиста нет ни святого, ни матери, ни женщины,
а только три рубля.
- Ты потерял что-то, да? Ты расстроился?
- Нет, я не расстроился. И не потерял, кажется.
Я рассказываю ей, и мы смеемся.
Я вхожу в квартиру и включаю свет. Она просит меня отвернуться и раздевается. Я еще
раз, на всякий случай, заглядываю в пустой карман: не показалось ли. Но плохое никогда не
кажется - оно всегда реально.
И вдруг раздается звонок, звенящий так, что у меня чуть не начинается тик левого глаза.
Я снимаю трубку и молюсь Богу, что соседей нет до понедельника.
- Санечка, это я, - это мама.
- Мама, что случилось?!
- Я думала, это важно, и она будет искать.
- Что искать, кто она?
- Наташа забыла в ванной флакон очень дорогих французских духов, а я знаю, сколько
они стоят, и боялась, что она будет переживать.
- Не будет, я заберу как-нибудь. Это все?
- Нет, и еще, что странно, он запечатанный. Как же она тогда ими пользовалась?
- Подожди секунду...
Я захожу в комнату, она лежит и смотрит на меня не мигая.
- Зачем ты это сделала?
- Что это?
- Не прикидывайся, а то ты не знаешь. Что ты оставила в ванной?
- Мне было приятно, она мне очень понравилась. Я ей его и привезла.
- Почему же ты в руки не отдала?
- Твой папа как-то отреагировал на тот подарок, что... я побоялась, но я не хотела
никого обидеть, извини. Просто мне было неудобно их маме вручать, такой пустяк...
Я наклоняюсь и целую ее глаза.
Потом иду к телефону, черт-те что, одни миллионеры вокруг, а тут на жратву подчас или
подчистую не хватает.
- Мама, это для тебя.
- Ой, сыночек, спасибо большое.
- Это не ко мне.
- Передай Наташе, я ей очень благодарна. Очень. И она такая элегантная.
- Спасибо, до свиданья.
Ну теперь мама будет на седьмом небе от счастья. Французские духи, для наших женщин
- это же непозволительная роскошь... и большая часть счастья. Ее только французские
женщины заслужили.
Я опускаюсь рядом с ней. Она целует меня, прижимаясь.
В эту ночь она как-то особенно нежна и покорна.
Она уезжает к вечеру в воскресенье, и мы ни о чем не договариваемся. Она ждет, что я
скажу, а я молчу. Дурак и по-дурацки устроен.
Но мне еще во многом надо разобраться.
Она не выдерживает:
- Саша, может, ты мне дашь на всякий случай номер своего телефона?
- Конечно, нет. Разве он тебе нужен?
- Я просто считала, что это должен предложить, сделать ты.
Я шучу:
- Я настолько пьян тобой, что ничего не соображаю.
- Ты удивительный мальчик, и с тобой я делаю - заставляю себя делать то, что не
делала никогда. И не стала бы. Или я что-то не так сказала и ты обиделся на меня?
- Что ты, что ты. Все прекрасно. И я боюсь только одного...
- Чего?
- Что все скоро закончится...
Она зацеловывает мое лицо нежными губами. У меня так всегда, когда хорошо, я боюсь,
что будет плохо.
- Но не будем сейчас об этом, - говорю я. Скорее сам себе. Пишу ей телефон, она его и
так сразу запоминает. Не беря с собой клочка бумаги. Я все всегда пишу на клочках.
Все жизнь какая-то - клочковатая.
- Я не хочу, чтобы ты думал об этом, - говорит, как просит, она, - хватит, моя голова
раскалывается от этих мыслей.
Вот это новость для меня.
- Я не знал, что ты думаешь.
- Я не хотела, чтобы ты знал, что думаю я.
- Весьма интересная конструкция в русском языке.
Она улыбнулась. Мягко.
- Чем ты сейчас собираешься заниматься?
- Ты не хочешь, чтобы я тебе говорила неправду?
- Нет, конечно. Никогда.
- Поеду на международную.
- ???
- Я уже неделю ему не звонила... С тех пор, как встретила тебя.
Я отворачиваюсь.
- Саша? Это все совсем другое, ну... пока это тебя не должно касаться. Я объясню все
потом. Не заставляй меня делать это сейчас.
- Я никого не заставляю ничего делать. Даже чтобы приезжала. Всего хорошего, Наташ.
Я слышу, как она тихо, без слов, без оправданий уходит, хлопает где-то дверь, гулко. В
одном из многих отверстий моих чувств чувствую, что я не прав. В один из немногих раз я это
чувствую. Я хочу высунуться в окно и крикнуть: ты права, извини меня. Но это же я, и я этого
не делаю.
Просыпаюсь в понедельник утром и с тоской думаю: опять учиться. Как будто то, что я
делал до этого - так называлось. А сегодня еще военная кафедра, это вообще убийство для
меня.
Я беру запасные шерстяные носки и еду на "ВДНХ", на улицу Кибальчича, где у нас
проходят по ней, этой кретинской науке дурацкие занятия.
О нашей военной кафедре по Москве ходили легенды. Не знаю, почему эти дубари хотели
сделать из нас вояк, но они хотели. Со мной они бились постоянно и нескончаемо. Это понятно.
Я вечно выступал против них, пытаясь отстоять права демократии. А какая там, к черту,
демократия, когда у них армия. Они, казалось, получали садистическо-милитаристическое
удовольствие, когда мы на один день попадали в их руки. Они так и говорили: сегодня
забудьте, что вы филологи и пустоплеты, сегодня мы из вас солдат будем делать для защиты
рубежей нашей родины! Кто на нее нападать собирался? Я опять-таки не понимал. Вся эта
защита очень на нападение походила.
Занятия шли с девяти утра до пяти вечера по нескольким циклам военной подготовки.
Вели разные офицеры, и одни фамилии их заслуживают внимания: полковник Сарайкоза (мой
лучший друг и товарищ, как говорил Юстинов, по-английски: best friend), п/к Зуцаринный, нач.
каф-ры п/к Болванов, майор Сердцеенко, капитан Апельсинко, майор Кузбассов - и только
один там был еврей п/п Борис Ефимович Песский. Ну, того как символ держали, мол, и в армии
у нас такое есть: хотя он знал, что дальше подполковника ему не двинуться и полковника не
дадут: не получит никогда.
Полковник Сарайкоза ненавидел меня люто. О нашей борьбе было известно даже в стенах
моего института, который находился далеко отсюда, на Пироговке. А занимались мы в здании
дефектологического факультета, в подвале и на третьем этаже, где и размещалась военная
кафедра (и здание ж себе такое выбрали) с "приданными" ей средствами, как говорили они,
как-то: плац, автокласс, гараж, стрелковый тир, оружейная комната, и т.д.
Этот дебил Сарайкоза, лично, каждый раз приходил проверять, в каком виде я появился
(об этом тоже ходили легенды). Стричься эти идиоты гоняли нас каждый месяц. Меня же, в
виде исключения, Сарайкоза посылал каждое божее занятие. Это ему доставляло особое
удовольствие, чтобы не сказать особенное, - то ему не нравился мой затылок, то баки по
бокам, то весь сам я. Я, впрочем, никогда ему не нравился: и с баками и без баков, с затылка и
без затылка.
Он давал мне тридцать минут на стрижку и требовал доложить о выполнении задания.
Обкорновывали меня каждый раз так, что страшно было смотреть и на людях появляться. А
ведь голова и ее стрижка были самыми главными для меня (после марксизма-ленинизма,
конечно). Иногда я пропускал занятия специально, чтобы только не стричься, хотя потом и
приходилось отрабатывать в другой день и с другими факультетами, но Сарайкоза не знал, что
в этот день бываю я.
Но больше всего я "обожал" ездить на занятия в поле с подполковником Марленко,
который попутно, пока мы стояли на плацу в ожидании машин, успевал заделать любовь в
кладовой с кладовщицей Клавой, которая была замужем. Естественно, не за Марленко. Иначе
он бы не делал этого в кладовой, вещевой. В которой мы переодевались, когда ехали на занятия
(там все переодевались). И там пахло. Билеткин говорил, сам видел, когда забыл что-то и
вернулся, а кладовая закрыта, свет потушен, оттуда охи-вздохи несутся. Он еще в щелку
посмотрел...
Марленко заставлял одеваться нас в поганые, с гвоздями сапоги, вонючие телогрейки и
стеганые штаны, по тысяче раз одетые другими, - у солдат все общее, - и пахнувшие
мерзким шапки со звездой (звезда не пахла, она блестела). Потом он вез нас за город на машине
и там начинались "полевые занятия". Этот кретин заставлял нас ползать, окапываться, делать
марш-броски по два километра, разворачиваться в цепь, залегать в лесу или кустарниковой
местности. (В другой мы не залегали - в другой нас бы видно было.) И в любую погоду - в
грязь, дождь, снег, слякоть - мы ползали по полю, полям, лесам - животами, - и он нас
учил, что значит быть солдатом. Причем его абсолютно не интересовало время (жены у него,
видимо, не было, а с Клавой он все сделал): он факал его, как Клаву. Я любил наблюдать его
желваки, когда он говорил:
- Не уложимся в положенное время, останемся еще, будем стараться и выполним
положенное хорошо. А спешить нам некуда. Времени у времени достаточно.
Это была его коронная поговорка. Не понятно только, как она ему в голову пришла. И он
привозил нас, голодных, обессиленных, вместо пяти и в семь, и в восемь, и в девять вечера,
когда на кафедре уже никого не было. Даже дежурного. Но у него был ключ от
кладовой-раздевалки. И чувство выполненного долга невольно разливалось по его лицу. И
желваки играли воинственно. И так он делал каждый день, и знали его все факультеты, как и
вообще всю эту ... кафедру. Я понимал, что они окопались тут (пользуясь их языком) очень
неплохо, платили им много и за звезду, и за преподавание, попасть на такую работу было
сложно, и нужно было уметь извернуться, в армии-то им не особо хотелось сидеть, там так не
поживешь, как здесь, на свободе. А чтобы по своей дубовой закаленной привычке напоминать
себе немного армию и не скучать, они мучили нас, издевались над нами и играли, развлекаясь, в
строгих командиров. Им хотелось на наших головах устроить себе подобие армии.
Причем эта кафедра не подчинялась никому, даже ректору, а только министерству
обороны, таков был приказ самого Гречко. Эти дебилы даже здесь, в институте, старались
насадить вояк и военную власть, на всякий случай, вдруг что случится... А что случится?..
Я не терпел вояк, органически, большинство из них за то, что они пытались обломать
меня, и бился с ними страшно, ни в чем не уступая или максимально стараясь вывести из себя.
Этим и вознаграждался. Какая жалкая награда за безвозмездно потерянные дни жизни. Каждое
мое появление не обходилось без скандала, и вся группа усиленно этого ждала. (У нас была еще
та группа.)
Вот и сейчас п/к Сарайкоза, нач. огневого цикла, которому сдавать в эту сессию экзамен,
ведет занятие и смотрит на меня.
- Ты это что же себе, Ланин, думаешь?
- А что? - не понимаю я. Юстинов тихо говорит на весь класс:
- Старые друзья встречаются вновь.
- Что, ты особый? Или тебе позволено приходить в любом виде на военную кафедру,
да? - Он уже взлетел на высокую ноту.
- Нет, - говорю я. Все полегают.
- Тебе острить еще хочется, показать какой ты из себя херой. - Он оговаривается, не
знаю, умышленно ли, но не поправляется.
- Выставить себя перед преподавателем, экий ты, и класс, чтоб полюбовался.
- Да в чем дело? Короче, - спрашиваю я.
Я знаю, что сейчас будет, но не могу же я не вывести его из себя и не схватиться, и не
получить наказуемого удовольствия.
- Короче! - орет он. - Значит, я для этого кровь под Сталинградом проливал, для этого
в Сибири раненый полз, выживая, бился, жизни своей не жалел, - он раскрыл еще шире рот и
заорал: - чтобы ты нестриженый приходил на занятия!
Все молчат, зная Сарайкозу. И чего он не погиб, думаю я. Зачем ему надо было
выползать?
Хотя я коротко подстрижен еще с прошлого раза, нашего предыдущего свидания.
- Вон из класса! И чтобы через тридцать минут доложил о выполнении задания, и
никаких этих пейсиков или бачков на лице, лицо солдата должно быть чисто.
- Хрустально, - бормочу я. Сидит с десяток, как минимум, обросшей, чем я, но этому
кретину доставляет удовольствие третировать только меня. Сначала он цеплялся еще и за
Юстинова, но тот умный: теперь ему жопу лижет.
- Во-первых, не "вон", а научитесь обращаться, как надо.
Группа уже предвкушает, что сейчас будет.
- Во-вторых, вам никто не давал права повышать на меня голос и орать, мы еще пока не
в армии, а в стенах педагогического института. А в-третьих, я стригся на прошлом занятии, и я
не миллионер, чтобы делать это каждый раз, выполняя ваши прихоти.
Я знаю, на них это действует - с деньгами. А где мне их взять, я и так сюда доехал на
сданную кефирную бутылку.
- Да как... - орет он, потом спохватывается и понижает тон до шипящего ужасом
шепота: - ты смеешь со мной так разговаривать, тебе кто позволил! Или надоело в институте
учиться, да? И никакие папы на помогут.
- Мне никогда никакие папы не помогают, я сам себе голова.
- Пустая голова, - орет все-таки он, - выполнять приказание, без разговоров, и через
полчаса доложить.
Я сажусь.
- Что?!
- Пока не обратитесь нормально, ничего не буду выполнять.
- Боец Ланин, встать! - Стекла трясутся в окнах.
- Не орать! - ору я. Все зажимают рты кулаками, кто ладонями.
Он опускает голос в свистящий шепот:
- Немедленно марш в парикмахерскую, привести себя в порядок и доложить о
выполнении задания.
Я знаю, что мне придется идти, нам ему еще экзамен сдавать и от этого дегенерата никуда
не денешься. Но вывести его из себя за свою голову хочется.
- Денег нет у меня.
Он достает из кармана и отсчитывает монетки.
- Потом вернешь, на следующем занятии. Я злой ужасно.
- Да, как же, разбежался. Вам это надо, вы и платите, я живу на одну стипендию, а
каждый платит за свои удовольствия.
- Что?! - орет он.
Но я уже хлопаю дверью с шумом.
Будь ты проклят, говорю я. Как тогда Ермиловой. Вот компания подобралась, не
институт, а какая-то шизофреническая военная клоака.
До парикмахерской идти пять минут и пять обратно, всего дают на эту процедуру полчаса,
вы представляете себе, что можно сотворить с головой за двадцать минут и тридцать копеек.
Потоки ужаса, разноступенчатые, они могут сделать на вашей голове, эти кем-то созданные и
никем не проклятые, тридцатикопеечные цирюльники. Я захожу в парикмахерскую, злясь.
Она смотрит на меня.
- Куда тебя стричь, уже дальше некуда. Хоть эта понимает, а тому козлу все мало.
- Стригите куда угодно, - безразлично говорю я, оставляя тридцать копеек сразу на
мраморе угла.
Через полчаса я захожу в класс, постучав предварительно.
- Вот теперь на тебя приятно смотреть, опрятный боец, пример другим солдатам и
можешь присутствовать на занятиях.
На перемене я смотрю на себя в зеркало: эта дура еще выстригла клок за ухом у меня.
- Да, разъебись ты со своей армией, - в сердцах говорю я.
- Саш, ну как твой лучший друг, best friend, опять к тебе отеческую заботу проявил, -
гов
...Закладка в соц.сетях