Жанр: Драма
Семейный беседы: романы, повести, рассказы
...ить по комнатам. Дом стал мне дорог, но я
считала, что не имею права жить здесь, поскольку делила это жилище с человеком,
у которого не нашлось перед смертью ни единого слова для меня. Однако идти мне
некуда. На всем свете нет места, куда бы я могла и хотела уйти.
Он и Я
Перевод И. Заславской
Ему всегда жарко; мне всегда холодно. Летом, в жару, он то и дело стонет. И
ужасно злится, если к вечеру я натягиваю джемпер.
Он свободно говорит на нескольких языках, я свободно - ни на одном. Даже на тех
языках, которых не знает, он как-то умудряется объясняться.
Он нигде не заблудится, я заблужусь непременно. В чужом городе он уже на второй
день порхает как мотылек. А я, случается, спрашиваю у прохожих, как пройти к
собственному дому. Он терпеть не может обращаться к прохожим: когда мы ездим на
машине по незнакомому городу, он требует, чтоб я держала на коленях карту. Для
меня карта - что китайская грамота; я совершенно теряюсь в этих красных
пунктирах и лабиринтах, а он злится.
Он обожает театр, живопись, музыку - музыку больше всего. Я в музыке - полный
профан, к живописи равнодушна, в театре скучаю. Единственное на свете, что я
понимаю и люблю, - это поэзия.
Он любит музеи, меня же они утомляют: я хожу туда без всякого удовольствия, по
принуждению. Он любит библиотеки, я их ненавижу.
Ему нравится путешествовать, ездить за границу, его все время тянет в незнакомые
места. А будь моя воля, я бы всю жизнь просидела дома и с места не сдвинулась.
Между тем я следую за ним повсюду. По музеям, по церквам, в оперу. Даже на
симфонические концерты, где неизменно засыпаю.
У него полно друзей среди дирижеров и певцов, и после спектакля он любит зайти к
ним за кулисы. Я тащусь за ним по длинным коридорам в уборные певцов и слушаю,
как он беседует с людьми в костюмах кардиналов и королей.
Его очень трудно смутить, меня - очень легко. Впрочем, я все же видела, как он
тушуется перед полицейскими, подходящими к нашей машине с блокнотом и карандашом
в руке. Вот он чувствует себя виноватым, даже если ни в чем не провинился. Помоему,
он очень почитает представителей законной власти.
Я этих представителей боюсь, он - нет. Он их почитает. Это разные вещи. Если к
нам приближается полицейский, собираясь оштрафовать, я сразу пугаюсь, что меня
посадят в тюрьму. Он тюрьмы не боится, но из почтения смущается и лебезит.
Между прочим, из-за этого почтения к законной власти мы во времена дела
Монтези[31 - Нашумевший процесс конца 50-х годов по делу о нераскрытом убийстве
римлянки В. Монтези.]] разругались в пух и прах.
Он любит домашнюю лапшу, бараньи отбивные, вишню, красное вино. А я люблю всякие
супы, яичницу, зелень.
Тебе бы сидеть в монастырской трапезной, говорит он мне, да хлебать постный суп
вместе с монахами, которым все равно, что есть, лишь бы брюхо набить; себя же он
считает большим гурманом. В ресторанах он ведет долгие переговоры с метрдотелем
о достоинствах вин, заказывает две-три бутылки, рассматривает их со всех сторон,
с глубокомысленным видом поглаживая бороду.
В Англии в некоторых ресторанах есть такой ритуал: прежде чем вы закажете вино,
официант наливает вам глоточек для дегустации. Это всегда приводило его в
бешенство: он мешал официанту, вырывал у него из рук бутылку. А я пыталась его
вразумить: мол, официант тут ни при чем и нечего мешать человеку выполнять свои
обязанности.
Он и в кино никогда не позволяет билетерше проводить его на место. Сходу сует ей
чаевые и кидается в сторону противоположную той, которую указывает билетерша
своим фонариком.
В кино он норовит сесть поближе к экрану. Если мы идем в кино с друзьями и они,
как большинство людей, стремятся сесть подальше, он уединяется в одном из первых
рядов. Мне все равно, где сидеть, у меня зрение хорошее, но раз уж я пришла с
друзьями, то остаюсь из приличия с ними - и все же страдаю, что оставила его
одного: представляю, как он сидит себе там, чуть ли не носом уткнувшись в экран,
и наверняка обижен до глубины души.
Мы оба любим кино и готовы в любое время мчаться на любой фильм. Но он
досконально знает историю кино, помнит имена режиссеров и актеров, даже давно
сошедших с экрана и позабытых; он потащится бог знает в какую даль на какойнибудь
старый, еще немой фильм, если там хоть на несколько секунд появляется
актер, который дорог ему по детским воспоминаниям. Помню, в один воскресный день
где-то на окраине Лондона шел фильм тридцатых годов о Французской революции; он
этот фильм видел в юности, и в эпизоде там снималась знаменитая тогда актриса.
Мы поехали; шел дождь, стоял туман, несколько часов кряду мы колесили в поисках
кинотеатра среди совершенно одинаковых серых зданий, сточных канав и фонарей; у
меня на коленях была карта, но я ничего в ней не понимала, а он злился; в конце
концов мы его все же нашли, этот кинотеатр, и очутились в совершенно пустом
зале. Но уже через четверть часа, сразу после эпизода с его любимой актрисой, он
собрался уходить, а мне после стольких мытарств хотелось все-таки досмотреть
фильм до конца. Не помню, кто из нас одержал верх, скорее всего он, и мы ушли
через четверть часа, хотя бы потому, что было уже поздно: выехали мы в полдень,
а тут и время ужинать подошло. Я просила его рассказать, чем там все кончилось,
но так ничего и не добилась: он говорил, что сам сюжет никакого значения не
имеет, главное - те короткие мгновенья, профиль, жест, локон той актрисы.
Я никогда не запоминаю фамилий актеров, к тому же у меня плохая память на лица и
я с трудом узнаю даже самых популярных. Его страшно бесит: не дай бог мне
спросить, кто это, про того или иного актера, он прямо из себя выходит.
- Ты что, не узнала Уильяма Холдена?!
Да, я действительно не узнала Уильяма Холдена. Но я тоже люблю кино и хожу туда
регулярно уже много лет, хотя мало что в нем смыслю. А вот он про кино знает все
от и до; впрочем, он, что бы его ни заинтересовало, непременно становится
знатоком в этой области; мне же самые пылкие мои увлечения мало что дали для
общей культуры, в лучшем случае новые ощущения да обрывочные воспоминания.
Он говорит, что я нелюбопытна, но это неправда. Кое-что и у меня вызывает
любопытство, и я стремлюсь это любопытство удовлетворить, правда, потом во мне
остаются лишь обрывки воспоминаний, порой фраза, слово, интонация... но мой
внутренний мир, где толпятся все эти воспоминания, фразы и слова, никак не
связанные между собой, разве что некими тайными, неведомыми мне самой нитями,
этот внутренний мир скуден и уныл. А его внутренний мир - это буйство зелени,
богатство, культура; это плодородная, орошенная долина, в которой есть все:
леса, пастбища, сады и деревни.
Что бы я ни делала, я никогда не чувствую уверенности в себе; все мне кажется
трудным, утомительным. Я ленива: пока доведу дело до конца, должна обязательно
прилечь на диван, как следует отдохнуть. Он отдыхать не умеет, он всегда при
деле: включит радио и с бешеной скоростью барабанит на машинке, после обеда
ложится с корректурой или книгой, выйдя из кинотеатра, тащит меня в театр,
оттуда - на прием. Ему - а вместе с ним и мне - удается переделать за день кучу
разных дел, встретиться с самыми разными людьми, но, стоит мне самой попытаться
жить в таком ритме, у меня ничего не выходит: там, где я намеревалась пробыть
полчаса, проведу полдня, или буду плутать по городу, или наткнусь на самого
занудливого из своих знакомых, которого мне меньше всего хотелось встретить, и
он потащит меня туда, куда мне меньше всего хотелось идти.
Когда вечером я рассказываю ему, что делала в его отсутствие, он говорит, что
весь мой день пошел псу под хвост, насмехается, дразнит, злится и заявляет, что
без него я вообще ни на что не гожусь.
Я не умею распоряжаться своим временем. Он умеет.
Он обожает светские приемы. И если все мужчины в темном, он обязательно явится в
светлом: во всяком случае, и не подумает переодеться для званого вечера. С него
станется прийти в старом плаще и бесформенной шляпе, которая все время съезжает
ему на глаза; эту ратиновую шляпу он откопал где-то в Лондоне. Долго он на
приемах не задерживается: за полчаса успевает наговориться, стоя с бокалом в
руке, и съесть гору пирожных; я к пирожным не прикасаюсь, считая, что, раз уж он
ест так много, то хотя бы мне следует из приличия воздержаться; через полчаса,
как раз когда я начинаю понемножку осваиваться, ему все это надоедает и он силой
уводит меня.
Я не умею танцевать, он умеет.
Не умею печатать на машинке, он умеет.
Не вожу автомобиль. Я не раз собиралась получить права, но он против. Говорит, у
меня все равно ничего не получится. По-моему, ему нравится, что я во многом
завишу от него.
Я совсем не умею петь, он умеет. У него баритон. Если бы он всерьез занялся
вокалом, то, наверно, стал бы теперь знаменитым певцом.
А если бы учился музыке - то и дирижером. Слушая пластинки, он всегда
дирижирует, размахивая карандашом. И одновременно печатает на машинке и
разговаривает по телефону. Этот человек способен делать массу дел сразу.
Он читает лекции в университете, и, думаю, очень неплохо. Он мог бы выбирать из
многих профессий. Но не жалеет о том, что сделал именно такой выбор. У меня
выбора не было, я с детства знала, кем буду. Я тоже ни о чем не жалею, но ведь я
и не способна ни на что другое.
Я пишу рассказы; много лет проработала в издательстве.
Работала я не плохо, но и не слишком хорошо. Так или иначе, я всегда понимала,
что мое место именно здесь. С коллегами и с главным у меня сложились дружеские
отношения. Я прекрасно понимала, что, не будь этого, я бы сразу сникла и просто
не смогла бы работать.
Я долго лелеяла мечту написать когда-нибудь сценарий для кино. Но такой
возможности ни разу не представилось, а самой проявить инициативу мне не под
силу. Теперь я и мечтать об этом перестала. Он же писал сценарии, когда был
помоложе. И в издательстве тоже работал. И рассказы сочинял. В общем, занимался
тем же, чем я, а вдобавок еще и многим другим.
Он очень здорово пародирует людей, особенно одну старую графиню. Наверно, из
него вышел бы хороший актер.
Однажды в Лондоне он пел со сцены. Давали "Иова"[32 - Одноактное произведение
итальянского композитора Л. Даллапиккола для чтеца, солистов, хора и
оркестра.]]. Ему пришлось взять напрокат фрак. В этом фраке он стоял перед
каким-то пюпитром и пел. Скорее даже это было не пение, а речитатив. А я в ложе
умирала от страха. Боялась, что он либо собьется, либо у него из-под фрака брюки
свалятся.
Вокруг него стояли мужчины во фраках и женщины в вечерних платьях, изображавшие
ангелов, чертей и других персонажей "Иова".
Его дебют прошел с большим успехом: говорили, что он отлично справился со своей
ролью.
Если б я любила музыку, то любила бы всей душой. Но я музыки не понимаю и на
концертах, куда он заставляет меня ходить, отвлекаюсь и думаю о своем. Или
засыпаю глубоким сном.
Правда, петь я люблю. Не умею, и слуха у меня нет, но иногда, оставшись одна,
что-нибудь мурлычу себе под нос. Мне не раз говорили, что у меня нет слуха и что
я не пою, а мяукаю по-кошачьи. Но сама я этого не замечаю и от пения своего
получаю истинное удовольствие. Когда он слышит, как я пою, он тут же начинает
меня передразнивать и говорит, что мое пение - это новая разновидность
вокального искусства.
Я с детства любила напевать мелодии собственного сочинения - тягучие и такие
печальные, что слезы наворачивались.
В живописи и вообще в изобразительном искусстве я тоже не разбираюсь, но это мне
совершенно безразлично, а вот то, что я не люблю музыку, меня действительно
огорчает: у меня, кажется, вся душа изболелась оттого, что лишена этой любви. Но
ничего не поделаешь: видно, я никогда не научусь понимать музыку и никогда ее не
полюблю. Случается, какая-нибудь мелодия мне и понравится, но потом я все равно
ее забываю, а как можно любить то, чего ты не в силах запомнить?
Слушая песни, я запоминаю только слова. И понравившиеся строчки могу повторять
до бесконечности. Я пытаюсь воспроизвести и мотив, но на свой кошачий манер, и
чувствую себя почти счастливой.
По-моему, в моих рассказах есть своеобразный ритм. Должно быть, музыка всегда
была где-то рядом, но, непонятно почему, так во мне и не поселилась.
У нас дома музыка звучит весь день. Радио он вообще не выключает. Да еще крутит
пластинки. Я пытаюсь протестовать, объясняя, что не могу работать в такой
обстановке, на это он отвечает, что хорошая музыка любой работе только на
пользу.
Пластинок он накупил видимо-невидимо. И утверждает, что у него одна из лучших в
мире фонотек.
По утрам он выходит из ванной весь мокрый, в махровом халате, включает радио,
садится за машинку и начинает свой шумный и бурный рабочий день. Он ни в чем не
знает меры: ванну наполняет так, что вода льется через край, чайник и чашку -
тоже. Рубашек и галстуков у него без счета, а ботинки, наоборот, он покупает
крайне редко.
Свекровь рассказывает, будто в детстве он был на редкость аккуратным и
организованным: как-то раз в деревне, в дождливый день, когда на улице была
грязь непролазная, он вышел в белом костюмчике и белых сапожках и умудрился
вернуться, совершенно их не запачкав. Теперь того чистюли нет и в помине.
Костюмы его вечно в пятнах. Он стал страшным неряхой.
При этом он ревностно хранит старые квитанции за газ. Ими забиты все ящики
письменного стола, я нахожу даже квитанции с прежних квартир, и он упорно
отказывается их выбрасывать.
Еще мне частенько попадаются ссохшиеся тосканские сигары и мундштуки из
вишневого дерева.
Я курю сигареты "Стоп" без фильтра. А он любит иногда выкурить тосканскую
сигару.
Я тоже ужасная неряха. Хотя с годами беспорядок мне стал надоедать, и теперь у
меня время от времени появляется желание разобраться в шкафах. Это у меня,
наверно, от матери. И вот с огромным усердием я навожу в шкафах порядок, а на
лето каждый ящик накрываю светлой тряпочкой. Правда, бумаги свои я разбираю
очень редко: мама ведь писать не любила и бумаг у нее не было. Мой порядок и мой
беспорядок полны сожалений, угрызений совести и всяких сложных чувств. А он
своим беспорядком гордится. Считает, что для такого человека, как он, для
ученого, рабочий стол в беспорядке - явление вполне закономерное.
Моя нерешительность, неуверенность, комплекс вины из-за него только
усугубляются. Что бы я ни делала - все вызывает у него насмешку. Когда я иду на
рынок, он, случается, тайком подсматривает за мною. А потом смеется, вспоминая,
как я покупала апельсины, взвешивала каждый на ладони и в конце концов выбрала,
по его словам, самые дрянные и как я торчала на рынке битый час, покупая у
одного прилавка лук, у другого - сельдерей, у третьего - фрукты. Иногда он
демонстрирует мне свою расторопность: в одну минуту, у одного прилавка, не
раздумывая, покупает все необходимое да еще умудряется отправить продукты домой
с посыльным. Покупает все, кроме сельдерея: сельдерей он терпеть не может.
Он постоянно мне твердит, что я все делаю не так. Но случись ему допустить какой
промах, тут уж я отыгрываюсь. Я умею быть ужасно занудной.
Иногда он ни с того ни с сего взрывается, и ярость его, точно пивная пена,
выплескивается через край. У меня тоже бывают приступы ярости. Но он мгновенно
выпускает пар, я же еще долго и нудно ворчу, как обиженная кошка.
Когда он так беснуется, я подчас ударяюсь в слезы, что нисколько его не трогает,
а только злит еще больше. Он говорит, что все это чистейшее притворство, и,
должно быть, прав. Потому что, сколько бы он ни злился, а я ни плакала, это
никак не нарушает моего внутреннего равновесия.
Над настоящими моими горестями я не плачу никогда.
Одно время в припадке ярости я швыряла на пол тарелки и чашки. Но теперь уж
больше этого не делаю. Может, потому, что постарела и силы уже не те, а кроме
того, я очень дорожу столовым сервизом, который мы когда-то приобрели в Лондоне
на Портобелло-роуд.
Этот сервиз, как и многие другие купленные нами вещи, подвергся в его памяти
сильной уценке. Ему приятно думать, что он купил вещь по дешевке, совершил
выгодную сделку. За сервиз мы заплатили шестнадцать фунтов - я это хорошо
помню, - а он утверждает, что двенадцать. То же самое и с картиной, изображающей
короля Лира, - она висит у нас в столовой. Эту картину он тоже купил на
Портобелло, потом отчистил ее луком и картошкой и говорит, что заплатил за нее
гораздо меньше, чем помнится мне.
Как-то раз, уже давно, он купил в "Станде" двенадцать ковриков. Купил по
дешевке, про запас, к тому же, видно, хотел доказать мне, какой он
хозяйственный, в отличие от меня, ведь я вообще не способна купить что-либо в
дом. Эти плетеные коврики цвета виноградных выжимок вскоре приобрели совершенно
гнусный вид, задубели так, что прикоснуться страшно, и я с ненавистью смотрела,
как они висят на проволоке на кухонном балконе. Припоминая его просчеты, я до
сих пор тычу ему в нос этими ковриками, а он оправдывается, что купил их по
дешевке, почти задаром. Мне потребовалось довольно много времени, прежде чем я
решилась их выбросить: уж слишком их было много, и потом, в последний момент
меня всегда брало сомнение: нельзя ли их использовать как половые тряпки. И он,
и я с трудом расстаемся с вещами. У меня это, видимо, еврейская бережливость и
вечная моя нерешительность, а у него стремление хоть как-то обуздать собственную
непрактичность и импульсивность.
Обычно он в больших количествах закупает соду и аспирин. Если он болеет, то, как
правило, какими-то загадочными болезнями и никогда не может объяснить толком,
что с ним; укладывается на день в постель, заворачивается в одеяло, так что
видны только борода и красный кончик носа. Пьет лошадиными дозами соду и аспирин
и говорит, что мне его не понять, ведь я никогда не болею вроде тех здоровяков
монахов, которых ничем не проймешь, а он - человек тонкий, болезненный,
подверженный загадочным недугам. Но к вечеру он уже здоров и идет на кухню
делать домашнюю лапшу.
В молодости он был красив, строен, изящен, вместо бороды у него были длинные
шелковистые усы, и это придавало ему сходство с киноактером Робертом Донатом.
Таким он был двадцать лет назад, когда мы познакомились; он тогда носил
клетчатые фланелевые рубашки - такие элегантные. Помню, как-то вечером он
провожал меня до моего пансиона; мы шли по виа Национале. Рядом с ним я
чувствовала себя ужасно старой, придавленной бременем опыта и ошибок, а он мне
казался совсем мальчишкой, моложе меня на тысячу лет. О чем мы говорили в тот
вечер на виа Национале - не помню, наверно, о пустяках; во всяком случае, я была
очень далека от мысли, что когда-нибудь, через тысячу лет, мы станем мужем и
женой. Потом мы потеряли друг друга из вида, а когда встретились опять, он был
похож уже не на Роберта Доната, а скорей на Бальзака. Когда мы встретились
опять, он продолжал носить все те же рубашки в клетку, но теперь они смотрелись
на нем как экипировка для полярной экспедиции; он отрастил бороду, на голове
красовалась бесформенная ратиновая шляпа; весь вид его говорил о том, что он
отправляется на Северный полюс. Ведь, несмотря на то что ему всегда жарко, он
нередко одевается так, как будто вокруг вечные льды, снега и белые медведи, а
иногда, наоборот, как владелец кофейных плантаций в Бразилии - одним словом,
всегда не так, как другие.
Порой я напоминаю ему о той нашей давней прогулке по виа Национале, он
притворяется, что помнит, но я-то знаю, что это вранье - ничего он не помнит; я
часто спрашиваю себя, неужели это были мы, там, на виа Национале, двадцать лет
назад; неужели это мы так непринужденно и учтиво беседовали в лучах заходящего
солнца обо всем и ни о чем; неужели это мы - приятные собеседники, молодые
интеллектуалы, такие беззаботные, такие воспитанные, с такой беззаботной
симпатией глядели друг на друга и вместе с тем были готовы здесь, вот на этом
углу, в этот закатный час распрощаться навсегда.
Парик
Перевод Е. Молочковской
Женщина сидит на кровати. Снимает трубку телефона.
Алло! Синьорина, нельзя ли поскорее Милан? Восемьдесят - восемнадцать -
девяносто шесть. А еще я заказывала яйцо всмятку. Да, чай принесли, а яйцо -
нет. Кстати, это не чай, а бог знает что. Да, синьорина. Ладно, неважно. Мужу
чая не надо, он выпьет кофе с молоком, попозже. Будьте любезны, дайте поскорее
Милан. Что? Да, тот самый номер. О господи, теперь я уже его не найду... А, вот:
восемьдесят - восемнадцать - девяносто шесть. По коду? Да нет, я же сказала, что
не хочу по коду.
Подходит к зеркалу и начинает подкрашиваться.
Из соседней комнаты доносится свист.
Массимо! Я попросила дать поскорее Милан. Перестань свистеть. Кожа вся сухая,
желтая, смотреть тошно. Еще бы, всю ночь глаз не сомкнула. Попробуй усни на
таком матрасе, сплошные бугры. Да еще замерзла. В этой гостинице не одеяла, а
решето. Массимо, учти, у меня нос распух и кровоточит. Как приложу ватку, так на
ней кровь. Не выношу вида своей крови. Когда чужая - ничего, а своя - страшно.
Только посмей еще раз поднять на меня руку, я от тебя уйду, совсем. Щека тоже
ноет, и нос. Господи! Да вылезешь ты когда-нибудь из этой проклятой ванной? Ты
после нее еще грязнее становишься... вот странно! Я, даже если не моюсь, все равно
чистая. А парик этот теперь только выбросить. Вид у него хуже половой тряпки.
Как ты посмел швырнуть его в окно. Он весь в грязи. А жаль. Как-никак твой
подарок! Единственный за шесть лет нашего супружества. Ты жмот. Экономишь
исключительно на мне. Для себя небось не жалеешь! Вон пиджак себе отхватил. Мы и
так на мели, а ему, видите ли, пиджак понадобился. Да он тебе как корове седло.
Такому-то коротышке - да малиновый бархат. Чертова гостиница! Яйца всмятку и то
не допросишься.
Звонит телефон.
Это мать, наконец-то.
Алло, мама? Мама, привет! Целый час жду у телефона. Нет, по коду Массимо
запретил. Такой жмот, на всем экономит, кроме своей одежды. Представляешь, при
его-то росте купил малиновый бархатный пиджак, просто кошмар. Волосы отрастил,
ты еще не видала его с длинными волосами. Пшеничные усы и такие же патлы по
плечам болтаются. Да, не звонила, но я ведь писала тебе, что он отрастил волосы!
Не писала? Странно.
Знаешь, откуда я звоню? Из Монтезауро. Это в горах. Снег идет. Наша гостиница
называется "Коллодоро". Да что ты, какая там роскошь. Яйца всмятку и то не
допросишься. Ночью такой был собачий холод, пришлось натягивать свитер поверх
ночной рубашки. Что делаем? Сама не знаю. Девочки? Да нет, они в Риме остались,
с прислугой. Они ее любят. Веселая, все время поет. Да-да, вполне порядочная. И
толковая. Ничего не умеет, но толковая. Мне везет? В чем? Ах, с прислугой. Это
да, а в остальном как утопленнику.
Вот именно. Хорошо еще, девочек с собой не притащили. Здесь снежные заносы.
Вообще-то мы в Тоди ехали, но по дороге наш "дофин" забарахлил... мотор сначала
так противно чихал, а потом заглох. Снег валит - хоть плачь... Мы нагрузились
чемоданами, картинами - и пешком. Полчаса тащились, пока не нашли станцию
техобслуживания. Туфли у меня насквозь промокли. Сапоги? Не взяла. Ну не взяла,
потому что в Риме была отличная погода. Представляешь, я в замшевой курточке и в
черной юбке макси. Какие там колготки. Механик со станции техобслуживания
отбуксировал машину. Кажется, пробит аккумулятор. Эту гостиницу нам механик
порекомендовал. Вчера мы съели какие-то резиновые котлеты и едва доползли до
кровати. Ноги у меня были как ледышки. А Массимо, нервный и злой как черт,
перетащил свою постель в ванную, говорит, ему лучше спать одному.
Мама, я по делу звоню. Нам нужны деньги. Мы, когда выезжали, денег взяли в
обрез. Потому что в обрез, кто знал, что пробьет аккумулятор? Переведи,
пожалуйста, телеграфом двести тысяч. Да, да. Ну что делать? Постараюсь потом
вернуть. Восемьдесят - на аккумулятор, остальное - на расходы. Иначе нам не
выкрутиться. Мы выезжали в субботу, банк был закрыт. Да и что там у нас в банке?
Почти ничего. Мы думали, доберемся до Тоди в тот же вечер и как-нибудь
устроимся, там у нас друзья. Переведи, пожалуйста, телеграфом. Нет, простым
переводом не надо. Мы же не можем здесь сидеть до скончания века. Массимо злой
как черт. Буквально рвет на себе волосы, благо они у него длинные. Вчера закатил
мне оплеуху, кровь носом пошла. До сих пор ватой затыкаю. Ночная рубашка вся в
крови. Нет, мама, ничего я не сочиняю. Чем я его так разозлила? Ничем. Только и
сказала, что его картины - барахло. Все одинаковые. Лужайки с цветами, а над
ними огромный глаз. Честно говоря, меня -тошнит от этого глаза. Даже во сне его
вижу. Вытаращенный, с длинными загнутыми ресницами. Огромный, желтый, как
яичница-глазунья.
Мама, возьми бумагу и запиши адрес. Надень очки, а то потом не разберешься в
своих каракулях. Гостиница "Коллодоро". Не "Поллодоро", а "Коллодоро".
Монтезауро. Провинция Тоди. Как это не провинция, провинция. Да здесь же снег,
пойми. Ну да, я же говорю. Пока не получим твой перевод, мы с места не сможем
тронуться. Да ничего у нас нет. Даже за гостиницу нечем расплатиться. Мы не в
своем уме? Может, ты и права. В Тоди остановимся у приятельницы, у некой
Розарии, она страховой агент. Обещала познакомить с каким-то старикашкой
адвокатом, который покупает картины. Мы ему шесть штук везем. Все тот же глаз.
Позвонить Розарии и попросить у нее в долг? Нет, нельзя, Массимо говорит, что
это неэтично. Да она и сама еле сводит концы с концами. Массимо прихватил с
собой книгу, а мне и почитать нечего. Нашла здесь какой-то старый номер
"Аннабеллы". Приемник? Нет, не взяла. Сидит в ванне, читает "Психологию
подсознания". Кажется, Фрейда. У него привычка читать в ванне. Часами там
отмокает, а выходит еще грязней, чем был. Ну вот, наконец-то принесли яйцо.
Погоди, не вешай трубку, пока я ем, поболтаем. Заказывала соломку, а принесли
булку, черствую как камень. Что? Свежее ли яйцо? Как будто. Мама, у меня жизнь
рушится, а ты спрашиваешь, свежее ли яйцо.
Мама, я думаю, нам с Массимо надо расстаться. Не знаю, я его в
Закладка в соц.сетях