Жанр: Драма
Хирург
...доски пока отнесем и свалим в
кучу.
- И женщины иногда совет отменный дать могут.
- У-у, Евгений Львович, на вас и непохоже. - Наталья Максимовна смеется. - "К
сожаленью, день рожденья только раз в году".
- А что! Верно говорит. И нам легче будет нести. И сверху не надо доски волочить. -
Агейкин все говорит возбужденно и громко. Странно - как будто повседневная работа у него
не физическая. Наверное, просто потому, что необычная.
Подошли две женщины средних лет.
Это две дочери одного семидесятилетнего больного, которому Мишкин удалил желудок
по поводу рака. Старик очень тяжело перенес операцию. Тысячи осложнений. Порой они
совсем теряли всякую надежду. Дочери не отходили от него ни днем ни ночью. Уже два месяца
это продолжается. Измучились вконец. Их сейчас не узнать по сравнению с предоперационным
периодом, если так можно сказать; но зато его выздоровление - их заслуга.
- Евгений Львович, ну что скажете нам? Надежда-то есть сейчас?
- Лучше, конечно, не планировать, но я думаю - выкарабкается. Тяжел еще очень.
- Папа просит дачу снять. Так если надежда есть...
- Задаток большой давать надо, - это вторая дочь. - Чтоб не зря, если жив будет.
Агейкин. Подождите так. О чем вы говорите! Как можно говорить, что будет. Ну,
рискните деньгами. От дверей им кричит строитель:
- Доктора! Лифт включили. Я с лифтером затащу стол. На какой этаж?
- На седьмой!
- Ну, спасибо вам, Евгений Львович. Мы тогда снимем дачу. Мишкин. Ну давай, ребята.
Подхватывай.
- Сейчас сигарету выкину.
Онисов. С ним хорошо, и он хорошо. Конечно. Уникум ты.
Мишкин. Давай, давай, берись, философ. Чего бормочешь? Три, четыре - поднимай!
Пошли.
Агейкин. Вон. В окнах. Больные. Смотрят. Таскаем мы.
Мишкин. Неси. Дыхание сбиваешь.
Поставили около лифта и этот стол.
Мишкин. Ты, Онисов, чудак. С ним хорошо - он хорошо. Смотрят. Окна. Больные. Живи
себе и неси время от времени, если думаешь, что всегда ты не несешь.
Работа шла хорошо. Но успели они... Если они будут носить и дальше так кустарно -
понадобится несколько месяцев.
Марина Васильевна пришла - приезжало начальство на субботник. Велено мусор этот,
упаковку, тару - ликвидировать, чтоб территория была приглажена. Иначе зачем субботник.
- А как ликвидировать? Куда деть?
- Сжечь.
- Доски какие! Жалко. Какие стеллажи сделать можно.
- Пожалуйста. Уноси домой, но сейчас.
- Мне сначала квартира нужна.
- К тому времени еще не один субботник будет. Вечно ты, Мишкин, создаешь проблемы
из ничего. Сказано жечь - жги.
- Жгу. Я разве против. Мне только жалко.
- С оборудованием, в общем, хватит на сегодня. А территорию мы убрать должны. Так
что начинайте. Я пошла на свой участок.
Марина Васильевна побежала, будто не главный врач, будто молодая совсем.
- Здравствуйте, Евгений Львович.
- О-о! Привет, Нина. Ты как здесь оказалась?
- Мимо проезжала. Вон машина моя. К тому же у меня для вас кое-какие лекарства есть.
Решила посмотреть - может, и передам заодно, подумала я. А вы здесь все сегодня,
оказывается.
- Вот спасибо. Сейчас я кого-нибудь пошлю за ними.
- Я сама отнесу в отделение. Дежурной девочке-анестезистке отдам. А у вас субботник?
- Как видите.
- Хорошо как...
- Чего хорошего.
- И я с вами поработаю. Вы носилки сейчас таскаете? Я к вам в пару, Евгений Львович.
Можно?
- Не очень ловко, наверное, коллега.
- Пустяки. Ладно. Сейчас прибегу. А у меня в машине прекрасный джин и вермут. После
субботника. Это великолепно.
Побежала. Подошел Онисов:
- Ну, ты уникум. Старый уже совсем, а все тебя любят.
- Пошел вон, Хазбулат.
- А что! Такие большие фигуры всегда привлекательны.
- Помолчал бы лучше. Вот когда больным после операции отдаешь большой камень из
желчного пузыря - они приходят в ужас, ахают и страшно гордятся своей тяжелой патологией,
но мы-то, хирурги, знаем, что мелкие камни вреднее, опаснее, и гордиться больным лучше этой
мелочью. Так вот, не будь ты этой мелочью в пузырях и протоках. Лучше помолчи. Понял,
Хазбулат?
- Ты сейчас говоришь, как большой Пахан в малине своим уркам. Ты все-таки уникум,
Мишкин, даже в таком разговоре. И образы твои дикие: камни, кровь, желчь. Ты же ущербен,
весь ушел в ту жизнь. Полные носилки уже, хватит, понесем. Не верю я в искренность этих
образов у тебя.
Подняли носилки с мусором и пошли.
- А почему? Я живу ведь в этом мире только. Это ты по кино ходишь каждый день. А
потом делаешь глубокомысленные сексуальные умозаключения.
- И что! Эта сфера жизни естественна. Да, кстати, эта артистка, о которой я вчера
рассказывал, - у нее болезнь какая-то по части секса. А на вид несчастная такая, трогательная,
светлая.
- Бедная женщина! Конечно, несчастная. Высыпай. Ну, опускай. Сразу и назад. А тебе не
все ли равно, какая женщина актриса. Тебе б, Хазбулат, была б красивая.
- А на экране все равно не поймешь - какая она. А если поймешь - какая же она
артистка. Ставь здесь. Давай накладывать. Осторожней! Длинные палки эти не бери.
- А ты пойми. Проанализируй.
- Ну, Мишкин. Я ж по складу мышления художник, художественный тип мышления. Это
Марина Васильевна пусть анализирует. Она критик, она мыслитель разумный, ученый. Я вижу
и говорю образами женских тел на экране.
- Господи! Ну загнул! Художник. Говно ты, а не художник - "образы женских тел на
экране". Я и не пойму даже, что это.
- Вот и анализируй. Ведь и по физиологии так же: художественный тип мышления,
художник - не может проанализировать, он видит, видит больше, чем другие, и выдает
образы. А ученый, критик - тот анализирует, толкует, объясняет то, что художнику увидеть
удалось.
- Зануда ты, Онисов. Вот ты и есть уникум. Какой ты художник - разве что "женских
тел на экране". Наложи анастомоз на кишку красивый, тогда и образы создавай.
- Вон бежит уже твое женское тело без экрана. Пойду той кучей займусь, пока ты
разберешься с ней. И наложи носилки пока полностью.
- Евгений Львович! Гень, я отдала. Понесли.
- Неудобно, Нина. Почему вдруг. Что говорить-то будут! Неловко. И не переодеваясь.
- Ты тоже, я вижу, не только не переоделся, но даже наоборот. В галстуке, в светлой
рубашке я тебя впервые вижу, и вижу на субботнике.
- Это я играюсь, и оделся так принципиально. Но никто и внимания не обратил.
- Неужели ты такое значение придаешь одежде, что с ней может быть связана хоть
какая-нибудь принципиальность? Так ведь ты будешь делать вид, что тебе лень переодеваться
на официальный прием. Э-э, друг мой. Вот где слабинка-то.
- Короче, иди и посиди у меня в кабинете. Я скоро освобожусь.
- Смотри, какой костер, Геня! Доски какие. Жалко.
- А куда их деть?
- И все побросали работу. Смотри, Эугений, как потянуло народ на тепло.
- А почти всё уже снесли. Сейчас кончать будем. Иди, я тебе говорю, ко мне в кабинет и
жди там.
- Слушаюсь, Гений. Если никого нет, это тебе будет удобно? - Нина побежала к
корпусу, а Мишкин подошел к своим, которые стояли около костра.
- Чем отличается человек от животного? - спросил Илющенко.
- Многим, - мрачно буркнул Мишкин, а потом добавил: - Всем.
- Человек смеяться может, плакать, и к огню его тянет. Животное не смеется, не плачет,
а огня боится. Правда?
- Правда, правда, - тихо сказала Марина Васильевна. - Давайте кончать на сегодня.
Сейчас догорит, и расходитесь. Время уже. Будем по традиции пить в конце субботника?
Агейкин. Я всегда "за".
Онисов. Я нет.
Наталья Максимовна. Мне домой надо.
Илющенко. Как прикажете.
Марина Васильевна. Скучные вы, ребята. Ну ладно. Зарплату получите.
Наталья Максимовна. А разве сегодня будут давать? Суббота же.
- Субботник же. И бухгалтерия работает, и банк. Субботник всюду. Начальство всюду.
Смотрят, проверяют. У завода даже траву для начальства зеленым покрасили. Так что и деньги
привезли. Да вон и очередь уже - все знают. - Марина Васильевна показала на флигелек, где
располагалась хозчасть больницы и находился кассир.
Наталья Максимовна. Ох, хорошо! Побегу возьму.
Агейкин (кричит вслед). Наташа! Мне тоже очередь займи.
Мишкин. Это как траву покрасили? Испортится!
Марина Васильевна. Зато видят - убрано, хорошо, чисто, красиво, за угол не завернут, не
посмотрят, что там.
Мишкин. Ну дела! Нет уж, я лучше десятку одолжу до понедельника у кого-нибудь. Не
люблю очереди. Не буду стоять.
Марина Васильевна. Пойдем со мной. Тебе дадут без очереди. Ты у нас человек
уважаемый.
Мишкин. Нет, нет. Не пойду. Неудобно и не хочу. Равенство так равенство. Очередь для
всех. Одалживаться! Лучше мне десятку до понедельника вы одолжите. Одалживаться можно
лишь денежно. Сами говорили. Помните?
Марина Васильевна. Как хочешь, Евгений. Когда ты перестанешь выпендриваться и
начнешь нормально жить? Дам я тебе десятку. Одалживайся у меня. Как с тобой Галя
управляется?! Все равно сейчас помощи нахлебаешься.
Мишкин пошел к себе в кабинет.
- Сейчас, Нина. Помою руки и пойдем.
- Пойдем к Володе, выпьем у него мои богатства.
- Давай. У меня десятка есть. Частично она мне для дома нужна, а частично можем
купить какую-нибудь заедку.
В дверь постучали.
- Евгений Львович, можно к вам?
- Конечно, Валентина Степановна, всегда. Что случилось? Это доктор, анестезиолог,
помогает нам иногда. А Валентина Степановна наш вождь, заведующий райздравом.
- Ваш вождь! Но, как всегда, мне ваша помощь и совет нужны.
- Всегда готов. Заболели?
- Не я. У дочери живот болит. Я привезла ее. - Открыла дверь. - Катюша, зайди. -
Вошла девочка лет пятнадцати. - Расскажи Евгению Львовичу, что болит у тебя. Днем вчера
заболело у нее. Ну, рассказывай. Ночь, правда, спала хорошо. Но сегодня болит по-прежнему.
- Пусть она сначала сама расскажет.
- Конечно. Ну что же ты, Катя.
Девочка стала рассказывать, когда она заболела, где болит, что она чувствует при этом,
как развиваются ее ощущения. Мать иногда вступала с уточнениями.
Потом девочка легла на диван, и Мишкин стал ее осматривать, ощупывать, задавать еще
вопросы...
- Что вам сказать, Валентина Степановна. Живот мягкий, болезненность умеренная.
Аппендицит есть, но чтоб считать его горящим... Сомнительно. А кровь вы ей сделали?
- Лейкоцитоз восемь тысяч.
- Ну вот и аппендицит такой. Аппендицит есть, конечно. Но с ходу делать не стоит. Не
гнойный. Тут деструкции нет. Давайте посмотрим до завтра. Положим ее в отделение. А если
что - меня вызовут. К тому же сразу после субботника не стоит. Руки наши... Без особой
нужды, без экстренности, лучше не лезть в живот.
- Ну хорошо, Евгений Львович. Договорились. Я ее укладываю, а потом мы созвонимся,
решим, что и как.
- Договорились. Вы на машине, Валентина Степановна?
- Я ее отпустила.
- Тогда разрешите, мы вас подвезем. У коллеги машина своя.
- Спасибо, спасибо. Сейчас Катю отдам и вернусь.
- Ну вот и опять договорились. Вышла.
- Ну вот и заканчивается, Нина, день свободного труда. Сейчас поедем.
- Лев Павлович, нельзя так с ходу оперировать. Ведь это же аппендицит. Вы должны
понимать, что срочность при этом заболевании чисто легендарная. На самом деле такой
срочности нет. Несколько часов, конечно, может обождать, и до утра вполне. Перитонита ведь
не было.
- У нее боли сильные были, Евгений Львович.
- В крайнем случае мне бы позвонили. Если заведующий райздравом привозит свою
дочку, а я говорю, что пока ничего нет, надо ждать до утра, то просто обычная деликатность
требует, чтобы без меня вы не оперировали. Я же был дома. Говорил с вами по телефону.
Нехорошо. Да и аппендицит не гнойный оказался. Я же прав был.
- Были сильные боли, и я не считал себя вправе, понимаете... Конечно, Евгений
Львович, если вы считаете, что я поступил неправильно, - можете меня наказывать. Я готов.
- Да за что наказывать! Сделали вы все как надо. Диагностика и тактика - не дважды
два. Но я говорю о деликатности. Какого черта вы меня ставите в дурацкое положение, в
дерьмо запихиваете!
- Бейте, Евгений Львович, вот шея.
- Да, Лев Павлович, признать себя виноватым, истинно и искренне признать виноватым
труднее, чем подставить другую щеку. Я не хочу вас бить, я хочу, чтобы вы думали о других во
всех подобных ситуациях. И меня бы не подводили, и себя...
- А обо мне когда-нибудь думали?! Я не про вас лично, Евгений Львович. Вот я знаю,
меня ругают все, и сейчас думают, что я хотел хорошо выглядеть перед начальством, что спас
дочь начальства, понимаете. Ну и правильно, ну и считайте. Впереди вас идут много русских
бар. Вам-то уж столетия как хорошо. А впереди меня тысячи русских мужиков, тысячи
поколений работяг. И всей тысяче русских мужиков, моим предкам, самим приходилось
работать, понимаете.
- Ты не поднимай все на принципиальную высоту. Мы оба хирурги. И нечего считать,
сколько русских мужиков было перед нами. Кстати, Лев Павлович, не тысячами русских
мужиков, а всего сорока русскими предками, сорока поколениями вы можете похвалиться. В
лучшем случае за тысячу лет. Так что не занимайтесь демагогией, а ведите себя интеллигентно,
как и подобает русскому врачу, если уж на то пошло, вышедшему из любой среды, из любой
сферы России.
- Вам ведь легко это говорить, Евгений Львович. А мне ведь все своим горбом пришлось
пробивать. И выучиться и выжить, Евгений Львович. Когда я родился, в деревне жрать было
нечего, понимаете. Сами знаете, какой голод был в начале тридцатых годов. А тут отец ушел в
армию, да так и не вернулся. Получил паспорт, остался где-то работать, написал, что вызовет,
деньги пришлет, да так и пропал. Хорошо, я один у матери был. А он уже с паспортом был -
чего ему возвращаться. Мы с матерью опухли от голода. И никто не помогал нам. Деликатности
не учили, - колосок подобрал на земле - выжил. Потом война. В оккупации был. А сколько
мне стоила эта оккупация потом, в институте, Евгений Львович, знаете! И вспомнить страшно.
Потом мать снова вышла замуж, за вернувшегося с фронта. Стал тот председателем колхоза.
Мать еще одного родила, понимаете ли. А после войны, как забрали у нас все зерно, опять
жрать нечего было. А отчим подсчитал и решил раздать из семенного фонда, чтоб не сдохли. И
посеяли, Евгений Львович, и выжили. А отчиму и за саботаж, и за укрытие зерна, и за
разбазаривание семенного фонда, и за все сразу как впаяли. И загремел мужик в тюрягу. И
никакой деликатности, Евгений Львович. Опять сам. Тут я школу кончил, и меня в армию.
Слава богу, папанин пример был, научил меня старик, уж не знаю, жив он, нет, но за науку
спасибо. Остался в городе и поступил в институт. В медицинском в нашем городе конкурса не
было - попал. И опять никто не помогал. А стипендию получал двести двадцать, двадцать два,
значит, по-сегодняшнему. И без вашей деликатности в иные дни лежал в общаге на кровати,
чтоб сил не тратить, Евгений Львович, жрать нечего было. После третьего курса стал
фельдшером на "скорой" работать. Легче стало, так и то чуть в тюрьму не угодил. На нашей
станции пьяный залез в машину и стал гудеть. Шофер подошел, а пьяный ему палкой
предплечье сломал. Мы с нашим доктором вышли, вытащили пьяного, вломили ему малость,
так нас под суд. Кто-нибудь помог?! Сначала шесть лет дали, и оккупацию припомнили. Потом
пересуд был, исправительно-трудовые дали. Оставили на работе и в институте. Парень
инвалидом стал. Так ведь хулиган, понимаете. А если не мы за себя - кто за нас, Евгений
Львович? Нам нечего терять. И без всякой вашей деликатности говорят: "Зачем били?
Вытащили, связали, а бить до инвалидности нельзя". Это деликатно? Как будто когда они или
вы бьете - считаете, сколько ударить можно, а сколько нельзя, понимаете.
- И правильно сказали. Что ж звереть-то так. До инвалидности бить. Можно бить до
первой крови, так сказать, а можно бить до последней капли крови, с озверением, так сказать.
- Вот именно, Евгений Львович, что озверели. Здоровый малый, сильный, да еще руку
сломал нашему шоферу, с нами дрался. Ну пару раз лишнего поэтому дали. Да ему
инвалидность, наверное, через полгода сняли, после суда. А у меня на всю жизнь клеймо.
Правда, судимость сняли, вы и не знаете поэтому. Ну, может, и лишнего дали парню. Но ведь и
у нас характер свой есть. Вы уж простите, Евгений Львович, за неделикатность, но вы можете
себе позволить быть бесхарактерным, мягким, не ругаться, повернуться и гордо сделать за
другого его работу, понимаете. А нам, Евгений Львович, выжить надо.
- А вы считаете, что, если не ругаешь и не бьешь, значит, бесхарактерный? А по-моему,
для мягкости нужно больше характера, чем для удара. Ударить - это же так легко. Ни мысли,
ни гордости, ни характера. Весь характер в мыслях о престиже - и больше ничего, пустота.
- Так что, как говорится, извиняемся, барин, но нам институт кончать надо, денежки
зарабатывать и кормить себя, а то и мать, и жену, и детей. Вся жизнь впереди. И кончил
все-таки, барин, институт. В район, в деревню работать уехал, уже с женой, вместе учились.
Сын родился. Работаем. И тут мне предлагают в районе путевку в ординатуру на два года в
Москву. Я поехал, а в деревне, где сын с женой, - опять жрать нечего. Еще у колхозников
будет, а доктор - хоть подыхай. Получала она семьсот двадцать, ну полторы ставки набегало,
около ста, по-нынешнему, имела. Проживи-ка, Евгений Львович!
- Да что вы мне это говорите, Лев Павлович? Я-то что, не так жил? И тоже в районе, а не
в городе.
- Да за вас ваши предки отъелись. А мне ловчить надо было. Сын годовалый. В
магазинах мало чего было, а на рынке деньги большие нужны. На деликатность много не
купишь, Евгений Львович. Из Москвы каждый месяц домой на три дня ездил. Чемодан целый с
продуктами вез. Хорошо хоть, начальство по деликатности, мной выпрошенной, не обращало
внимания, что я по понедельникам иногда на работу не выходил. Знали, что в деревню уезжал к
своим. Не успевал я к понедельнику иногда.
Вот и ловчил. И до сего дня ловчу. Зато квартира теперь есть и силы сохранил. Я с
дежурствами до двух ставок набираю - силы пригодились. Жена две имеет. Вот и получается
на нас пятерых, с детьми и тещей, около пятисот рэ. Тоже не густо. Да я, как вы, на такси себе
не позволяю. Еще и накоплю. Все сам, Евгений Львович. И ловчить самому приходится. У нас с
вами разные деликатности. Вы из другого мира, вам ловчить не приходилось. И не голодали...
Ну не возражайте, не надо, голодали вместе со всей страной, когда всем плохо было. Я это
знаю, много раз слыхал. Вам легче, Евгений Львович, о добре говорить. Вы же сами, Евгений
Львович, говорили, что добро проповедуют только сытые. Вот наемся, детей накормлю и стану
добрым. Уж и забыл, кто у вас в проповедниках добра числился.
- Могу напомнить, - усмехнулся Евгений Львович, хотя полагал, что Агейкину это не
нужно было. Ему важно было высказаться. Но и Мишкину этого хотелось. - Могу напомнить:
Будда, Ганди, Толстой, Швейцер... Еще могу назвать. Простите меня, Лев Павлович, бог с
ними, не будем выяснять, от каких истоков идут проповедники. Скорее, по-моему, поведение,
реакции человека идут не от внешних обстоятельств, а от внутренних. Это как озноб - жара,
все потом обливаются, а у кого в крови лихорадка - мается холодом, сто одеял натягивает.
Озноб - дело внутреннее, не внешнее. Может, я и не прав, даю слово - подумаю, но и вы
подумайте. Что ж, я в другом мире рос, я врач в четвертом поколении, но уверяю вас - в
каждой среде свои горести, свои беды. И не надо мериться этим. Разве горести измеришь? Моя
горечь для меня всегда самая горькая. Помните только, Лев Павлович, что порядочный человек
чаще бывает счастливым. Его меньше точит, меньше грызет изнутри. А непорядочный даже не
лжет, только как не лгут часы без стрелок. В общем, хорошо, Лев Павлович, что мы
выговорились, простите меня за мою настырность, но нам легче после этого быть обоюдно
деликатными. Для деликатности любовь нужна. Для любви - понимание. А без любви
по-настоящему жить никто не может. Даже господь бог, говорят, людей создал, так как в любви
нуждался. И нам с вами не хватает. Да. Время каяться - время щеки подставлять.
- Что, что?
- Это я уж так. Сам себе. Зря только мы этот разговор затеяли перед операцией. Но у нас,
пожалуй, все времена перед операцией.
Мишкин начал переодеваться. И Агейкин пошел переодеваться.
Пошел с видом победителя.
ЗАПИСЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ
Мишкин положил руки на стол, полусогнув кисти. Костяшки пальцев у него побелели.
Часто пишут, что кто-то отчего-то так сжал руки, что костяшки пальцев побелели, а белеют
они, когда натягивается кожа на пальцах. Достаточно их полусогнуть - пальцы. Онисов сидел
напротив и ворчал:
- Я Агейкину твоему сказал, что этот аппендицит можно и не оперировать. Не каждый
же аппендицит надо оперировать. А он расшумелся, обиделся. Я ж его ни в чем не обвинял.
Чего он обиделся?! Расшумелся, стал доказывать необходимость операции. Я ж не спорил. Я ж
понимаю, что можно соперировать, если боли сильные. Иногда и не поймешь больного. Но
после операции, если отросток не гнойный, мы понимаем, что можно было и не оперировать.
Обиделся. Чем человек ограниченнее, тем более обидчив.
- Ладно тебе ворчать. Ты, наверное, не просто сказал, а что-нибудь вроде: "дурак -
нечего было оперировать" - после того, как он тебе сказал, какое было тяжелое дежурство и
сколько пришлось работать ночью. Я ж тебя знаю. - Засмеялся.
- Ну, ты уникум! А что особенного! Нечего жаловаться на тяжелое дежурство. Сам себе
создал тяжесть. Лишнюю. "И аппендицит, - говорит, - технически сложный был". Сказал бы
сам, что зря делал его. Нет, на всякий случай стал оправдываться.
- А ты-то. Ты ведь тоже всегда оправдываешься. А то и вину на другого норовишь
свалить. Ты же тоже с ним дежурил. Ты где был? Все на него переложил, а еще и ворчишь. Ты
же мне сам зачитывал из какой-то книги, помнишь, что в основе самых различных бед людских
и особенно бед человеческих взаимоотношений лежит это неистребимое желание оправдаться и
свалить вину на другого. Как Адам на Еву, а Ева на змия - первородный грех. Теоретически
ты все понимаешь, а практически - на него все сваливаешь.
- Нет, ты уникум. Я ж не про то тебе говорил. Я говорил, что все вокруг надо на себя
опрокидывать. Например, я молодой и здоровый, но когда я вижу лысину своего друга детства
- это я, когда я вижу седину своего друга детства - это я.
- Хорошо же ты хочешь устроиться. Все на себя. Это, малый, ты уникум. Душевный
комфорт себе создаешь, - усмехнулся Мишкин.
Телефонный звонок.
- Евгений Львович, вас.
- Я слушаю.
- Евгений Львович? Здравствуйте. Это Нина, Жень.
- Да, я вас слушаю.
- Тебе неудобно, Женя, сейчас?
- Да, у нас конференция.
- Ну ладно. Я потом. А сейчас минутку только. Мог бы ты посмотреть и, если надо,
соперировать одну мою знакомую с холециститом, с камнями.
- Пожалуйста.
- Завтра она придет к тебе в больницу.
- Хорошо.
- Около десяти утра. Да?
- Хорошо.
- Спасибо, Женя. А я еще раз позвоню. Хорошо? До свидания.
- Хорошо, до свидания. Вошел Агейкин:
- Когда же мы, Евгений Львович, станем соблюдать расписание операций, понимаете!
Опять сегодня все поломали. Опять не так, как было написано вчера.
- Да, это верно, Лев Павлович. Это я виноват. Да и вы. Вы по дежурству положили
больного с грыжей. Четверг же. Если мы его сегодня не прооперируем, то получится четыре
дня до операции. Только в понедельник. Предоперационный койко-день для грыжи слишком
большой будет. Решил ограничиться одной койко-ночью - назначил на операцию. Может, и не
надо было с ходу. Но, с другой стороны, знаешь, сейчас считается, что чем больше больной до
операции лежит в отделении, тем больше у него шансов набраться не поддающегося
антибиотикам так называемого госпитального стафилококка, то есть больше шансов для
осложнения. А вообще-то нехорошо, конечно.
- Конечно, нехорошо. Сестры обижаются. Никогда, говорят, не знаем, как изменится
операционное расписание.
В ординаторскую постепенно набрались все хирурги отделения и уже пришедшие
дежуранты.
Мишкин. Конечно, должен быть порядок в операционной, сестра должна знать, что будет
завтра. Иначе она перестанет верить в будущее. - Мишкин одиноко засмеялся. - Если нет
устойчивости, тогда все можно в операционной. Но мы, но человек оказывается между двух
инструкций: койко-день и расписание. Да, я помню, какой был скандал в клинике, когда я
нарушил расписание. Меня чуть не выгнали. Я тогда болел еще. Заболел тогда. - Мишкин
задумался. Онисов опять высказался насчет "уникума". - Ну ладно. Все собрались. Давайте
начинать. Кто докладывает? Агейкин? Начинай. Чего молчишь?
- Скромный очень.
- Скромность - это часто показатель надежд на будущее. Так сказать, ну что я сейчас,
что я сделал - вот вы посмотрите, что я буду делать. Вы еще узнаете, что меня ждет, что от
меня ждать. Так ведь? Вот ты уже профорг. А что будет дальше? - Мишкин опять странно
засмеялся. Он все время в своем смехе уходил куда-то в прошлое. Может быть, вспоминал свою
работу в прошлом. Да уж что там смешного. - А патанатом где? Без него мы не можем
начинать. Позвоните-ка ему. Скажите, что мы ждем.
Сидящий рядом с телефоном Илющенко стал набирать номер, но в это время пришел
патанатом.
- Ну, вот и наш контроль пришел. А это символично - только сейчас понял. Он и
председатель народного контроля в больнице и начальник патанатомической службы,
контролирующей нашу работу. Правильно, всякий контроль надо объединять, контроль надо
централизовать. - И опять засмеялся.
По-видимому, это Онисов, а вернее, Агейкин вернул его во времена своей бывшей работы
в клинике, когда он совершал преступления, ломая операционное расписание, распуская
собственное суеверие, когда он мучился своими болезнями, когда он прощался со своей
хирургической карьерой. Мишкин, по-видимому, думал об этом, и с воспоминаниями этими и
был, наверное, связан его смех.
Впрочем, ни Онисов, ни Агейкин, никто не натолкнул его на эти воспоминания. Так было
всегда, когда предстоял разбор смертного случая. Мишкин начинал думать, что он сделал и
чего не сделал, что он сделал лишнее, и невольно от вчерашнего дня он уходил к
позавчерашнему и дальше, дальше. Так было в
...Закладка в соц.сетях