Жанр: Драма
Хирург
... надеялся, что
вот кого-нибудь привезут, что-нибудь случится в операционной, что-нибудь в
послеоперационной палате произойдет. Он надеялся, что он кому-нибудь сейчас срочно
понадобится. Но разговор продолжался. Видно, все оберегали разговор своего шефа с этим
знаменитым кудесником, корифеем, который все может.
Никто не входил.
В процессе разговора они совершенно забыли про родственников больного, которые
привезли сюда профессора и сидели в коридоре, ждали ответа, решения, приговора. Сидели и
ждали.
Наконец, они не выдержали и вошли.
- Простите, пожалуйста, профессор. Вы не можете сказать нам что-нибудь
утешительное?
Профессор, наверное, с неохотой отвлекся и перешел на другую тему.
Мишкин успокоился, закурил и подумал: "Разговор-то уже окончен, наверное".
Так оно и было - на сегодня этот разговор был окончен. Но почему бы профессору
оставить мысль о научном руководстве над таким богатым материалом, лежащим к тому же в
этом открытом для всех кабинете, в этой папке, брошенной на подоконник?
- Ну, что профессор? - спросил его после Онисов.
- Ругался, что материалы наши все, снимки валяются в открытом кабинете.
- А что?
- Что. Говорит, как же можно материал доверять пустому случаю. Не доверяет.
- Кому?
- Пустому случаю. Знаешь, к святому Серафиму пришел епископ и сделал выговор за то,
что Серафим принимает у себя девиц наедине. Не доверяет Серафиму. А святой сначала не
понял, а потом засмеялся. Ему и в голову ничего не приходило, он совсем в другом мире. Этот
епископ еще не ручался за себя, потому и другим не доверял. Понял?
- Что понял? Это ты о ком?
- О тебе. Ты в другом мире и не понимаешь, что есть "пустой случай". И даже притчу не
понимаешь.
- Ну, ты уникум! Давай закурим.
ЗАПИСЬ ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
МИШКИН:
Я сидел на подоконнике на лестничной площадке и разговаривал с Игорем Ивановичем.
Парень он молодой, шустрый. Я, конечно, ничего не напишу, но у нас материала, все говорят,
вот и Сергей Борисович тоже, материала до шута. Да и сам я вижу - пара докторских и с
десяток кандидатских валяется. Это то, что я вижу, а у кого диссертабельный глаз - да он тут с
полсотни, наверное, наберет. Мне уже и поздно, да и зачем. Ну сделаю, скажем, кандидатскую
- десятку получу в месяц лишнюю, ну, не лишнюю. Одно дежурство мое - та же десятка,
больше даже, та же диссертация. Вот самоотчет для аттестации - это и реальнее и важнее, -
не ровен час, без категории еще и не разрешат заведовать отделением. А Игорь вполне может
набросать диссертацию. И статьи от отделения хоть пойдут, и ему степень обломится. Он еще
молодой, может и в клинику податься. Глядишь, карьеру сделает. Я-то уж в клиники больше не
ходок. Уже пробовал. Я неудачник. А ему в самый раз. Он может быстро пойти по лестнице.
Вот только бы ему научного руководителя найти подходящего, надежного, да был бы, как
говорится, аппендицит, а хирург найдется.
Вот сидим мы с Игорем разговариваем обо всем этом, вдруг слышу страшный крик внизу:
- А я говорю, выйдите!
- Да мне только снимки доктору передать.
- А я говорю, выйдите, не хулиганьте, а то милицию позову.
- Да что вы шумите зря? Мне доктору снимки передать надо.
- Ничего не знаю. Время будет - пройдете. А сейчас не положено.
- Доктор же просил сам меня принести ему.
- Выйдите вон! Вон, вам говорят. Хулиган вы!
Я спустился вниз. В дверях стоит человек, держит в руках свернутые в рулон снимки.
- Какому доктору? Давайте я передам.
- Она просила меня зайти. Отец у меня лежит. У Натальи Максимовны.
- Вот, Евгений Львович, все они врут. Им бы только пройти. А сейчас не время.
- Хорошо, хорошо. А пока перестаньте ругаться. Пусть пройдет.
Посетитель прошел.
- Ну вот, сами порядок нарушаете. А потом меня ругать будете. Что ни начальник, то
свой приказ.
- А кто вам приказывал кричать? Это же больница. Надо было без крика сказать, что
нельзя. А теперь я вынужден его пропустить.
- А он первый начал, Евгений Львович. Я сказала - нельзя. А он выяснять начал. Да
что, да как. Пришлось, конечно, объяснять.
- Да вы же не объясняли, а кричали. Себе испортили настроение. Ему испортили
настроение. Он придет - отцу испортит настроение, другим расскажет. К больнице заранее
будут подходить с криком.
- Как прикажете, Евгений Львович. Мы люди маленькие. Нам как прикажут.
- Они ж не от хорошей жизни в больницу приходят. Все только с горем к нам. Вы
подумайте, не ровен час, завтра сами в больницу попадете.
- Как скажете, Евгений Львович. Нам как прикажут. А завтра меня, может, и не будет.
Так плодотворно поговорив, я побежал к главной.
- До каких же пор у нас на справках и в раздевалке жандармы служить будут? Они ж
только скандалы да конфликты создают. А отсюда, естественно, и жалобы. Помните, больной
палец прищемил нашей, так сказать, привратнице в посетительской. Я сегодня послушал стиль
ее. Наверняка тогда человека довела. Наверняка сама виновата.
- В чем дело, Женя, что у тебя опять стряслось?
- Да не у меня. У вас. В вверенной вам больнице гардеробщица - хуже надзирателя,
капо из концлагеря. Она ж ведь ни одного посетителя не пропустит, чтоб не облаять. Больные
сидят в посетительской - орет, почему долго. Ей-то что! Разрешено - пусть сидят. Никому
ничего не объяснит - сразу орать, сразу крик. Есть же какие-то правила. И, как всегда, любое
хамство имеет свою логику, свою правду. Если с точки зрения разума и целесообразности - то
хамить можно. Она ж за порядок! Приструните вы ее. Или выгоните. Напишите ей сорок
седьмую в трудовую книжку.
- Какой бойкий. Сорок седьмая статья кодекса о труде в трудовой книжке- это, может,
хуже судимости. А ну я тебе сейчас дам ее трудовую книжку. Впишешь? Когда кого
наказываешь, тут ты защитник. А вот сам, не моими руками. Готов?
- Ну ладно, не сорок седьмую. Все равно пусть убирается. И так забот хватает, а тут еще
эти помогают.
- Убрать. Больно быстр. С врачей начинать. Врачи ведут себя с ними, как большие
начальники, а у этих возможность проявить себя начальниками только над больными да
родственниками их.
- Но ведь страшное дело, когда она при исполнении служебных обязанностей. Ведь ее
нельзя оставлять.
- Ты не торопись. А у тебя замена есть? Где я возьму? В санитарки никто не идет. У меня
восемь санитарок работают после отбытия срока. Где я тебе возьму. А девчонки не идут.
- Платите больше.
- Дурак ты, Мишкин. Я, что ли, плачу. Да и не в этом дело. она иногда может больше
тебя получить. Я им могу сверхурочные выписать, а тебе нет. И две ставки легко дам. И еще
они имеют то, что не имеешь ты. У них больше.
- Так и должно быть. Вы же сами попрекаете меня моральным удовлетворением.
- Недавно приходила девочка. Говорит, пошла бы в санитарки, если в трудовую книжку
ей этого не напишут. Почему-то считается зазорным.
- Классы отменены и всякий труд считается почетным. Где ж ваше идейно-политическое
воспитание? Воспитайте. Молодым везде у нас дорога.
- Кстати, классы не отменены. На занятия надо ходить. Можно ерничать, а можно
думать. Сейчас, кстати, время думать. Я ее взяла и в трудовую книжку написала "медсестра без
образования".
- А не влетит?
- Не должно. А там посмотрим.
- Вот и поставьте ее в гардероб.
- Да у меня в терапии ни одной сапитарки нет.
- Но все равно нельзя ее оставлять в раздевалке. Выгоните вы ее.
- Ну хорошо, выгонишь ты ее. Она перейдет дорогу, устроится санитаркой в детской
больнице.
- Там она тише будет.
- Наоборот. Она ж поймет: "Выгнали меня - а я вот вам".
- Значит, сорок седьмую пишите.
- Озверел. Кстати, и с этим возьмут - санитарок нет. Я вот что сделаю. Я ее переведу в
приемное отделение, а в раздевалку у меня бабушка есть на временную работу. А дальше видно
будет.
- В приемное. Там пьяные поступают - знаете, как она их заведет. Там иногда привезут
пьяного тихого. А они, в приемном, как начнут: "Пьянь, сволочь, нажрался" - и все. Пока врач
придет, уж там цирк. Вы бы с ней поговорили с позиций разумного эгоизма. Мол, сама попадет
в больницу...
- Чудак... А как те дети, которые орут на стариков родителей, чтобы сдох там, да еще и
бьют. Думаешь, они не знают, что тоже скоро будут старыми родителями? Не помогает,
видишь. Не в том дело. Она живет сегодняшней минутой. Сейчас она начальник - она орет.
Она про завтра и не думает. А уж про болезни свои будущие...
- Вот и моя санитарка. Черт ее в палату занес. Я аж морду сначала хотел набить...
- А что случилось?
- А потом поговорил. Говорю, а если вы вот так же... Притихла.
- Когда? Что у тебя там?
- Сегодня утром она...
- Сегодня утром!.. Ну силен ты, Мишкин. Ну чистая пехота. Сегодня утром только - а
ты уже "притихла". Еще посмотрим. А что она сделала?
- Больная позвонила, что-то попросила. Сестры не было. Дверь открыта была. Она
увидела санитарку, попросила принести что-то. А та ей: "А ты рупь плати каждый день. Ведь за
раковой кто ж так будет ухаживать". - Марина Васильевна схватилась за голову и даже
застонала. - Хорошо, больная верующая, так только про священника говорит, для нее это не
оказалось трагедией. Я пошел к санитарке. Говорю, а если бы вы так лежали и вам бы так
сказали. А она, видите ли, за "рупь" извиняется. Я говорю, бог с ним, с рублем, про рак-то
зачем. А она дурочку неграмотную строит: "Не буду, милок, не буду больше". Ведь звала
всегда по имени-отчеству, а тут сразу - милок. Но притихла.
- Зина, что ли?
- Она.
- Притихла. С ней это, Женя, не в первый раз. Вот ее я выгоню. Пусть устраивается как
знает, но к больнице ее подпускать нельзя. Вот ей влеплю сорок седьмую. Я уж ее и в
поликлинику переводила. А ведь как у нас прорыв, так она снова здесь. Нет, нет, с глаз ее
долой.
Марина Васильевна позвонила и велела срочно прислать ей старшую операционную
сестру и Зину.
Пришла старшая.
- А где Зина?
- Она занята, Марина Васильевна.
- Как это занята, когда главный врач вызывает, что за...
- Операция идет, Марина Васильевна.
Я наклонился и прошептал Марине Васильевне:
- Сначала вы кричите, а потом и они.
- Это правильно, - отшепнулась она, - согласна. - И громче: - Люда, она сегодня
работает последний день. Выгоняю по сорок седьмой статье.
- Марина Васильевна! Ну плохо, что сказала. Мы уж все ее ругали, но у меня в
операционной никого нет. Все девочки и так занимаются санитарской работой. И полы моют, и
белье таскают в прачечную. Им же не платят. Еще и Зину гоните.
- Ты брось. Все, что можно, я плачу. Я вместо санитарок лишние ставки сестрам даю.
Так?
- Верно. Но это же меньше людей получается.
- Управитесь. Но Зина здесь больше работать не будет.
- Марина Васильевна!
- Никаких "Марина Васильевна", человек в больнице сказал больному, что у него рак.
Достаточно даже того, что деньги вымогал, а уж... Все, разговор окончен, Люда.
- А как мне работать?
- Как хочешь.
- Тогда и я подам заявление об уходе.
- Жду до пяти часов твое заявление. Иди. Уже я схватился за голову:
- Ну вот, и санитарка и старшая уходит. Как я буду работать!
- Не волнуйся. Старшая никуда не уйдет, а Зина не будет работать.
Марина Васильевна была права. И старшая никуда не ушла, а Зине действительно нельзя
работать в больнице. Когда Зина стала просить не портить ей трудовую книжку, я, как дурак,
стал просить за нее. Ну, уж тут главная надо мной покуражилась. А мне жалко стало. А вдруг
не устроится. Ведь если под шестьдесят человеку, а она работает, значит, плохо дома. А
Марина Васильевна говорит, что для старого человека статья эта большого значения не имеет.
На работу она все равно устроится - людей нигде не хватает, куда-нибудь возьмут. Даже в
санитарки могут взять, хотя если что случится - будут неприятности. А сорок седьмой она зря
боится. Страх перед ней давно уже носит просто легендарный характер. Для
неквалифицированного работника - это просто неприятность. А вот если врачу влепить - вот
это уже плохо. Найти работу по специальности трудно будет. А про заведование и говорить не
приходится.
Сначала я жалел, что сказал ей про Зину. А может, и правильно, что сказал.
Да и с Игорем не договорил. Да и разговор противный - насчет диссертации. Когда еще
наберусь сил поговорить с ним об этом. Впрочем, он, наверное, сам станет говорить. Защитит.
Станет заведующим, а я у него буду ординатором. Наконец-то покой будет. Пусть пишет.
ЗАПИСЬ ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
"С низким материнским поклоном к Вам ко всем семья и родственники Колюшки
Семенова.
Большое Вам спасибо за Вашу заботу о Коле, нет таких слов, которыми можно
было бы по матерински выразить к Вам ко всем самое наилучшее уважение всему
коллективу в период нахождения на личении у Вас - Колюшки, и за наше
постоянное нахождение у него до последнего его дыхания. От себя лично благодарю
Вас лично стоя на коленях абсолютно перед всеми за то, что Вы дали мне
возможность как матери скорбящей закрыть его голубые-хрустальные по юношески
юнные глазанки его веками - самому неповторимому - любимому по матерински
сына.
Да! Судьба его почти трагична, невероятна в своей почти по юношески жизни.
Надеюсь по матерински Вы разделяете наше горе и скорбь по поводу его ранней
смерти.
Очень рада буду, если по возможности Вашей кто-либо ответит, это послужит
памятью последнего эхо.
С уважением семья и родственники Колюшки Семенова".
Мишкин прочел, положил перед собой бумагу и задумался.
Когда пришло это письмо, он забрал его и сказал, что ответ напишет сам, но вот который
раз садился, снова перечитывал письмо, а так ничего и не написал.
Что можно написать!
Он долго собирался с мыслями каждый раз, вспоминал, как все было, теребил ручку,
рисовал петушков, кораблики, стрелки и букву "Д" почему-то, но так ни разу ни одного слова и
не написал. В конце концов его звали либо в операционную, либо в перевязочную, либо в
приемное отделение, к телефону, главврачу, и так до сих пор лежит это неответное письмо на
столе кричащим укором его необязательности, душевной черствости, жестокости, и еще много
слов и определений придумывал он, клеймя себя.
Но что он может написать! Какие слова сочувствия, или бог знает чего, он может найти...
Если бы он мог, так же как она, не думать о словоподчинениях, запятых, падежах и прочей
ерунде, которые у матери стерло горе. Но он думал, а какое обращение должно быть, с чего
начать, поминать ли болезнь...
Он вспоминал, как позвонили ему из легочного хирургического отделения одной
больницы и попросили взять на лечение этого мальчика. Уже по телефонному рассказу он
понял, что лучше не связываться, что случай явно безнадежный, и взять на себя, на свое
отделение эту не свою, эту чужую тяжесть он просто не имеет права. Он ведь не только за себя
должен решать, но и за своих врачей, сестер, на которых ляжет тяжкая и совершенно
бесперспективная работа. Но, сказав себе "бесперспективная", он вспомнил этот термин:
"бесперспективный больной" - который резал ему уши, мозг, сердце, резал душу, - и он
поехал посмотреть больного на месте.
Четыре месяца назад у мальчика заболел живот. Но он работал, готовился к институту и
решил отложить свой поход к врачу, а пока потерпеть, перемогаясь домашними средствами. Он
клал грелку, принимал пирамидон, белладонну и протянул так три дня, а на четвертый день,
когда боли стали нестерпимыми, сказал матери и пошел к врачу. Его срочно отвезли в больницу
и сделали там операцию. Был запущенный аппендицит и перитонит. Операцию он перенес
хорошо, но потом начались осложнения: сначала ему вскрыли гнойник под печенью. Потом
гнойник образовался в грудной клетке - его перевезли в легочную хирургию, там вылечили и
этот гнойник. Теперь появился гнойник в печени - это самое тяжелое из всех осложнений.
Коллеги из легочной хирургии просили Евгения Львовича взять мальчика к себе.
Когда он увидел мальчика, посмотрел снимки, анализы - он окончательно решил не
брать на себя, на свое отделение эту тяжкую работу. Не надо связываться. Да еще сколько это
будет койко-дней, на них в отчете специальное объяснение надо писать, осторожно стал
рассуждать с врачами о нуждах и делах медицины, о разных системах здравоохранения - "на
себя" и "от себя", - правда, это он не сказал, а только подумал, потому как об этом и шел,
собственно, разговор. Ну с какой стати он должен брать это на себя, а потом его товарищи по
отделению, сестры справедливо будут ругать его. И операции здесь никакой интересной не
сделаешь. И теплом своего тела здесь не спасешь. "Нет, не возьму".
Мальчика перевезли к Мишкину в отделение в тот же день.
Первый абсцесс печени Евгений Львович вскрыл на следующий день. Через несколько
дней был обнаружен еще один гнойник. Затем он вскрыл еще три очага. Ясно, что поражена
была вся печень. Ясно было, что он ничего не сделает. Все отделение ходило вокруг мальчика
- ему становилось то лучше, то опять наступало ухудшение. Все врачи и сестры и из других
палат стекались к этой маленькой палате на одного человека, обступая со всех сторон кровать и
каждый раз обдумывая новую жизненную проблему. Да, как это звучит: "новая жизненная
проблема"! - но так было буквально. То вдруг возникшее кровотечение из сосуда, то быстро
распространяющаяся закупорка вен, то температура, сжигающая его целиком. Так
продолжалось три месяца.
Коля лежал в отдельной палате: невзирая на все правила и инструкции, мать от него не
уходила, ей было разрешено все. В лечении мальчика принимало участие все отделение
поголовно. Все видели, что мальчик умирал, все его полюбили за характер, за достойное
жизнелюбие, за мужество, постоянное желание помочь помогающим ему, за внешний вид его.
Никто из персонала не плакал, хотя смотреть на происходящее было невыносимо. Никто в
отделении ни разу не упрекнул Мишкина ни словом, ни помыслом. Не плакала и мать. И вот он
умер.
Теперь плакали все. Теперь уже ничем помочь нельзя. Мать была еще здесь, но ее охватил
уже другой ажиотаж - хорошо похоронить, чтоб было все как надо, чтоб поминки были
достойные.
Но вот и эти спасительные действия закончились. Мать осталась одна, сама с собой. И
стала писать письмо.
Мишкин конечно же никогда не плакал над больными. Не плакал он и в этот раз. Когда
Коля умер, Евгений Львович был на операции. Он размывался в предоперационной, только
тогда ему сказали. Забежал в свой кабинет. Быстро переоделся. И убежал из больницы.
Мать Коли он больше не видел никогда.
Он позвонил Володе, Филиппу, они где-то посидели, говорили бог знает о чем. Они
понимали, что раз он их вызвал, значит, ему этого хотелось.
Ребята (ребята - уже разменяли пятый десяток) так ничего никогда об этом юноше не
услышали, не узнали. Ребята! Так и не видел он больше мать Коли.
А вот теперь надо на письмо отвечать. Так что ж ей ответить?
Он даже не помнит, как ее зовут. Он и не знал, как ее зовут.
А Коля был высокий, нет, длинный, - он же никогда его не видел в вертикальном
положении, - ногам его всегда не хватало кровати, операционного стола, перевязочного. И
Мишкину все эти предметы коротки.
А глаза действительно были голубые. А волосы каштановые. Но написать-то все-таки
надо.
Он разгладил ладонью бумагу, взял ручку... "Прилетит вдруг волшебник в голубом
вертолете и бесплатно покажет кино..."
- Евгений Львович, вас Игорь Иванович в операционную просит зайти.
- Иду.
ЗАПИСЬ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Нина как бы вжалась в угол диванчика, подвернула под себя ноги, обтянула колени
платьем и, как только ее собеседница закончила свой длинный словесный период, тут же
вступила:
- Нет, нет, Анна Сергеевна, брючный костюм настолько удобен, что стал просто
первейшей необходимостью. Это не мода-однодневка, это удобно, это останется на многие
годы. И хорошая портниха может чудо сделать. Брюки могут скрыть многое ненужное для
демонстрации...
- Или наоборот, могут выпятить недостатки.
- Обнаружить недостатки может все, если про свои недостатки не думаешь. Не думаешь,
как их скрыть.
Разговор начинался хороший, серьезный, действительно важный, но тут в комнату вошел
хозяин и, конечно, все испортил.
Нина после работы отвезла своего начальника Сергея Борисовича домой и задержалась по
его просьбе. Они пообедали, потом пили чай, а потом сидели курили и вели обычный пустой
застольный разговор. Сергей Борисович вышел к телефону, и начался разговор уже другой,
актуальный. Обе дамы оживились, посерьезнели. Но вот опять пришел хозяин и все сбил на
заботы и дела.
- Был, Ниночка, я у вашего приятеля в больнице. Я вам скажу существенную разницу:
мы делаем так, чтоб человек, сотрудник, помощник, я - были заинтересованы в деле, в работе.
А у него дело, работа заинтересованы в человеке, в работнике. Как это получается? ! Я могу
всех выгнать - ничто и никто на работе не пострадает при этом. У него не так. Какая-то
поразительная внутренняя ответственность за слово, даже за мысль неизреченную, так сказать:
он как будто понимает, что каждое слово, мысль - чуть родившиеся только - быстро
стремятся стать фактом, делом - хотим мы этого или не хотим. Я посмотрел его работу,
снимки рентгеновские - крайне обидно. Весь материал пропадет. И он безвестен.
- Да, Сергей Борисович. А какой материал!
- Конечно. Может украсить любую клинику. И его жалко, он-то на все махнул рукой. А
можно сделать человеком его.
- Но как ему помочь?
- Надо как-то заставить его обратиться за помощью к клинике, например к нам. Мы б
ему подкинули людей, скажем аспирантов, они бы систематизировали все, сделали бы
несколько статей, где он бы был первым соавтором. Было бы написано, что это наша
клиника, - статьи бы получили зеленую улицу. Ему, в конце концов, можно сделать, вернее,
написать диссертацию. Клиника только б выиграла от этого.
- Да он не хочет иметь дело с клиниками. Так он хозяин. А клиника его прижмет.
- Конечно. Прижать немножко придется. Он должен реже рисковать. Реноме его
несколько сомнительное в нашем мире. Но зато весь материал будет опубликован - нам плюс,
ему навар, миру помощь.
- А как привлечь его! Эти наши проблемы для него не проблемы. "No problems!" -
частая шутка его.
Сергей Борисович усмехнулся:
- Проблемы есть проблемы, и для каждого его проблема самая серьезная. Надо ему
объяснить на его языке. Не будут же спорить люди, больные один радикулитом, другой зубною
болью, у кого болит сильней. У каждого своя боль самая сильная. Один скажет, что у него
будто весь зад забит зубами больными, а другой ответит, что рот его заполнен больной
поясницей. Этот язык он поймет.
- Поймет. И поймет обоих, если помочь не может. Но не проникнется.
- Надо как-то создать ситуацию, чтоб он обратился к нам. Не хочу говорить даже, но вот
как бы замарать чем-нибудь, что ли, чтоб можно было включиться и спасти. В конце концов,
для его же пользы, для доброго дела, для добра, а не для зла. Поможем и ему и себе, а все
общество наше будет знать его работы. А то ведь вон как его ошельмовали - и только потому,
что не клиника. Надо ему помочь, Ниночка.
- И ума не могу приложить, хотя помочь ему очень хочется.
- Думайте, думайте. Вы ж хорошо к нему относитесь. И надо быть смелее, помнить свое
истинное к нему отношение. Тогда все нормально будет.
- Да, очень хочется ему помочь. Только он не хочет ничьей помощи.
- Его ж материал - это клад! Знаешь, Анечка, мужик совершенно великолепный. Ты б
увидела - тоже захотела б нам помочь. Ему помочь. А знаете, Ниночка, позвоните ему сейчас,
попросите заехать, скажите, что я хочу посоветоваться с ним насчет жены. У нее холецистит, и
скажите, что мне нужен здравый разум практического врача, не отвлеченного наукой. Скажите
даже, так называемой наукой. Совет попросим. Он в немедицинской обстановке светский
человек?
- Вполне.
- Так нет проблем! Звоните. - Нина сняла трубку.
- Можно Евгения Львовича? В больнице. Спасибо. Извините. Ушел в больницу.
- Позвоните туда. Опять взяла трубку.
- Можно Евгения Львовича? Женя, добрый вечер. Что у тебя случилось? После
операции? Язва была?
Длинная пауза. Нина слушала, разводила руками, - мол, простите, не могу прервать.
Сергей Борисович тоже замахал руками, мол, ничего, ничего.
- И опять свою кровь сдавал. Ну что за дурацкое пижонство. Ты уже просто
кокетничаешь этим. И, по-моему, злоупотребляешь. Зачем тебе самоутверждаться собственной
кровью... Ну хорошо, хорошо. Женя, я нахожусь у Сергея Борисовича, у него просьба к тебе: не
мог бы ты приехать? Сейчас. Он хочет посоветоваться насчет своей жены... Не знаешь, что
делать с больным?.. Вот заодно и посоветуешься с Сергеем Борисовичем.
- Правильно, на его языке надо, - улыбнулся Сергей Борисович.
- Не пижонь, не скромничай сверх меры без нужды. К тому же тебе после донорства
твоего сладкий чай нужен. - Смеется. - Получишь. Гарантирую. А я за тобой заеду. Вот
передаю...
Сергей Борисович взял трубку.
- Евгений Львович, бога ради, извините. У жены моей холецистит, не острый, но мне бы
хотелось посоветоваться с вами как с человеком, который обладает незаурядным практическим
разумом врача. - Смеется. - Я понимаю. Расскажете нам. Это же интересно. Мы недалеко.
Она вас быстро привезет. Уже уехала. Спасибо большое вам заранее.
Мишкин положил трубку, вытянулся в кресле, посмотрел на свою перевязанную руку
донора.
Конечно, может, он и пижонил, но, с другой стороны, когда начался фибринолиз, когда
свертываемость крови и в течение двадцати пяти минут не наступала, обязательно нужно было
перелить теплую, свежую кровь. Какое же пижонство, если у них одинаковая группа крови. И в
конце концов, когда перелили его кровь, процесс фибринолиза приостановился. Следующий
анализ подтвердил это. Можно было, конечно, бегать по больнице и искать других с
подходящей кровью, но хорошо бы он выглядел при этом. Просто не было другого выхода.
Мишкин снова начал вспоминать, как он работал в клинике. У него в подчинении тогда
было несколько клинических ординаторов. Один из этих докторов приехал к ним учиться
откуда-то с Дальнего Востока. Он много знал, много читал нашу и иностранную медицинскую
литературу. Имел по каждому поводу свое мнение. На операции он очень любил совет
...Закладка в соц.сетях