Купить
 
 
Жанр: Драма

Арбат, режимная улица

страница №11

крикнул я.

- Вы стонете во сне. Я думала, вы заболели.

- А как вы вошли в комнату?

- Через дверь, - тихо отвечала фигура.

- Сколько сейчас времени?...

- Только восемь.

На пороге стояла отставная опереточная актриса, крупная, костлявая, похожая на
старую, выработавшуюся клячу, лицо ее, измученное гримом, печально глядело на
меня.

- Я должна вам кое-что сообщить.

Она тщательно закрыла за собой дверь и потом долго к чему-то прислушивалась.

Я слышал гудение своей крови.

А потом она сказала:

- Это не мое дело, но я должна вас предупредить.

- А что такое произошло?

Она приложила палец к губам и слова к чему-то прислушалась.

- Здесь о вас осведомлялись.

Внутри у меня будто что-то оборвалось, но я безразлично спросил:

- Это кто же?

- Там дворник спрашивал, дома ли вы.

- А зачем я ему?

- С ним один человек, - туманно сказала она.

- Какой человек?

- В штатском, по-моему, из райотдела.

Я молчал.

- Из райотдела, маленький такой, блондин.

- И он тоже мной интересовался?

- Он молчал. Но дворник спрашивал, по-моему, по его наущению. Это я вам должна
сказать.

Я сделал безразличное лицо.

- Ну и пусть спрашивает, мне-то что?

- Я думала, что вам надо знать, - тихо сказала она.- Он еще спрашивал, кто к вам
ходит.

- А мне это неинтересно, - сказал я.

- Я понимаю, - сказала она. - Спокойной ночи. Вы бы все-таки приняли какие меры.

Меры! Что, бежать? Растаять? Замуроваться в стену? Превратиться в человеканевидимку?
Эта мысль мне понравилась. Когда-то я видел картину "Человекневидимка",
он принимал какие-то таблетки и таял, превращался в призрак, в
воздух, он проходил сквозь стены. Я помнил еще его голос, таинственный,
пророческий, голос из небытия, из пустоты, дьявольский хохот возмездия. Он
кружил везде, взрывал мосты и хохотал. За ним оставались темные следы по снегу,
одни следы его только и выдавали, и те, кто преследовал, стреляли в ту сторону,
где были следы. Ох, как он кричал, когда в него попали.

Я лежу и фантазирую себя невидимкой, я свободно прохожу мимо этого несчастного в
котиковой шапке, прижавшегося к стене у подъезда, а он ничего не знает, я тоже
дьявольски хохочу, и он содрогается, я вхожу в троллейбус и стою, держась за
ремень, и никто вокруг не знает, что я еду, а я еду туда.

И вот оно, темное каменное здание на большой площади, я невидимо прохожу мимо
часового и мимо второго часового, я поднимаюсь по широкой мраморной лестнице, и
шаги бесшумны, призрачны, будто я не иду, а парю в воздухе; я иду длинным
коридором с рядом высоких дубовых дверей, вхожу в разные комнаты, открываю шкафы
и ищу и наконец - вот она, старая серая папка с черным штампом "Хранить вечно" и
с моей фотографией на обороте. Откуда они только взяли мою фотографию, она
совсем не знакома мне. И какое у меня спокойное, ничего не подозревающее лицо, а
меня в это время снимали. И вот я листаю серое дело и вшитые в него розовые и
голубые листы, и я узнаю про себя то, чего я и сам не знаю. Я читаю доносы и
ужасно удивляюсь тому, кто их писал. Каких только почерков тут нет!

У дверей под порогом по-мышиному зашуршало, что-то постороннее появилось в
комнате, я это скорее ощутил, чем услышал. Я приподнялся и увидел под дверью
белую бумагу. Это был обыкновенный, в линейку, лист, страница, вырванная из
школьной тетради, некрасиво и плотно исписанная поперек крупным, неровным,
напряженным почерком, с кляксами и перечеркиваниями.

Я стал читать и сначала ничего не понял. Мне показалось, что я сплю; постепенно
смысл, странный, нелепый, дошел до меня, и я, наверно, впервые за этот день
улыбнулся.

"Ввиду расстройства нервных систем у меня и у вас, - стояло в бумаге, - мы,
очевидно, устно никогда ни до чего не договоримся. Поэтому пишу вам эту записку.
Покорнейше прошу вашего разрешения на ночь выставлять ящик с моим ежом куданибудь
в коридор, так как он мне спать не дает, несмотря на приемы каких бы то
ни было снотворных средств. Думаю, что шестичасовое пребывание его в местах
общего пользования не нарушит "атмосферное равновесие" в нашей квартире.
Дальнейшие ваши неудовольствия моими действиями прошу вас выписывать или
высказывать, как вам будет удобнее, мне лично, а не через посредников. С
уважением Любочка".

По ту сторону дверей, как бы ходатайствуя за себя, вздыхал и ворочался на своих
шуршащих иглах страдающий бессонницей еж. Иногда он стучал твердым носом о пол,
что-то требуя для себя.

Я раздумывал над своей жизнью, над жизнью отца и матери, дедушки и бабушки.

У них были волнения семьи, рождений, болезней, отъездов и приездов, нежданных
телеграмм, слухов, сплетен, была смена дня и ночи, лета и зимы, пасхи и троицы,
и судного дня. Были близкие и дальние родственники, соседи, была зависть, жажда,
корысть, щедрость, доброта, злоба. Но никому из них в самом диком, глупом,
запутанном сне не снилось мое.

Страх за сказанное слово и несказанное, за все, что только подумал и даже не
подумал, а мог подумать, за мнимые ошибки твои и: не только твои, а твоего
товарища, и даже не товарища, а знакомого, родственника ближнего и дальнего,
родственника, которого ты даже никогда не видел и никогда не знал, что он
существует, потому что уехал он в Буэнос-Айрес или на мыс Горн еще в прошлом
веке, и там у него родились сын и дочь, и тому сыну или дочери вдруг вздумалось
написать тебе письмо как двоюродному брату.

Странно, что все это в моей жизни, именно в моей жизни.

Те длинные, темные собрания, собрания-бойни, собрания-душегубки, собрания, на
которых шло быстрое обесчеловечивание людей, собрания куриц, сороконожек, божьих
коровок, собрания тли, и это, растворенное, как адреналин в крови, чувство без
вины виноватости. И постоянное, непрекращающееся ожидание неминуемого. Грянет в
одну из ночей, на рассвете, или еще до того разорвет сердечную аорту, или,
может, всплеснет опухолью в мозгу.

Потерянное время, утонувшее время, бесследно, навсегда исчезнувшее из
единственной, раз данной жизни.

Почему же должна проходить так жизнь, эти необратимые, быстротекущие мгновения,
падающие, капающие в вечность секунды?

Я приоткрыл занавес и взглянул на улицу. Е г о не было. Я осмотрел каждый
подъезд генеральского дома на той стороне улицы, каждый фонарный столб, каждую
тень, в которую он мог бы спрятаться, с которой мог бы слиться. Нет, нигде его
не было. Я изучил очередь на троллейбусной остановке, может быть, он затесался в
очередь, может быть, стал играть в пассажира, ожидающего троллейбус, а когда
троллейбус уйдет, он в последний момент останется и опять замаскируется в
очередь. Нет, и тут его не было. Машина подошла, открылись двери, проглотили всю
очередь, и на пустой остановке завьюжила метелица. Не было его и среди
прогуливающихся с собаками - с мопсами, фокстерьерами.


Были годы, я думал: зачем? За что? Теперь уже не было этих мыслей не потому, что
я понял, зачем и за что. Я этого не понял и еще долго после этого не понимал, не
понимаю, наверно, до самой глубокой глубины и сейчас. Туман равнодушия окутал
меня, невозможность, непредставимость борьбы, вялая и болезненно чудовищная
покорность течению событий, безысходность тупика, ограниченного ранними
сумерками зимнего дня, за которыми долгая, бесконечная ночь, с ее тишиной,
кротостью, боем часов, случайными криками, случайными свистками, шуршанием
случайных машин.

Часть третья

Вечерние огни

Глава двенадцатая


Небо над двором было почти черным, тускло и как-то забыто светила пыльная
лампочка у подъезда и говорила, что незачем жить, незачем так вот одиноко и
долго мучиться, не стоит этого.

Я прошел наискосок через двор и тихо, тоскливо подошел к воротам. Никого не
было. Я поглядел на противоположную сторону улицы, и там было пусто, Я заглянул
в подъезд, и так дико и сыро пахнуло псиной и мочой, что хотелось взвыть.

Я медленно пошел вдоль дома, близко держась стены. Я просто вышел подышать
воздухом, что, уже разве нельзя дышать воздухом? Это был мой моцион. Я
остановился у афиши, искоса поглядел направо и налево. Никого. Тогда я дошел до
угла, заглянул в Глазовский переулок. Пусто. Потом вернулся и дошел до Арбата и
поглядел на тот угол у Гастронома. Там стоял один, он взглянул на меня через
улицу и отвернулся.

Иду и бессмысленно разглядываю витрины. В аптеке на углу Веснина грустные
резиновые груши для веселья, гарнированные холодным никелем хирургического
инструмента. Потом "Часы", миллион циферблатов, показывают одно и то же время. И
вот уже лезут в глаза мясные муляжи "Диетического", а за ним мигает неон.

И вдруг я увидел, что иду навстречу самому себе. В сером реглане, заячьей
ушанке, резко освещенный зеленым светом, я стоял перед длинным и ярким уличным
зеркалом парикмахерской, в витрине которой торчала на тонкой подставке
капризная, лукавая головка с огненнокрашенным хной перманентом, и над ней
зазывной плакатик: "Шестимесячная завивка с двухмесячной гарантией".

Я бессознательно вошел в теплый, наодеколоненный, приятно памятный с детства мир
цирюльни. Очереди не было. Грустный длинноносый парикмахер вяло взбил мыльную
пену, так же вяло намылил щеки, поглядел на меня в зеркало с одной и с другой
стороны и, высунув кончик языка, быстро побрил и вяло помахал салфеткой.
Девочка-подмастерье грустно глядела в окошко на улицу и сказала: "Ой, сколько
небритых ходит..."

У "Строчевышитых изделий" перехожу через улицу к "Комиссионному". На черном
бархате одиноко маялась туфелька и рядом белая бурка, будто парочка убежала,
случайно оставив в витрине как вещественное доказательство поношенную обувь.
Потом оранжевый, светящийся аквариум "Зоомагазина", золотые рыбки, сонно
запутавшиеся в красивых водорослях.

Шедший впереди меня гражданин в старой черной шляпе и пенсне вдруг остановился у
края тротуара и качнулся, шляпа упала в грязный снег. И непонятно было - пьяный
он или больной.

В это время с перекрестка прибежал старшина.

- В чем дело, гражданин, почему нарушаете?

- Я не нарушаю, - тихо сказал человек.

- Пройдемте, гражданин, - и он взял его за рукав. Двое в ботах деликатно
подталкивали его.

- Пустите меня! - закричал тот, прижимаясь к стене. - Я интеллигентный русский
человек.

- Там разберемся, - сказал старшина и приемом джиу-джитсу перехватил его руку.

- Я устал. Я уст-а-ал! - визжал кошкой интеллигент.

Регулировщик, сидевший на углу у "Консервного" в своем голубом стакане,
некоторое время прислушивался, потом высунулся в окошко, призывно свистнул кудато
в сторону Смоленской, оттуда откликнулись, и с другой стороны тоже
засвистели.


- Ах, как мне надоели эти крестьяне со свистками, - устало сказал гражданин и
притих.

Старшина, строго выслушавший его возвышенный протест, потащил его в подворотню,
а те двое в ботах на ходу обыскивали его, облапив грудь, спину, ноги.

Собралась толпа.

- А чего его тащить, может быть, он больной, - сказала женщина с кошелкой.

- Чего там больной, пьяный.

- Интеллигент, а пьяный, еще в шляпе.

- Ну так что, что в шляпе, вишь, говорит, устал.

- Устанешь.

- Вишь, баретки надел.

- Вот на ногах, зимой и в баретках.

- Может, как был, так и выскочил, бедолага.

- Бедняга, сбили с катушек.

- Будет вам за такие речи.

- Еще бы не будет.

- Граждане, разойдитесь, чего не видели?

Мне показалось, что сейчас и меня потащат, и я забежал в кино "Наука и знание".
Я заглянул в окошко кассы, кассирша, казалось, сидела далеко, словно виденная в
обратную сторону бинокля.

- Один билет, - услышал я свой собственный, как бы пришедший издали слабый
голос.

- Десять рублей - две серии, - пришел издалека ответ кассирши.

Я сунул в окошко десятку и пошел к входу.

В дверях стояла ужасно толстая, в капроновых чулках контролерша, загородившая
своим животом дверь, толстыми, красными пальцами она надорвала билет и дыхнула
на меня горячим дыханием печи, и, касаясь ее мягкого живота, я протиснулся
внутрь, в тускло освещенное, вытянувшееся кишкой холодное и грязное фойе, в
котором страдали и маялись юнцы с папиросками в зубах и пахло пивом и черствыми
бутербродами.

Неожиданно зазвонил звонок, вспыхнула красная лампочка над входом, и все,
толкаясь и обгоняя друг друга, ринулись в темный, холодный, надышанный узкий
зал, и не успели все рассесться, как потух свет и засветился экран.

Я оглянулся. Никто не смотрел на меня. Я тихо встал и сквозь фосфоресцирующий
зал, лузгающий подсолнухи, сосущий ириски, чихающий и кашляющий, пошел мимо
светящегося экрана на красную сигнальную лампочку выхода и через длинную,
заплеванную, разбитую лестницу, сумрачно освещенную фонарем в железной сетке,
какими-то кривыми закоулками с мусорными ящиками вышел в незнакомый, тихий
снежный переулок, оставляя за спиной в громадном здании, в узком, холодном зале,
цветной индийский сон.

В резком свете в подвальных окнах видна была вывороченная наизнанку бедная
сиротливая жизнь, столы, крытые клеенками, раскрытые шифоньеры и дети, сидящие
за учебниками, сундуки, на которых спали старухи, и какие-то безмолвные
вымороченные тени, старики, курящие в закутках осторожно, виновато, и кошки,
почему-то всюду были кошки.

Я дошел до троллейбусной остановки, подкатил троллейбус, раскрылись двери, я
оглянулся и вскочил в него. Двери мягко закрылись, троллейбус тронулся, я глядел
в заднее стекло. Какая-то машина неотступно шла за троллейбусом, упорно шла, не
отставая и не обгоняя.

Вдруг я уловил на себе взгляд кондуктора, тот с сумкой стоял на своем месте в
углу и со странной сучьей улыбкой через головы пассажиров, поверх шапок и шляп,
не отрываясь, смотрел именно на меня, и только на меня, будто узнавал во мне
приятеля. Я встал и пошел к выходу, но кондуктор, не отрываясь, будто все
узнавая во мне приятеля и удивляясь, что я его не узнаю, все смотрел на меня. И
я забыл, где я и куда идет троллейбус. Мелькали мимо непонятные вывески, редкие
пробегали прохожие, и все было странно и ужасно. Я остановился у выхода и
молчал.


- Гражданин, а интересно, кто, Пушкин, возьмет билет? - неожиданно сказал сзади
кондуктор.

Вдруг замолк говор, и все прислушались.

- Гражданин в кролике, это ведь к вам касается, - сказал кондуктор.

Пассажиры, читавшие газеты, перестали читать и стали смотреть на меня.

- А еще в шапке, - сказал вдруг гражданин в синей кепке, сидевший на месте
"матери и ребенка".

Остальные молчали и смотрели на меня.

- Простите! - закричал я и сунул кондуктору смятый рубль.

В это время троллейбус резко затормозил, и пассажиры попадали друг на друга,
дверь раскрылась, и в троллейбус вошел человек и внимательно посмотрел на меня.
Не успела закрыться дверь, я выскочил на тротуар, кондуктор делал мне знаки,
показывая мой рубль и билет, машина двинулась и мягко покатила, увозя того
человека. Сквозь стекло я видел, он прошел вперед, не оглядываясь, и сел. Сердце
колотилось, будто за пазуху залетел голубь.

Машины, шедшей за троллейбусом, уже не было, она исчезла.

Глава тринадцатая


Я свернул в темный и пустой Борисоглебский переулок. В церкви Бориса и Глеба шла
служба. Стоял неподвижный туман, подкрашенный желтым фонарем, и сквозь деревья с
голыми ветвями голубел на крышах снег. Розовые колонны барского особняка были
похожи на старую выцветшую олеографию.

Из облупленного флигелька появилась старорежимная старушонка с лиловым шпицем, и
он залаял на меня хрипло, по-современному.

В мутном свете переулочных фонарей все притихло, прижалось к воротам, принимая
расплывчатые, таинственные очертания.

Ах, какая снежная глухомань! И с какой разрывной силой чувствуешь безвременье,
чувствуешь жизнь, которая будет тут без тебя, - тот же каменный переулок, служба
в церкви, метель, пепельные окна домов, только все без тебя.

Начиналась метель, и переулок стал выть, как труба. И сквозь белую и призрачную
переулочную пелену, шатаясь, весь облепленный снегом, шел человек и орал: "И
тот, кто с песней по жизни шагает..."

Он падал на колени, пригоршнями жевал снег, подымался и, кружась на месте, идя
зигзагами, а иногда и задом наперед, выкрикивал: "И тот, кто с песней по жизни
шагает, тот никогда и нигде не пропадет..."

Когда я поравнялся с ним, он взглянул мне прямо в лицо и, дыша жарко, сивушно,
убежденно проговорил:

- Не пропадет. - И попытался ухватиться за меня.

Ветер хлопнул дверью телефонной будки, и вдруг странно и дико, страшно автомат
зазвонил сам по себе и звонил долго, рыдая, захлебываясь, словно звал на помощь,
звал снять трубку, послушать чей-то крик, предостережение, а может, шепот.

Странно, дико было думать, что в этой же жизни были зеленые тихие улицы, сад с
розами и жасмином.

Я иду лугом, в высоких травах и рукой касаюсь белых зонтичных кашек, а рядом
волнующееся, как море, просяное поле, и ветерок пахнет соснами и земляникой, и
стрекочут кузнечики, их так много, что они даже не здороваются, на каждой
травинке свой кузнечик кует свое собственное счастье.

Даже представить нельзя, что это я тот, который шел через луг, идет сейчас этой
сырой, серой ночью, глухим зимним переулком мимо зеленоватых фонарей, закрытых
ворот, темных окон.

Я шагал и шагал по замерзшим переулкам, огибая мертвые углы, выветривая тоску,
страх, мимо слепых окон, в которых, казалось, никогда и не было жизни, мимо
черных, настежь открытых ледяных подъездов изредка ослепляла ярко освещенная
витрина или оглушала визжащая дверь пивной, откуда вместе с пьяным гамом,
хохотом вырывались облака пара, пахнущего пивом и разваренным горохом.


И, казалось, я один, один во всем городе, и никому нет дела и не может быть дела
до того, что я чувствую и я бьюсь в одиночку. И было такое чувство, что каждый
смутный угол, каждая тень могли вдруг ожить и превратиться в того, в котиковой
шапке, и оборотнем пойти за мной следом.

Уличные электрические часы показывали разное время, и это тоже пугало и казалось
странным, преднамеренным и зловещим.

Метельный ветер подталкивал в спину, загонял в тупик, словно в каменный мешок.

Где- то рычала заблудившаяся машина, где-то фиолетово вспыхивали трамвайные
вспышки, дышал и полз с крыши снег и падал, и было тихо. И вдруг в случайном
подъезде кто-то стонал и хихикал, живя на полную катушку.

Впереди меня плелся старик в тяжелой шубе и такой же тяжелой боярской шапке и в
галошах. Шел он медленно, как бы запинаясь. Я обогнал его и поглядел в лицо,
седое, серое, больное. Он шел и задыхался ему было не только тяжело двигаться,
ему было тяжело дышать, тяжело жить на этом свете, прожить эту минуту было
мучением, и я подумал: неужели и я дойду до этого, и у меня будет этот крестныйпуть
в зимнюю ночь в поземку, задыхаясь в муке жизни, с пустой авоськой? Я забыл
на минуту все, что со мной сегодня случилось все ушло далеко, и было неважно и
ничтожно по сравнению с этим.

Неожиданно сильный порыв ветра, словно выстрел захлопнул дверь автоматной будки,
и я вздрогнул. А потом ветер рванул ее назад, и снова, и снова, словно безумный;
посыпались стекла, и мне казалось, что это делают со мной.

Странная, вечная аберрация чувств, когда тебе плохо или ты несчастлив, болен,
тебе кажется: всему свету серо и лихо и незачем жить.

Но вот я вышел на широкую Садовую, и будто меня вынесло на сверкающее большое
колесо, по которому летели тысячи мелькающих огней, догоняя друг друга,
соединяясь и разъединяясь, желтые, синие и белые. Это было как фейерверк.

И снова, в который раз, я понял и ощутил, что жизнь, не зная и не желая знать,
что ты чувствуешь и переживаешь, сама по себе и всегда будет сама но себе. И все
будет продолжаться, все будет повторяться, и собственная твоя жизнь будет
повторена в тысячах и тысячах вариантов, и ничто никогда никого и ничему не
научит.

Какая- то парочка брела впереди меня. Вот они остановились у витрины мебельного
магазина и, выбирая мебель, спорили, потом они постояли у высотного дома и
говорили, как хорошо иметь тут квартиру, потом остановились у почты, читали
расписание теплохода "Россия", говорили, как хорошо в июне поехать из Одессы в
Батуми, поговорив, расстались у темного подъезда.

И тут вдруг в вечерней толпе, суетливой, спешащей, печальной и смешной, я
заметил Свизляка, и словно пахнуло газом. Странно было видеть его на улице, на
воле, на свежем воздухе. Он не существовал для меня вне квартиры. А он, узрев
меня, выделился из толпы, выпер, сделал навстречу несколько шагов, закрывая
своей собачьей курткой весь свет, я ясно и на улице почувствовал кислый запах
блох.

- Нам не по пути? - сказал он.

- Я в переулок, - сказал я, повернувшись.

- Мне как раз туда и надо, - заулыбался Свизляк. И мне стало душно, страшно,
вдруг показалось, что его просто подослали и сейчас он меня заведет куда надо,
прямо в руки, в объятия, а они там уже ждут за углом.

И самое странное и дикое, я покорно пошел в переулок, и все, что было, отошло
назад. "Куда мы идем?" - хотел я спросить. И мысленно услышал ответ: "Куда
надо".

Теперь мы шли молча, и было так тихо, что слышны были наши шаги, и низкие,
узкие, темные окошки деревянных домишек глядели скорбно и настороженно.

- Приятно встретить в городе знакомого человека, - сказал Свизляк.

Вдруг с крыши сорвалась огромная сосулька и разлетелась на тысячи веселых
осколков. Свизляк отскочил, как от разрыва мины, и стоял с дергающейся щекой, а
я рассмеялся, и со смехом прошел страх.

- До свиданья, - сказал я. - Мне в другую сторону.

Глава четырнадцатая


Гигантские качели и колесо обозрения неподвижно застыли, похожие на железных
динозавров. И такая тоска сжала сердце, будто один ты остался от тех старых
времен, когда кружилось колесо, и к небу взлетали качели, и взрывался фейерверк,
и был карнавал, и ты под утро приехал за город, в лес, в студенческое общежитие,
на поляне сверкали желтые лютики и терпко пахли свежие желтые одуванчики, и
жизнь была бесконечной, за лесом всходило солнце, из сумрака кричала кукушка, и
ты считал года. И это было утро начала войны.

Ветер загнал меня в открытую телефонную будку, я прикрыл дверь, и стоял в
замерзшей будке, и думал, кому бы мне позвонить.

Ожило множество голосов: "Алло! Слушаю! Да!" Господи, трудно было представить
себе, что на той стороне провода тепло, уютно, лампа под абажуром, книги, чай в
тонких стаканах, человеческая жизнь. И лютое чувство бездомной собаки охватило
меня.

Наконец, я набрал его телефон, ответил знакомый, тонкий, психованный голос: "Вас
слушают". Потом голос притих. Я слышал дыхание, из трубки как бы валил пар. Я
молчал, а потом тихо повесил трубку. Значит, он в порядке.

Я пошел через железнодорожный мост. Дул сильный, порывистый ветер. Я был один на
мосту, он гудел и вибрировал.

Я вышел на окраину, и в небе в желтом ореоле стояла луна, сверкал снег, скрипел
под ногами. В открытом поле за темной толпой длинных, низких бараков сияли огни
новых домов.

Двухэтажный коттедж светился уютными современными огнями модерновых люстр и
торшеров.

Я вошел в просторный, свежий, еще пахнущий краской и какой-то уже забытой
чистотой подъезд. Тишина и теплота оглушили мое беспомощное беспокойство и
суматошность.

На освещенной скрытой лампочкой двери, обитой оливковой искусственной кожей,
сверкали ярко начищенная медная табличка с выгравированным факсимиле хозяина,
вроде тех старых табличек, что некогда висели на дверях провинциальных
гинекологов, присяжных поверенных. Но эта была очень новая, щегольская, какая-то
нахальная. Мне стало грустно. Перед оливковой роскошью этой двери я почувствовал
свое ничтожество и неустройство.

Прежде чем позвонить, я сделал несколько глубоких вдохов и выдохов и лишь после
нажал кнопку, на звонок откликнулся собачий лай.

Дверь открыла служанка, и тотчас же на пороге, как два брата, появились два
сеттера. Пахнуло покоем, установившимся теплом, паркетным лаком, хорошим
трубочным табаком и кофе.

Хозяин в стеганой шелковисто-шерстяной пижаме с очками в тонкой золотой оправе
сидел за столом в глубоком старинном реставрированном кожаном кресле и читал
новенькую плотную синюю книгу, в которой я узнал последний, 13-й, том Сталина.

Он не сразу поднял на меня глаза и только, когда я сказал "Здравствуй", он
отложил книгу и сказал:

- Привет, дорогой, садись.

Лицо его сильно изменилось, оно было теперь бледное, опухшее, замученное,
живущее в высшем, недоступном мне мире.

Он вышел из-за письменного стола и сел напротив меня, и на мгновение
установилась та товарищеская близость и доверчивость, будто мы только вышли из
студенческой столовой Юридического института, где съели красный винегрет,
перловый суп и компот из сухофруктов.

- Ну, как там ваши либералы? - Он снял очки.

- Почему либералы? Просто честные и порядочные люди.

Я вытащил пачку "Беломора".

- Дурачье. Для вас - романтики! - Он засмеялся и щелкнул зажигалкой, дал мне
прикурить и сам закурил.


Я забыл, зачем я пришел.

Мы долго сидели молча, он пыхтел трубкой и не торопил меня.

Потом я стал рассказывать, что со мной случилось, и оттуда, с недоступной,
оглушающей высоты, где разреженный воздух, он спокойно наблюдал за мной.

Он на какое-то мгновение дотронулся до меня рукой, теплой и дрожащей, какой-то
мягкой и безвольной, какой-то ужасающе испуганной и все-таки товарищеской,
собрав в своей душе все остатки человеческого, юношеского.

- Только брось встречаться с Люсиным, - вдруг сказал он.

- А чем он виноват?

- Я не знаю - чем, я не хочу думать - чем, и тебе не советую думать, а брось,
брось!

Он взвизгнул, а когда успокоился, с грустью сказал:

- Все мы свою голову временно на плечах носим. Посольские сеттеры ходили вокруг,
стуча хвостами, и, когда подходили, лизали ему руки.

В это время зазвонил телефон как-то нервно, громко, и слышно было, как и внизу
трещит параллельный. Он поднял трубку: "Да?" - и сразу лицо его стало
напряженным, беспокойным и растерянным. В дверях стояла жена и смотрела на него.
Он слушал и только повторял: "Да, да", - потом прикрыл рукой трубку и тихо,
дрожаще сказал: "Предлагают выступить о врачах-убийцах". Он весь обмяк, его
можно было накладывать в штаны ложкой.

Я помотал гол

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.