Купить
 
 
Жанр: Драма

Семейный беседы: романы, повести, рассказы

страница №12

словах не думали, потому что они
либо вязли в сером болоте повествования, либо захлебывались в стонах и всхлипах.
Общим заблуждением была наивная вера в то, что абсолютно все можно положить на
язык поэзии, литературы. Отсюда возникло отвращение к слову, отвращение столь
сильное, что оно захватило и настоящую поэзию, подлинную литературу; в конце
концов все замолчали, всем стало скучно и тошно. Надо было возвращаться на круги
своя, опять искать слова, пробовать их на зуб, чтобы почувствовать, подлинные
они или фальшивые, способны ли они пустить в душах корни или опять ведут к
заблуждениям, к иллюзиям. Поэтому писателям необходимо было вновь обрести
ремесло, забытое в пылу всеобщего опьянения. За ним, как водится, наступило
похмелье с его тошнотой, вялостью и тоской, когда все почувствовали, что их
обманули, предали, и те, кто жили этой жизнью, и те, кто могли - или думали, что
могут, - рассказать о ней. Вот так каждый из нас, в одиночку, угрюмо пошел опять
своей дорогой.

Бывало, заходил в издательство и Адриано. Ему нравилось издательское дело, он
даже подумывал основать свое собственное издательство. Но он не собирался
печатать стихи и романы. В молодости он любил только один роман: "Мечтатели из
гетто" Израэля Цангвилля. После этого романа ни один его больше не тронул. Он
уверял, что очень ценит писателей и поэтов, но не читал их; его привлекали
только урбанизм, психоанализ, философия и религия.

Адриано стал крупным промышленником. Но в его облике сохранилось что-то
бродяжье, как в те времена, когда он проходил военную службу; даже ходил он,
шаркая ногами, вразвалочку, точь-в-точь как бродяга. И был он все так же робок,
но в отличие от издателя пользоваться этой робостью не умел, наоборот, пытался
скрыть ее; когда он впервые видел кого-нибудь, будь то представитель власти или
безработный, пришедший просить место на его фабрике, он расправлял плечи,
вскидывал голову, и глаза его зажигались холодным, чистым, немигающим светом.

Однажды в Риме, во время немецкой оккупации, я встретила его на улице. Он был
один и шел своей бродяжьей походкой; взгляд извечно отрешенный, подернутый
голубым туманом. Он был одет так же, как и все вокруг, но среди толпы показался
мне нищим - и в то же время принцем. Принцем в изгнании.

Леоне взяли в подпольной типографии. Мы жили все в той же квартире возле площади
Болоньи; я была дома с детьми и ждала день, ночь, а он все не возвращался, и я
поняла, что его арестовали. На следующее утро пришел Адриано и сказал, что надо
уходить, потому что Леоне в самом деле арестован и с минуты на минуту сюда может
нагрянуть полиция. Он помог мне собрать вещи, одеть детей и привел меня к
друзьям, которые нас приютили.

Я никогда, никогда в жизни не забуду, что испытала в то утро, увидев перед собой
близкого, знакомого с детства человека, как много это значило для меня после
стольких часов одиночества и страха и мыслей о родителях, которые далеко на
Севере и не известно, увидимся ли мы еще; я навсегда запомню, как он,
нагнувшись, собирал по комнатам нашу разбросанную одежду, детские башмаки - так
просто, терпеливо, сочувственно. У него было точно такое же лицо, как при
бегстве Турати за границу: взволнованное, испуганное и счастливое - такое лицо
было у него всегда, когда ему приходилось кого-нибудь спасать.

В издательстве Адриано обычно разговаривал с Бальбо, потому что Бальбо был
философ, а философов он очень ценил; а Бальбо со своей стороны ценил
промышленников, и инженеров, и фабрики с их машинами и моторами; этим увлечением
он всегда хвастался перед нами, передо мной и Павезе, заявляя, что мы в отличие
от него - гуманитарии, потому что ничего не смыслим в фабриках и моторах. Однако
вся его осведомленность в технике сводилась к долгому созерцанию мотоциклов,
когда он возвращался вечером домой.

После войны Адриано и Паола разошлись. Она осталась во Флоренции, жила на
Фьезоланских холмах, а он - в Иврее. Он сохранил добрые отношения с Джино, они
часто виделись, хотя Джино после войны с фабрики ушел и поступил на работу в
Милане. Думаю, настоящих друзей у него, кроме Джино, было немного, потому что он
остался верен дружбе и всему, что было знакомо ему с юношеских лет, к примеру,
из писателей признавал в глубине души только Израэля Цангвилля. Но это
ограничивалось только сферой чувств; во всем же, что касалось дела, он всегда
был готов пересмотреть свои взгляды, испытывал новое, более совершенное
оборудование; ему казалось, что все его новшества устаревают уже в процессе
внедрения; это роднило Адриано с издателем, который тоже постоянно был готов
отправить на свалку то, что вчера сам нашел и создал; пребывая в вечном
нетерпении, недовольстве собой, он превыше всего ставил поиск, и ничто не могло
остановить его на этом пути: ни сознание былых побед, ни сомнения окружающих,
которые привыкли к старому и не понимали, почему они должны с ним расставаться.

Я теперь тоже работала в издательстве. Отец всячески одобрял и само
издательство, и мою работу, мать же, напротив, относилась к этому с недоверием.

Она считала, что обстановка в издательстве слишком левая: после войны она стала
бояться коммунистических идей, о чем раньше даже не задумывалась. Социализму
Ненни она тоже не доверяла, потому что он, по ее мнению, был близок к
коммунизму; она предпочитала идеи Сарагата, но и то не без оговорок, потому что,
как она утверждала, у "Сарагата уж слишком непроницаемое лицо".

- Турати! Биссолати! Кулишова! Вот это были люди! А нынешняя политика мне совсем
не нравится!

Мать по-прежнему навещала Паолу Каррару; та все так же сидела в своей маленькой
гостиной в окружении игрушечных птичек, открыток и кукол и была все так же
мрачна, ибо, как и мать, не любила коммунистов и боялась, что они захватят
Италию. Ее сестра с мужем умерли, и ездить в Женеву ей стало не к кому; она
больше не читала "Зурналь де Зенев" и не ждала конца фашизма и смерти Муссолини,
так как и фашизм, и Муссолини канули в прошлое; поэтому все, что ей
оставалось, - это сводить старые счеты с коммунистами и негодовать на то, что
труды ее деверя Гульельмо Ферреро после свержения фашизма не были оценены в
Италии по заслугам. Она больше никого не приглашала по вечерам в свой маленький
салон: ее бывшие друзья-антифашисты все переехали в Рим и занимались там
политикой; остались только мои родители да еще несколько человек, но и с ними
она встречалась без прежней радости - считала "слишком левыми" всех, кроме
матери; к концу вечера Паола обычно задремывала, угрюмо забившись в кресло в
своем сером шелковом платье и вцепившись пальцами в серую шаль, связанную
крючком.

- Это Каррара тебя настраивает против коммунистов! - бушевал отец.

- Нет, я сама их не люблю, - отвечала мать. - Паола здесь ни при чем. Я за
свободу! А в России свободы нет!

Отец допускал, что в России, наверно, свободы как таковой нет. Но левые все же
были ему по душе. Оливо, его бывший ассистент, который теперь руководил кафедрой
в Модене, принадлежал к левым.

- Оливо тоже левый! - говорил отец матери.

- Вот видишь, - отзывалась мать, - значит, Оливо настраивает тебя.

Как я уже говорила, отец и мать после войны снова жили на виа Палламальо,
переименованной в виа Моргари. Я с детьми поселилась у них. Наталина больше у
нас не служила: она сразу после войны переехала в мансарду, поставив туда коекакую
мебель, полученную в подарок от матери, и работала теперь приходящей
прислугой.

- Не желаю больше быть рабой, - заявила она. - Хочу свободы!

- Дурочка! - сказала мать. - Это у меня-то ты была рабой! Да ты была свободней
меня!

- Нет, я была рабой. Рабой! - громко повторяла Наталина и угрожающе взмахивала
шваброй.

- Видеть тебя не могу! Ты стала просто невыносима! - восклицала мать и хлопала
дверью.

Она изливала душу хозяевам в овощной и мясной лавке.

- Ну чего ей не хватает? - жаловалась она. - Дурочка, и все тут!

А после заходила к Альберто и Миранде, которые жили неподалеку, на проспекте
Валентино, и им тоже изливала душу.

- Это она-то раба! Это я ее порабощаю! - И добавляла: - Ну что я буду делать без
Наталины?

Несмотря на все увещевания, Наталина переселилась в мансарду. Почти каждый день
она приходила к матери, и та вначале надеялась, что она раскается и вернется к
ней. Но потом примирилась и наняла новую прислугу.

- Прощай, Людовик Одиннадцатый, - говорила она, когда Наталина уходила к себе в
мансарду, которую называла "хоромами", куда приглашала по вечерам Терсиллу с
мужем на чашечку кофе. - Прощай, Людовик Одиннадцатый! Прощай, Марат!

Отец и мать потеряли многих друзей. Еще до войны умер Каррара, муж Паолы,
высокий, худой, с белоснежной щеточкой усов; он ездил на велосипеде в черном
развевающемся плаще; мать и при жизни и после смерти его всегда говорила, что он
на редкость достойный человек.


- Он достойный человек, как Каррара. - Это было у матери высшей похвалой.

В какой-то деревне недалеко от Ивреи умерли родители Адриано, сперва "старик"
Оливетти, за ним сразу его жена. Это случилось после перемирия, когда они
скрывались от немцев. Умер Лопес, уже в конце войны, едва вернулся из Аргентины;
во Флоренции умер Терни. Отец все время переписывался с Мэри, но они не виделись
уже много лет.

- Ты написала Мэри? - спрашивал он мать. - Надо ей написать! Не забудь написать
Мэри!

- Ты заходила к Фрэнсис? Сегодня же зайди!

- Напиши Марио! - приказывал он. - Если сегодня не напишешь, я не знаю, что с
тобой сделаю!

Марио больше не работал у того француза; теперь он устроился на радио. Он принял
французское гражданство и вторично женился.

На этот раз отец раскричался, узнав о его женитьбе. И все же не очень сильно.
Они с матерью поехали в Париж - познакомиться с новой невесткой. Марио жил в
доме почти на самом берегу Сены. В квартире было очень темно, и отец плохо
разглядел жену Марио; заметил только, что она очень маленького роста и с челкой,
падающей на глаза. Когда она вышла из комнаты, он заметил:

- Ничего себе, она же гораздо старше тебя!

На самом деле жене Марио не было и двадцати, а Марио уже сорок.

У них родилась девочка. Отец и мать опять поехали в Париж, чтобы посмотреть на
внучку. Марио не мог надышаться на свою дочку, то и дело бегал с ней на руках по
комнатам.

- Elle pleure, il faut lui donner sa tetee![9 - Она плачет, ей надо дать грудь!
(франц.)]] - взволнованно говорил он жене.

- Господи, совсем французом стал! - вздыхала мать.

Отец, когда в этот раз гостил у Марио, был страшно разгневан, обнаружив однажды
в квартире, где были его жена и дочь, первую жену Марио, ту самую Жанну, с
которой он развелся, но сохранил хорошие отношения.

Дом на Сене отцу не нравился. Он говорил, что там темно и, должно быть, сыро.
Жена Марио, по его мнению, была слишком маленькая.

- Уж очень мала! - без конца твердил он.

- Мала, зато изящна! - возражала мать. - Правда, ножки, ножки бы ей побольше. Не
люблю маленькие ножки.

Тут отец не мог согласиться. У его матери были очень маленькие ножки.

- Ты не права! Маленькая ножка у женщины - это прекрасно. Моя бедная мама так
гордилась своими маленькими ножками!

- Все разговоры у них о еде! - ворчал отец. - И квартира слишком сырая! Скажи
им, чтоб поменяли!

- Ты с ума сошел, Беппино. Они обожают свою квартиру!

- Что это за работа - на радио! - говорила мать. - Когда же он перестанет
заниматься всякой ерундой?

- Не знаю, не знаю, - отвечал отец. - С его способностями мог бы сделать
блестящую карьеру!

Кафи умер в Бордо. Марио и Кьяромонте собрали все его разрозненные записки,
сделанные карандашом, и пытались расшифровать.

Кьяромонте в Америке женился второй раз. Они с женой уехали из Парижа и
обосновались в Италии.

Марио считал, что более глупого шага представить себе невозможно. Но тем не
менее они продолжали дружить и каждое лето встречались в Бокка-ди-Магра. Часто
играли в шахматы. У Марио уже было двое детей, и он работал в ЮНЕСКО. Отец в
письме спросил у Кьяромонте, что у Марио за работа и какие там перспективы.


- Может, это уже не ерунда? Может, настоящая работа? - говорила мать.

Но отец, несмотря на утешительный ответ Кьяромонте, разочарованно качал головой;
отец был очень упрям и никогда не мог отказаться от первого впечатления, поэтому
так и продолжал считать, что Марио упустил блестящую карьеру.

Или, к примеру, он всегда гордился тем, что Марио, его сын, был заговорщиком и
не раз пересекал границу с подпольной литературой, за что был арестован и бежал,
но отец тем не менее упорно продолжал считать, что своими действиями Марио
сильно подвел Оливетти. Потому, когда через несколько лет умер Адриано и Марио
из Парижа прислал отцу телеграмму: "Телеграфируй уместно мое присутствие
похоронах Адриано", отец ответил ему очень резко: "Твое присутствие похоронах
неуместно".

Отец всегда очень переживал за своих детей. Он просыпался по ночам от мыслей о
Джино. Уйдя с фабрики Оливетти, Джино перебрался в Милан и работал директором и
консультантом крупных промышленных объединений.

- В последний приезд мне показалось, что он какой-то мрачный, - говорил отец. -
Боюсь, у него неприятности! Еще бы, когда на нем такая ответственность!

Из всех нас Джино был самым верным последователем старых семейных традиций. По
воскресеньям он и зимой и летом ездил в горы. Иногда с Франко Разетти, который
жил теперь в Америке, но часто наезжал в Италию.

- Джино - отличный скалолаз! - говорил отец. - Просто отличный! И горнолыжник
тоже!

- Нет, - возражал Джино, - горнолыжник из меня не вышел. Я съезжаю по старинке.
Вот сейчас молодежь действительно здорово катается!

- Как всегда скромничаешь! - говорил отец и после его ухода часто повторял: - До
чего ж он скромный, этот Джино!

- Ну и привереда этот Марио, - заявлял он всякий раз, когда Марио приезжал из
Парижа. - Вечно всех критикует! Всех, кроме Кьяромонте! А что, если его выгонят
из ЮНЕСКО! - беспокоился отец. - Политическая обстановка во Франции очень
нестабильна! Я волнуюсь! И надо же было принять французское гражданство!
Кьяромонте небось не принял! Все-таки дурак этот Марио!

Мать очень умилялась на детей Марио, когда он их привозил.

- Какой любящий отец! - говорила она. - Sa tetee. Il faut lui donner sa tetee! A
они-то совсем французы!

- Девочка прехорошенькая, - говорила она, - но такая неуправляемая! Сущий
чертенок!

- Они плохо их воспитывают, - ворчал отец. - Совсем избаловали.

- А для чего же тогда дети, если их не баловать? - возражала мать.

- Он меня назвал мещанкой! - говорила мать после отъезда Марио. - Только потому,
что у меня в шкафах порядок. Конечно, ведь у них в доме полный бедлам! А Марио,
он же был всегда такой аккуратный, такой педантичный! Совсем как Сильвио! Теперь
это другой человек. Правда, сам он доволен жизнью!

- Он мне сказал, что я слишком правая! Вот дурак! Он говорит со мной, как будто
я из христианской демократии!

- Но ты и в самом деле правая! - говорил отец. - Ты же боишься коммунистов. Это
Паола Каррара тебя против них настраивает!

- Да, я не люблю коммунистов, - говорила мать. - Социалисты мне нравились, те,
что были прежде. Турати! Биссолати! Биссолати, как он был обаятелен! Мы с моим
отцом ходили к нему в гости по воскресеньям... Может быть, этот Сарагат не так уж
плох. Если б не его непроницаемое лицо!

- Хватит чушь пороть! - гремел отец. - Ты что же думаешь, Сарагат - социалист?
Да он самый что ни на есть правый! Настоящий социализм - это социализм Ненни, а
не Сарагата!

- Не люблю Ненни. Ненни все равно что коммунист! Его послушать, так Тольятти
всегда прав! А я этого Тольятти не выношу!


- Потому что ты правая!

- Я не правая и не левая. Я за мир!

И она уходила молодой, стремительной, гордой походкой; волосы совсем седые,
развеваются по ветру, шляпа в руке.

Каждое утро, отправляясь за покупками, и после обеда, когда шла в кино, она
обязательно заходила ненадолго к Миранде.

- Ты так ненавидишь коммунистов, - говорила ей Миранда, - потому что боишься:
они отберут у тебя прислугу.

- Конечно, если явится Сталин, чтобы отобрать у меня прислугу, я его убью, -
отвечала мать. - Как я останусь без прислуги, если сама ничего не умею?

Миранда все так же сидела в кресле, накрывшись пледом, и с грелкой; светлые
волосы струились по плечам, и она по-прежнему капризно растягивала слова.

Ее родителей забрали немцы. Забрали, как многих чересчур наивных евреев, не
веривших в преследования. В начале войны они жили в Турине, а потом уехали в
Бордигеру, чтобы спастись от холодов. Бордигера - городок маленький, все на
виду; вот кто-то и донес немцам, и их забрали.

Миранда, как только узнала про их отъезд в Бордигеру, написала, чтобы они срочно
бежали оттуда, ведь там их знают все. В больших городах было безопасней. Но они
в ответ написали, что все это глупости.

- Мы люди мирные! Таких, как мы, никто не тронет!

Они и слышать не хотели о чужих именах и поддельных документах. Им это казалось
неприличным. Они говорили:

- Мы-то здесь при чем? Мы люди мирные.

Так немцы и взяли их - ее, маленькую седовласую приветливую старушку, у которой
было больное сердце, и его, грузного, медлительного и спокойного.

Миранде сообщили, что родители в миланской тюрьме. Они с Альберто поехали туда и
пытались передать письмо, вещи, продукты, но ничего не добились и узнали потом,
что всех евреев из тюрьмы Сан-Витторе увезли в неизвестном направлении.

Миранда и Альберто с ребенком уехали под чужой фамилией во Флоренцию. Сняли две
комнаты возле площади Кампо-ди-Марте. Ребенок заболел тифом, у него был сильный
жар; во время бомбежек они заворачивали его в одеяло и носили в убежище.

Кончилась война; они вернулись в Турин. Альберто снова практиковал. Перед его
кабинетом по-прежнему толпились больные, а он в белом халате, со стетоскопом на
груди забегал в гостиную погреться у калорифера и выпить кофе.

Альберто раздался в ширину и почти облысел, только на макушке все так же торчал
белобрысый редкий пушок. Временами он садился на диету и пробовал на себе всякие
новые лекарства, полученные в подарок. Но по ночам его мучил голод: просыпаясь,
Альберто шел на кухню и смотрел в холодильнике, не осталось ли чего от обеда.

Холодильник у них был большой и очень красивый - его подарил Адриано в
благодарность за то, что Альберто как-то вылечил его; вечно всем недовольная,
Миранда жаловалась:

- Зачем мне такой большой? Что туда класть? Сто грамм масла - ведь я больше не
покупаю!

Оба часто и с сожалением вспоминали годы ссылки.

- Как здорово было там, в Рокка-ди-Меццо! - говорил Альберто.

- Очень здорово! - вторила Миранда. - Я как-то взбодрилась, каталась на лыжах и
мальчика учила кататься. По утрам вставала рано и топила печку. И голова у меня
никогда не болела. А сейчас опять так устаю!

- Положим, рано ты не вставала никогда, - говорил Альберто, - не будем
идеализировать! И печку не топила. К нам приходила прислуга.

- Какая прислуга? Никакой прислуги у нас не было.


Железнодорожник теперь подрос. Вместе с моими детьми он играл в футбол на поле
поблизости от проспекта Валентино.

Он был крупный, светловолосый, с зычным голосом, а слова растягивал, как мать.

- Мама, - спрашивал он, - можно мы с братиками пойдем на Валентино?

- Смотрите осторожней! - предупреждала моя мать.

- Не бойся! - говорила Миранда. - Они осторожны, как змеи!

- Как ни странно, он мальчик воспитанный, - в один голос говорили Альберто и
Миранда про своего сына. - И кто его воспитывал? Не мы же! Скорей всего, он сам.

- В воскресенье, возможно, поеду в горы, - объявлял иногда Альберто, потирая
руки.

Альберто в горах вел себя совсем не так, как Джино или отец. Джино ездил один,
изредка со своим другом Разетти; в горах он себя изматывал, любил, чтоб было
холодно, ветрено, не допускал никакого комфорта, спал плохо и мало, ел что
придется. Альберто же отправлялся в компании друзей; вставал он поздно, подолгу
сидел в холлах, разговаривал, курил, затем плотно обедал в теплом ресторане,
после обеда отдыхал в кресле, вытянув ноги в домашних туфлях, и только потом шел
кататься на лыжах. Правда, он катался тоже как одержимый, до изнеможения - так
учили его в детстве, - никогда не умел рассчитывать свои силы и возвращался
домой страшно усталый, взбудораженный, с запавшими глазами.

Миранда теперь о горах и слышать не хотела: она ненавидела холод и снег, если не
считать снега в Рокка-ди-Меццо, где она тоже, по ее словам, каталась на лыжах,
всякий раз вспоминая об этом с сожалением.

- Альберто такой глупый! - говорила она. - Едет в горы, чтобы развлечься, а на
самом деле вовсе не развлекается, только устает! Ну кому нужен такой отдых? И
потом, в его возрасте так уже не развлекаются! В молодости можно и на лыжах
покататься, и все прочее! А в нашем возрасте другие развлечения. Вдобавок надо о
здоровье думать, вдобавок годы уже не те!

- Как она меня угнетает! - говорил Альберто. - Ты меня угнетаешь! Подрезаешь мне
крылья!

Иногда по вечерам к ним заходил Витторио, когда бывал проездом в Турине. При
Бадольо он вышел из тюрьмы. Потом он возглавлял Сопротивление в Пьемонте.
Вступил в Партию действия. Женился на Лизетте, дочке Джуа. Когда Партию действия
распустили, он стал социалистом. Его выбрали депутатом. Жил он в Риме.

Лизетта почти не изменилась с тех пор, как мы с ней ездили на велосипедах и она
рассказывала мне романы Сальгари. Все такая же худая, пряменькая и бледная, с
горящими глазами и падающей на них челкой. В четырнадцать лет она мечтала о
необыкновенных приключениях, и кое-что в годы Сопротивления сбылось. В Милане ее
арестовали и содержали под надзором на Вилла-Тристе. Ее допрашивала сама Ферида.
Друзья, переодетые санитарами, помогли ей бежать. Она высветлила волосы для
маскировки. Между побегами и переодеваниями родила дочь. После войны в ее
коротких каштановых волосах еще долго проглядывали обесцвеченные прядки.

Отца ее тоже избрали в парламент, и он разъезжал между Римом и Турином, а мать,
синьора Джуа, до сих пор приходила, но с моей матерью они ссорились, потому что
мать считала ее слишком левой; они все время обсуждали азиатские границы, и
синьора Джуа приносила с собой атлас-календарь Де Агостини, чтобы документально
доказать матери, что она не права. Синьора Джуа воспитывала девочку Лизетты:
Лизетта была слишком молода для роли матери; она и родила-то как-то незаметно
для себя, словно ее слишком внезапно перебросили из детских мечтаний во взрослую
жизнь, не дав времени на размышления.

Лизетта была коммунисткой и во всем видела опасные пережитки Партии действия.
Партия действия или пе-де-а, как она ее называла, уже прекратила свое
существование, но ее зловещая тень мерещилась Лизетте на каждом углу.

- Вы все из пе-де-а! Вы мыслите порочно, как все из пе-де-а! - говорила она
Альберто и Миранде.

Витторио, ее муж, смотрел на нее как на котенка, играющего с клубком, и так
смеялся, что тряслись его большой, выступающий вперед подбородок и широкие
плечи.

- Какой скучный город! - говорила Лизетта. - В Турине жить невозможно! Это город
пе-де-а! Я бы здесь жить не смогла.

- Ты совершенно права! - говорил Альберто. - Сдохнуть со скуки можно! Одни и те
же физиономии!

- Ну и дурочка! - говорила про Лизетту Миранда. - Скучно ей! Как будто гденибудь
в другом месте весело! Теперь уж какое веселье!

- Пошли есть улиток! - говорил время от времени Альберто, потирая руки.

Они выходили из дому, пересекали площадь Карло Феличе с ее слабо освещенными
портиками, почти безлюдными в десять вечера.

Входили в полупустую тратторию. Улиток не было. Альберто заказывал себе
спагетти.

- Как, разве ты не на диете? - говорила Миранда.

- Заткнись! - отвечал Альберто. - Ты мне подрезаешь крылья!

- Я так устаю от Альберто! - по утрам жаловалась Миранда матери. - Вечно ему не
сидится на месте, не знает, чем себя занять! То ему есть хочется, то пить, то
бежать куда-то! Все ищет развлечений!

- Он весь в меня, - говорила мать. - Я тоже не прочь поразвлечься! Например,
куда-нибудь поехать!

- Да ну! - говорила Миранда. - Дома все равно лучше. А может, мне на рождество
поехать в Сан-Ремо к Елене? - добавляла она. - Но с другой стороны, что там
делать? Дома лучше!

- Знаешь, я играла там в казино! - рассказывала она матери, вернувшись из СанРемо.
- И продулась! Этот болван Альберто тоже. Мы вместе просадили десять тысяч
лир!

- В Сан-Ремо, - сообщала мать отцу, - Миранда играла в казино. Они с Альберто
проиграли десять тысяч лир!

- Десять тысяч! - бушевал отец. - Идиоты! Скажи им, чтоб больше не смели играть!
Скажи, я категорически запрещаю!

И писал Джино: "Этот идиот Альберто проиграл крупную сумму в казино в Сан-Ремо".

После войны понятия отца о деньгах стали еще более расплывчатыми. Как-то во
время войны он попросил Альберто купить ему десять банок сгущенки. Альберто
достал их на черном рынке, заплатив более сотни лир за банку. Отец спросил,
сколько он ему должен.

- Да бросьте, - ответил Альберто, - ничего.

Отец вложил ему в руку сорок лир и сказал:

- Сдачу оставь себе.

- Знаешь, мои акции Инчета опять упали! - говорила Миранда матери. - Продать,
что ли, их? - И улыбалась беззаботно и лукаво, как всегда, когда говорила о
своих проигрышах или выигрышах.

- Знаешь, Миранда продает свои акции, - говорила мать отцу. - И нам советует
продать наши на недвижимость.

- Да что она понимает, эта курица! - кричал отец.

И все же задумывался. А потом спрашивал у Джино:

- Ты тоже считаешь, что мне лучше продать акции на недвижимость? Миранда
советует. Уж она-то понимает в биржевых делах. У нее нюх. Ее отец, бедняга, был
маклером.

- Я в этом ничего не смыслю, - отвечал Джино.

- Что правда, то правда, ты действительно ничего не смыслишь! Все мы такие - нет
у нас нюха на деньги!

- Зато мы умеем их тратить, - замечала мать.

- Ну уж ты-то, конечно! - говорил отец. - А про меня этого не скажешь. Вот этот
костюм я ношу уже семь лет!

- Да, Беппино, это очень заметно. Он весь потертый, поношенный! Пора бы тебе
новый купить!

- Еще

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.