Купить
 
 
Жанр: Драма

Хирург

страница №20

нетет. А совестливые люди не приспособлены и попадаются. Ты смотри,
сколько ты обсуждаешь. Не для тебя это. Все не для тебя. Тебе что-нибудь попадается слева,
тут же это левое дает что-то еще левее и еще, и ты запутался совсем. Не для тебя это.
Володя. Может, ты еще философское эссе напишешь сейчас. Люди конкретно о деле
говорят, думают, как выйти из положения, как всех накормить, а ты развел... А что Нина
лапонька - это да. Только из тех, что пьют, гуляют, но лишь запутывают всех, да и сами
запутываются.
Разговор, конечно, ничем не окончился конкретным. Ребята сказали, что он и сам думал.
И просили только воздержаться от решительных поступков.
Да он и сам понимал, что нельзя. И не просто этого не должно делать. Не должно. Плохо
это.
Дома он даже не успел поесть. Позвонила Нина и в императивном порядке попросила
срочно зайти к ней. И опять начались уговоры. И о таланте, и об учебе, и о семье, и о долге
учителей и врачей, и о будущем члене общества, и о женской доле и девичьей беде, - все
поднимала она в атаку на его твердость.
Сколько он ни кричал "отстань", "прекрати", "отвяжись", волны ее словоблудия
накатывали на него и постепенно размывали его непоколебимую уверенность. Пойди-ка ты
справься с женщиной. Женя забыл: что позволено женщинам, нам и думать "не моги". Они
могут все разрушать, ломать, рисковать, терять с несокрушимой верою в свою могучую
созидательную силу. Все-таки они рожают детей. А это, по-видимому, главное в этом мире. Но
так Мишкин думал много позже этих дней, вспоминая их. Пришла Люда. Нина тут же
выкатилась в другую комнату.
- Евгений Львович, ничего не скажете мне, а?
- Люда, прекрати. Этого нельзя делать. Я тебя прошу, давай поедем ко мне в больницу,
поговорим с гинекологами.
- Так они мать требуют.
- Я попрошу их. А может, мне или тете Нине поговорить с твоими родителями?
- Нет, нет. Ну что ж, спасибо за слова хотя бы и беседы. До свиданья, Евгений Львович.
Люда вышла из квартиры. Из-за двери раздалось: "Женя!" Он схватился за голову и
побежал на лестницу.
- Люда! Вернись. И уже в квартире:
- Нина! Поставь воду с твоими инструментами. Я сейчас приду.
Дома он поел, переоделся и вернулся. Гале он ничего не сказал. "Хорошо, что она на
работе сейчас".




И со сроком Нина его обманула. Срок оказался еще больше, чем он предполагал.
Люда лежала бледная, покрытая холодным потом. Ни разу не пикнула! Она все стерпела.
Мишкин никак не мог понять, откуда у этой девочки хватило сил терпеть адову боль. Она
молчала, когда он проткнул стенку и инструмент попал в живот. Если б она хоть вздрогнула, он
бы обратил внимание и остановился. Она молчала и когда он потянул за кишку. Он заметил
лишь тогда, когда разорванная кишка оказалась у него в руках.
Пульс слабый. Кровь хлещет, наверняка и в брюшную полость тоже.
- Нина! Звони немедленно ноль три. Вызови машину. Скажи, массивное кровотечение.
- Ты сошел с ума!
- Звони, тебе говорят! Людочка! Поедем в больницу. Надо делать операцию. Я тебе
порвал кишку.
- Расскажут, Евгений Львович. Не могу.
- Люда! Все! Повезу к себе. Маме что-нибудь навру.
- "Скорая" выехала.
Подошел к телефону, набрал номер.
- Алло. Добрый вечер. Наталья Максимовна? Я тебя очень прошу приехать сейчас в
больницу...
- Алло. Галя, я еду в больницу, задержусь там... Да. Тяжелый больной. Потом расскажу.
До свидания.
В операционной сразу наладили переливание крови. Стало легче - давление поднялось,
пульс стал лучше.
- Евгений Львович, вы сами будете?
- Не могу. Я помогу тебе.
- Но вы...
- Не могу. Не мучь меня. Помогать буду.
- А что вы написали в истории болезни?
- Все как было.
- Вы сошли с ума! Это ж тюрьма.
- Была бы жива.
- Может, после операции переделаем историю?
- Будет видно. Но ведь, может быть, придется матку убирать. Как это объяснить?
- Но так же нельзя написать.
- Ты как думаешь! Я хочу в тюрьму, что ли?!
- Ну ладно. Давайте начинать. Потом подумаем. Господи!
- Начинай же! Скорей! Что треплешься!
Пришлось удалить кусок кишки в десять сантиметров, матку удалось зашить.
Все!
Господи, сможет ли рожать?

Мишкин сидел около ее постели. В ногах стояла капельница. Кровь капала медленно, в
одном ритме, и ему казалось, что этот ритм самый спокойный в мире, самый хороший, самый
спасительный...
К пяти утра давление стало нормальным, и Мишкин пошел к себе в кабинет, где сидели
Нина и Людина мама.
- Что там, Евгений Львович, что у нее?
- У нее нагноение кишки, флегмона кишки - маленький кусочек кишки отрезали.
Может, обойдется все.
- Что ж такое, и не жаловалась никогда. Хотя плохая лицом была последнее время. Не
опасно, Евгений Львович? Жива будет?
- Посмотрим. Всякая операция опасна. Хотите, пойдем к ней. А вы идите домой.
Следующую ночь он тоже провел около Люды, но это уже напрасно, из перестраховки:
Люде стало лучше.
На четвертый день вроде бы и сомнения отпали.
Люда стала поправляться, но он все еще оставался в отделении и дома с тех пор еще ни
разу но был.
Историю болезни Мишкин не исправлял. Она так и осталась с полной правдой, которую
необходимо было скрыть от матери.

Мишкин все рассказал Марине Васильевне.
- Боже мой! Откуда ты на мою голову! Не то, так другое. Нельзя же мне так мучиться
только для того, чтобы у меня была хорошая хирургия. Ведь ты же знаешь... - Сама же себя
перебила: - О чем это я! Надо же что-то делать. А как девочка? Ничего?
- Прямой опасности для жизни нет сейчас.
- Жива будет, в общем?
- Скорее всего. Я сижу с ней все время.
- Родители не знают?
- Нет.
- Она не расскажет сама?
- Нет.
- Но мне-то как быть, я должна сама пойти на тебя заявить. Ты так все и написал в
истории?!
- Все.
- А донос, значит, на меня переложил?
- Я сам напишу.
- Молчи, дурак. Каждый выполняет свою работу. И не лезь. Марина Васильевна
обхватила руками голову. Она так всегда берегла прическу! - всю измяла.
- Вот я заявление принес. Прошу меня освободить.
- Освободить! Нет уж, сиди. Хорошо жить хочешь. И донос мне писать. И сам отсюда
уйдешь. Конечно, дома-то сидеть, переживать не на людях спокойнее. Нашел выход. Я не могу
по закону держать тебя насильно. Подписку о невыезде из больницы не возьмешь. Но если ты
уйдешь - это будет непорядочно.
- Да вам же будет легче, если я уйду!
- Не тебе судить, Мишкин. Ты думай о своей легкости, а не о чужих облегчениях. Иди
работай. С девочки глаз не спускай - выходи. А я поеду подумаю. Галя знает?
- Нет еще.
Марина Васильевна поехала к своему близкому знакомому, большому начальнику в
медицине.
- Петр Семенович, выручайте.
- Что случилось, Маринушка?
- Доктор у меня есть, хирург. Всеобщий наш любимец в районе, гений...
- Гений!? Ну и натворил, наверное. Кто таков? К делу давай.
- Может, и слыхали вы, Петр Семенович, Мишкин Евгений Львович, - знаешь, он один
из первых удалил тромб из легочной артерии при эмболии...
- А, ты что-то мне рассказывала о нем.
- Ну да. Ну конечно же! А парень какой! Умен - а руки! Высок, статен. Но это все
ладно - хирург он от бога.
- Продаешь ты его, что ли! Несешь, несешь бог знает что. Случилось что, рассказывай.
Что?
- Аборт криминальный, Петр...
- Ты что! Изыди, сатана! Ты что! Не знаешь положение с абортами? Хотел хорошо жить
- пусть расплачивается.
- Петр Семенович, он не брал денег! Знакомая девочка.
- Девочка! Тем более. Надо осмотрительней знакомиться. Скажи на милость! Да и не
гинеколог к тому же. Пускай своих девочек в больницу посылает. Закон-то есть.
- Да это знакомая сестры его.
- Да какая разница! Что ты меня посвящаешь во все. Аборт! Дома! И все. Больше ничего
не надо. Не надо делать плохо.
- Конечно, Петр Семенович, но...
- Какие "но"! Не морочь голову. Как у тебя дела вообще?
- Петр Семенович! Парня же упекут! А он ведь от доброты. Ему же в тюрьме сидеть
придется. Я вас очень прошу. Просто личная просьба. Да и жалобы-то от родственников нет.
- Ну а что я могу сделать! Ты сама понимать должна.
- Я никогда, Петр Семенович, не просила вас так. Сейчас - крайний случай, Петр
Семенович. Ну просто максимально униженно прошу. Ну, хотите, на колени стану.

- Ну, не морочь голову, говорю. Шутка, что ли! Криминальный аборт. А как узнали, раз
не было жалобы? Случилось что?
- В том-то и дело! Перфорация матки, резекция кишки. Сам пришел сказал.
- Что?! Да-а. Это много лет. Что ж можно сделать! Это да, это много лет. Плохо, очень
плохо. Хороший парень?
- Парень-то...
- Да-а... Развела ты у себя. Все мы, конечно, не без греха, но такое. Да тебе голову надо
оторвать. А девочка-то как? Плохая?
- Сейчас опасности для жизни нет.
- Голову тебе оторвать мало.
- Виновата, Петр Семенович, виновата. Но там видно будет. Сейчас парня от тюрьмы
спасать надо.
- Но ты его выгонишь?
- Не знаю. Может, и надо будет, если все благополучно обойдется. Но пострадает-то кто
от этого? На нем же вся хирургия в районе держится. Ведь у нас же лучшая хирургия в городе.
Лучше, чем в Москве. Ей-богу, не боюсь это сказать. Сравни отчеты разных больниц в
горздраве у вас.
- Незаменимых людей нет. Ты же знаешь.
- Есть, Петр Семенович, есть. Просто любого можно сменить.
- Дала ты мне задачу. А ты к кому-нибудь обращалась?
- А к кому же с этим обратишься? Только если вы сумеете помочь.
- А кто знает об этом?
- Никто пока. Я сама сообщить должна - пока молчу.
- Подожди еще денек, не сообщай. Запиши мне все обстоятельства дела, а фамилию мне
его пока не записывай, от греха. Помни, ни одному человеку пока. Через меня же пойдет.
Позвоню сегодня, посоветуюсь, что и как надо делать. А ты мне утром завтра позвони.
- Да я приеду к вам спозаранку, Петр Семенович.
- Не надо. Не суетись. А пусть-ка лучше он приедет. Я ему холку намылю.
- Не поедет сейчас. Ты знаешь, какой он. Пока у него больной тяжелый, он из отделения
не выходит. А уж такой-то случай!.. Под угрозой расстрела он девочку не оставит.
- Договорились, аллах с тобой, завтра жду. Звони.

ЗАПИСЬ ТРИДЦАТАЯ

"Ребята, дорогие мои, простите это пафосно-сентиментальное начало, но так получается.
Я не писал вам, не знал, что писать и как писать, и не понимаю я, что теперь я.
Я, с одной стороны, вас недавно видел, когда лежал в больнице, но, с другой стороны, в
больнице каждый раз было столько народу, что я ни разу не мог с вами поговорить. Лежу в
этом лесном санатории - поправляю здоровьечко. Почему!
Почему черт меня понес в эту бешеную поездку, почему не дождался решения дела -
будет ли дело, почему выздоровление девочки так быстро меня успокоило, хотя успокоиться я
должен только тогда, когда Люда родит. Почему понесло меня в эту поездку! За что я устраивал
себе подарки? Почему, выходя из автобуса, я не думал ни о шоссе, ни о машинах? Почему,
думая о прошлом, я не глядел по сторонам на настоящее.
Наказан ли я за поездку, наказан ли за девочку, или все идет стихийно, неизвестно от
какой точки?
Так бессвязно, "импрессионистически", что ли, я могу писать только вам. Примите и
терпите. Я хочу написать, что думаю о случившемся. Не о девочке. Это было плохое дело, не
должное.
Этим мы уже тысячи раз изорвали свои души и свою, вернее, мою совесть. А вот сейчас
что! А сейчас...
Я сижу за столом в маленьком павильончике-ресторане. Стены - почти сплошь окна.
Снег - испоганенный лыжней. Дорога - следами машин. Дерево почему-то растет впритык к
стеклу оконному. Непонятно, как строили этот домик. Непонятно, что будет со стеклом, если
дерево будет расти. Непонятно, зачем эти люди, числом около тридцати, приехали в этот
загородный ресторанчик праздновать пятидесятилетие своей начальницы. А может, она не
начальница. Нет, они ей улыбаются ртом, они ее приветствуют руками с рюмками, они желают
все встретиться на столетием юбилее, они заглушают себя песнями и музыкой из автомата.
Непонятно...
Впрочем, все вздор. Самое главное непонятное - это почему я здесь. Какого черта я, у
которого такое неприязненное чувство вызывают шаблонные хитросплетения природы,
приехал сюда. Меня так стукнуло, я даже не знаю чем, что на голове осталась вмятина;
непонятно, почему я так забочусь о своем здоровье, что уже более двух месяцев, которые
прошли после травмы, я не дотрагиваюсь до водки. Почему я так боюсь за свое здоровье,
почему оно стало для меня столь драгоценным, что хорошему застольному прирюмочному
общению с дорогими и близкими мне людьми я предпочитаю бережение анатомических
отделов и их физиологическое функционирование.
Может, я действительно воспринял все это как знак, данный мне в ощущениях.
Знак мне, который еще и сам не знает, грозит ли ему суд, но думает и помнит о том, что
девочка Люда, может быть, никогда не будет иметь детей. Знаки были в действиях моих, я сам
их создавал себе, но я не имел глаз, чтобы видеть, ушей, чтобы слышать. Я поехал в этот вояж,
в эту гонку, в эту спешку - за чем?! за чем гонка, - и посреди разговора, движения, смеха
перестал существовать, но то, что я не существовал, я стал понимать после, когда я
существовал снова.
Мы ехали - я смеялся, разговаривал и все равно думал о Люде, о себе, а потом я вышел, а
потом меня не было, а потом я еще не понимал, что не существовал перед этим, я не пришел
снова в жизнь, а вновь рождался. Сначала я себя увидел перед каким-то домом, а рядом стояли
люди, которых я откуда-то знал, не помнил откуда, еще не знал, что это были и будут близкие
мне люди; потом опять я не был в жизни - это как воспоминание из детства: кусочек жизни
есть - ничего, потом опять кусочек - опять ничего. Затем было приемное отделение - я уже
узнавал. И опять ничего. Потом я в перевязочной - на столе лежит больной, я слышу дыхание
неправильное, чейн стоксовое, - узнаю. Думаю, что я на дежурстве, хочу помочь, смотрю на
больного, смотрю на часы, стрелка прыгает по минуткам, я думаю, что для нас (в этот момент я
себя, наверное, считал здоровым доктором) это минуты, а для больного - вечность, потом,
кажется, я слышу это по дыханию, ему, этому больному, конец. Какие ж тут минуты? А про
себя я еще ничего не знаю. Как в детстве.

Как люди будущего знают о прошлом, знают, какими кругами мир, тот прошлый мир,
пойдет, пошел, - мы, врачи, как пророки, знаем иногда будущее больного, например этого
больного, каким кругом он пойдет, уже пошел. А сколько ошибок! Не только у врачей, но и у
пророков.
(Простите, ребята, но мне очень важно восстановить все, будто бы вам, а на самом деле
для себя. Не обращайте внимания на словопляску. )
А потом опять ничего. Меня опять нет, я пошел по тому кругу, о котором я ничего не знал
и не думал, а кто-нибудь около меня знал, может быть, и думал, и, может быть, неправильно
знал и думал.
Я уже лежу на кровати, и постепенно воспоминания приобретают стройность, как память
о юности, чреда событий непрерывная, - во всяком случае, перерывов я не помню.
И вот, в результате, я где-то за городом, блюду свое здоровье, забочусь о физиологии
своей, боюсь наступления физиологии патологической. Я уже боюсь всего.
Я боюсь, что, учитывая мое прошлое, мои поступки, мою невыдержанность и резкость (я
уже не могу вспомнить, была ли до травмы и резкость у меня, и невыдержанность), не может ли
психиатр признать меня сумасшедшим. Я уже вижу себя, живущего с клеймом, ярлыком. Я
вспоминаю свою манеру гнусную ставить людям отметки, а иногда даже с презумпцией
неодобрения наклеивать им этикетки.
И вот я думаю, как быть и как жить, чтобы не задавать глупых вопросов, как это сделал я,
когда, по словам людей, наблюдавших мое возрождение после травмы, спрашивал: "Куда мы
едем?" - а на ответ спрашивал: "А зачем?" - когда даже в своем бессознательном состоянии
понял я, что на вопросы мои получил исчерпывающие ответы, то все же не удержался и
спросил: "А почему стреляют?" Вопрос был глупый и нереальный. То есть не нереальный, а
детский, так как я был еще в стадии детства, а только дети могут задать безответный вопрос:
для чего стрелять, - когда слышат выстрелы, пусть они даже нереальные. Но воспоминания
мои тогда еще не приобрели характера непрерывности. Я просто и сейчас дискретно
вспоминаю.
И вот сижу и смотрю я в этом ресторане на банкет. Целый стол пьет и шумно
приветствует свою начальницу. А может быть, это и не начальница, а просто очередная моя
этикетка. А что я имею к начальницам? Если бы все начальницы были как моя - жизнь была
бы возможна, а значит, и прекрасна. Мне все время встречаются люди прекрасные, но живут
они в какой-то странной круговерти, но и от нее отказываться нет мочи и не хочу.
Около меня пьют, напротив люди пьют, все шумят, веселятся, а я берегу здоровье, жду,
когда мне принесут чай, бифштекс и какие-нибудь витамины.
Чую и боюсь я, как наступает у меня, что бывает в жизни людей, когда выходит наружу
все мерзкое и плохо прожитое и нереальное, и все могут увидеть тогда это все мерзкое твое и
нереальное.
Я хожу спокойно, не дай бог, поскользнусь, я не иду на работу, я жду, когда
восстановлюсь, и, главное, боюсь не испортиться, не стухнуть, не сгнить, не быть с гнильцой.
Простите меня, ребята, за это гнусное письмо, но либо я схожу с ума, либо уже сгнил.
Ведь так нельзя жить дальше. Не подумайте, что меня заботит водка и ее отсутствие в моем
рационе, но к ней отношусь я как к символу (или как к знаку). Я уже не знаю, буду ли работать,
смогу ли работать или буду вечно думать о своем восстановлении. Нужна ли кому-нибудь моя
жизнь, может быть, уже обуза ближним я, но, по случаю своей травмы черепной, ничего не
понимаю уже. Может, я уже лишний. Может, Сашке буду я чугунными веригами... Гале...
Впрочем, лучше уж не надо.
Вот и вам уже я и письменно даже стал неприятен, наверное...
"Кончаю. Страшно перечесть..." - радуюсь всем проявлениям своей памяти. Но все же
перечел и увидел - ничего не написал, что хотел. Что же я все-таки думаю о случившемся.
Перечитал - противно".




МИШКИН:
Я сидел в комнате, в глубоком кресле для больных феодалов. В таком вот, по моим
представлениям, умирал граф Безухов. Сидел я, смотрел в стенку и ничего не делал. Не могу
сказать, думал ли. Наверное. Не думать же не получается - как дышать. От нас не зависит.
Галя лежала на диване сбоку от меня. Я любил смотреть на нее в халате и шапочке.
Из-под халата торчали длинные ноги и черная юбка. Почему мне видится сейчас только черная
юбка - не знаю. Поясок халата затягивается туго, до рюмочной талии, - высший шик.
Шапочка надета кокетливо, но на самом деле кокетлива прическа, а уж шапочка надевается как
получится, чтоб прическу не испортить - денег жалко за прическу. Помню, как в больницах
женщинам, и сестрам и врачам, не разрешали красиво и разнообразно форму медицинскую под
свои формы приспосабливать. Краситься не разрешали. Чтоб все одинаковы были. Сплошными
белыми шеренгами. Теперь даже белый цвет, слава богу, у нас не обязателен в больницах. Как
больной могу сказать - красивая и красиво одетая женщина в больнице мне всегда была
приятней, чем белая серота однообразная. Как бы ни было тяжело - лучше пусть будет
накрашена, чем халда и кулема, как мы, больные, называли некоторых.
Вот, наверное, об этом я и думал тогда. Когда не помню, думал ли.
И вот в этот момент приехали ребята.
Володька с Филлом шумно очень приехали, но, по-моему, это наигранный шум, они не
знают, как вести себя со мной, и им не помогает и наше постоянное тридцатилетнее общение. А
тут еще это дурацкое письмо, которое я написал и от которого мне и самому сейчас стыдно.
Володя. То, что тебе пить нельзя, мы знаем, но игнорируем. Мы будем пить, а ты терпи.
Филипп. Надо привыкать к тому, что пить ты начнешь не раньше чем через полгода, а нам
с тобой жить всю жизнь, и эти полгода тоже.

А во мне ходят волны: то почти слезы умиления от их слов и радости общения, то вот-вот
готов взорваться, считая их бестактными, неправыми и грубыми. Но потом срабатывает
профессионализм, и начинаю понимать, что эти реакции и есть классическое черепное
поведение, поведение и реакции черепного травматика.
Галя пошла погулять. Правильно. Нас надо оставить одних.

Володя. Ну что, надоело выздоравливать?
Я. Вы получили письмо? Я уже жалел, что написал. Но после травмы на меня иногда
нападает такая тоска, что хоть вешайся. Чего только не сделаешь! После травмы!
Филипп. Ты ж совсем хорошо. В чем дело? По-моему, травма практически не оставила
никакого следа.
Я. Объективно - пока нет. Но субъективно... я не тот. И еще неизвестно, что будет и
объективно.
Володя. То есть?
Я. Ребята с работы дважды приезжали. Обидел я их, наверное.
Володя. Почему ты так думаешь?
Я. Я их во второй раз расспрашивал, что делается у нас, не рассказывают ничего толком.
Они мне совершенно ничего не рассказывают.
Филипп. Привет от Джеймса Форсайта. Просто они не хотят тебя дергать служебной
круговертью, пока не поправишься.
Я. Нет. Обидел.
Володя. Да как ты их мог обидеть?
Я. Да мы заговорили что-то о Пирогове. Кто-то осудил его за то, что он велел пороть
гимназистов. Ну я и завелся на ровном месте. Я говорю - не так это было. А он говорит - как
не так: когда стал попечителем учебного округа, предлагал детей пороть. А я говорю - версия
Добролюбова это. А он мне - как же Добролюбова, когда Пирогов написал "Правила
поведения", где был пункт о провинностях, за которые полагалась порка.
Филипп. А чего ты сейчас петушишься?
Володя. Пижон ты, Женька. Болезнь ничего не изменила, ты то субъективно прежний.
Я. Тут меня вдруг какая-то неприязнь захлестнула, и я выдал целую речь. Что он лишь за
отдельные грехи оставил телесное наказание, что сразу все и нельзя переделывать, что должны
быть этапы, а то стимулируешь роды на четвертом месяце.
Володя. Да бог с ними, Женя.
Я. А они мне опять про Добролюбова, про его правильный подход, про Кабаниху, про
Обломова.
А тут, оказывается, уже и Галя пришла и тоже говорит: "Брось, Женечка, пойдем
погуляем". Я на Галю вызверился: "Отстань, говорю, уйди, дай с ребятами поговорить". Тут у
меня в поле зрения появилось мерцающее пятно, прозрачное и колеблющееся, как теплый
воздух. Пятно стало увеличиваться больше, больше. И дальше я не помню.

А дальше было так.
Женя. Обломов, говорю им. Добролюбов. Да Обломов самый приятный, самый
положительный, самый незлобный; самый добрый, честный и чистый герой русской
литературы. И умер Обломов в добре, в любви, окруженный любящими и любимыми людьми
- женой и детьми, во сне, как святой, не мучаясь. Он русский язык любил, как никто. Он
дважды "что" написать не мог.
Прекращал писать. И Ольга ему не нужна была. Она чужая. Ольга тоже Штольц...
Володя. Женька, мы не успеваем ни за твоими мыслями, ни выпить. Подожди. Не
торопись.
Женя. Понимаете, они думают, я уникум, а что они вкладывают в это? Я им и сказал, что
Гончаров сравнивал доброго и честного Обломова, за которого боялся, за которого переживал,
с делягой, который холодно забирает у честных и добрых их имущество, их дело, их все. Но
забирают они не существенное, не главное - ольг, а их ольги и сами штольцы стремятся лишь
к делам. А Обломов получил главное - и любовь и будущее, то есть детей. А будущее
Штольца - дело, а не люди...
Филипп. Женя, Женя, погоди...
Володя. Подожди. Помолчи.
Женя. Нет. Не могу молчать. Я их обижал. Обижал в том разговоре. Обижал их личности.
Я для них уникум, а я их обижал. Не они не думают о людях - я не думаю о людях. Это я, я, я
не думаю о людях.
Галя подошла к Жене, положила руку на голову и стала тихонько гладить.
- Женя, Женечка, перестань, пожалуйста, потом доскажешь. Филипп. Брось ты городить.
Хорошо они к тебе относятся.
Ждут, когда выйдешь на работу. Ты же никогда не делал им пакостей.
- Я их оскорблял. Оскорблял как личности. Показывал, что они не знают, а я знаю.
Володя. Бог с тобой. Ты говорил о Пирогове, Добролюбове, Обломове, при чем тут...
Женя. Плохо говорил. И оперировал с сознанием, что они так не могут еще. А еще Люда.
Володя. Ну так считай, что тебя настигло возмездие. Тебе же Филл как раз об этом и
говорил. Возмездие - удел совестливых...
Женя еще активнее, еще быстрее, еще отрывистее стал говорить о своей глобальной вине,
потом стал кричать на ребят, а потом сказал: "А ты молчи, а ты молчи" - и наконец замолчал,
откинулся в кресле.
Было непонятно, спит ли он, просто так, может быть, откинулся или потерял сознание.
Галя прижимала его голову к спинке кресла.
Ребята растерянно смотрели на него, не понимая, что происходит.

Галя. Травматическая эпилепсия, по-видимому. Но хоть без судорожных припадков. -
Она отвернулась от них. - Не трогайте его сейчас. Он быстро придет в себя. А может, и не
эпилепсия.
Минуты через полторы Женя открыл глаза.
- Голова болит. Страшно болит голова. Такие частые приступы, ребята, просто ужас.
Галя, дай горячее полотенце.
Женя прижал ладони к щекам и к вискам, как бы поддерживая грозящую упасть голову.
Галя положила мокрое полотенце на лоб.
- Ой, горячо, горячо, держи, держи. Не могу.
Лег на диван плашмя. Лежал не долго, поднялся - будто уложили затылок на шляпки
вбитых гвоздей.
Поднялся, подошел к замерзшему окну и уткнулся лбом в стекло.
- Ох, кажется, легче. Нет. Опять. - Он оторвался от стекла и побежал в уборную.
Галя взяла стакан с водой и пошла следом.
- Сейчас рвота будет.
Филипп. Мне всегда после рвоты легче, когда мигрень бывает.
Володя. Может, правда легче станет.
Галя. Не та головная боль. - По краю нижнего века у нее была небольшая насыпь,
вернее, налив прозрачной жидкости.
Вернулся Женя бледно-зеленоватого цвета.
- Сделай укол, Галя. Володя. Какой укол?
Женя. Не нервничай. Не наркотик. Анальгин. Все управлять норовите.
Галя вытащила из шкафчика металлический футлярчик со шприцем и иголками.
- У нас всегда стерильный шприц есть. В спирте лежит.
- Я, ребята, полежу немного. Минут через пятнадцать легче станет.
Филипп. А почему укол, а не таблетка, если тот же анальгин?
Галя. Рвота же будет. Какая ж таблетка.
Оба замолчали. Один стал смотреть в газету, другой в окно.
Что он там увидит, кроме хитросплетений морозных

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.