Купить
 
 
Жанр: Драма

Семейный беседы: романы, повести, рассказы

страница №9


заболеть, что ли!

Иногда она болела гриппом. И этим была довольна: грипп ей казался гораздо более
благородным заболеванием, чем обычное несварение желудка. Она то и дело мерила
температуру.

- Знаешь, я заболела, - говорила она отцу, - у меня тридцать семь и четыре.

- Тоже мне, температура! - отвечал отец. - Я с тридцатью девятью хожу в
лабораторию.

- Вечером еще померю! - говорила мать. Но, не дожидаясь вечера, то и дело совала
под мышку градусник. - Опять тридцать семь и четыре! А я так плохо себя
чувствую!

Паола в свою очередь ревновала мать к ее подругам. Не к Фрэнсис или Паоле
Карраре, а к этим молодым девушкам, которых мать опекала беспрестанно и
вытаскивала на прогулки или в кино. Когда Паола приходила к матери, а ей
говорили, что она гуляет со своими молодыми подружками, сестра жутко злилась:

- Вечно она гуляет! Никогда ее дома не застать!

А еще она злилась, если мать пристраивала одну из своих приятельниц к Терсилле.

- Зачем ты это делаешь? - набрасывалась она на мать. - Терсилла мне самой нужна,
чтобы переделать пальтишки детям!

- Наша мама слишком молода! - то и дело жаловалась мне Паола. - Хорошо бы, она
была старая, грузная, седая, чтобы всегда сидела дома и вышивала салфетки. Как,
например, мать Адриано. Я бы чувствовала себя уверенной, если б мама у меня была
тихой, спокойной старушкой. Не ревновала бы меня к моим подругам. Я бы ходила к
ней в гости, а она, вся в черном, сидела бы тихо за вышиванием и давала бы мне
дельные советы!

- Чтоб разогнать тоску, взяла бы да научилась вышивать, - говорила она матери. -
Вон моя свекровь вышивает! Целыми днями только и сидит за пяльцами!

- Твоя свекровь глухая! - отвечала мать. - Я же не виновата, что не глухая, как
твоя свекровь. Мне тоскливо сидеть в четырех стенах! Я люблю бывать на воздухе!

- Представляешь, я - и вдруг буду вышивать! - говорила она мне. - Да это же
немыслимо! Я даже штопать не умею. Когда штопаю носки отцу, у меня выходит так
неровно, что Наталине потом приходится распарывать!

Она снова стала учить русский - теперь самостоятельно: сидела на диване и читала
по складам фразы из грамматики. За этим занятием ее и заставала часто Паола.

- Ох, и надоела ты, мама, со своим русским! - вздыхала она.

Паола ревновала и к Миранде.

- Вечно ты торчишь у Миранды! А ко мне хоть бы раз зашла!

Миранда родила мальчика, его назвали Витторио. А Паола примерно в то же время -
вторую девочку.

О ребенке Миранды Паола отзывалась недоброжелательно:

- Такой некрасивый, лицо грубое. Похож на сына железнодорожника.

Теперь мать, когда отправлялась к Миранде, неизменно говорила:

- Пойду погляжу, как там наш железнодорожник!

Мать очень любила маленьких. И еще ей нравились их няньки.

Няньки напоминали ей то время, когда она сама была молодой мамой. У нее были
няньки на любой вкус - сухопарые и кровь с молоком, - от них она научилась
многим песням. Распевая дома какую-нибудь песню, она говорила:

- Вот этой меня выучила нянька Марио! А этой - нянька Джино!

Сына Джино, Артуро - родившегося в тот год, когда арестовали отца, - мы взяли
летом в горы вместе с его нянькой. Мать все время болтала с нею.


- Опять якшаешься с прислугой! - выговаривал ей отец. - Под тем предлогом, что
нянчишь детей, ты чешешь язык с прислугой!

- Но она такая милая, Беппино! И антифашистка! У нее те же взгляды, что и у нас
с тобой.

- Я запрещаю тебе говорить о политике с прислугой!

Из всех своих внуков отец признавал одного Роберто. Покажут ему новорожденного
внука, а он говорит:

- И все-таки Роберто лучше!

Возможно, потому, что Роберто был первый, отец получше к нему присмотрелся.

В сезон отец снимал все время один и тот же дом: годами не желал сменить место.
Это был большой дом из серого камня, окнами на луг; расположен он был в
Грессоне, возле Перлотоа.

С нами выезжали дети Паолы и сын Джино, а железнодорожника, сына Альберто,
отправляли в Бардонеккью, потому что у Елены, Мирандиной сестры, там был дом.
Отец с матерью почему-то презирали Бардонеккью. Говорили, что там ужасно и нет
солнца. Послушать их, так Бардонеккья просто отхожее место.

- Все-таки дура эта Миранда! - говорил отец. - Могла бы приехать сюда с
ребенком. Здесь ему наверняка было б лучше, чем в какой-то вонючей Бардонеккье.

- Бедный железнодорожник! - добавляла мать.

А ребенок возвращался из Бардонеккьи поздоровевший, веселый. И вообще он был
очень красивый, цветущий белокурый мальчик. Совсем не похож был на
железнодорожника.

- Гляди-ка, а он неплохо выглядит, - удивлялся отец. - Как ни странно,
Бардонеккья пошла ему на пользу.

Иногда мы ездили в Форте-дей-Марми, потому что Роберто был нужен морской воздух.
Отец с большой неохотой ездил на море. Одетый в костюм, он садился под зонт с
книгой и ворчал: его раздражала публика в купальниках. Мать входила в воду, но
только возле берега - плавать она не умела, а на волнах плескалась с
удовольствием. Но стоило ей выйти и сесть рядом с отцом, лицо у нее тоже
недовольно вытягивалось. Она обижалась на Паолу, потому что та подолгу каталась
на водных лыжах далеко в море.

Вечером Паола шла в танцевальный зал.

- Каждый вечер проводит на танцульках! - бурчал отец. - Надо же быть такой
ослицей!

А вот в Грессоне отец чувствовал себе превосходно, и мать тоже. Паола и Пьера
наезжали изредка, были только дети. Но матери вполне хватало общества детей,
Наталины и нянек.

А я в этом окружении и в этих горах смертельно скучала. По соседству с нами
снимали дом Фрэнсис с Лучо. Каждый день, одевшись во все белое, они спускались в
деревню играть в теннис.

Тут же, в деревенской гостинице, отдыхала и Адель Разетти; она ничуть не
изменилась: маленькая, худенькая, вытянутое, зеленое, как у сына, личико и
острые глазки, сверлившие, как буравчики. Она собирала насекомых в платочек и
раскладывала их на замшелой деревяшке на подоконнике.

- Как мне нравится Адель! - говорила мать.

Сын ее стал известным физиком и работал в Риме с Ферми.

- Я всегда говорил, что Разетти очень умен, - замечал отец. - Но сухарь! Такой
сухарь!

Фрэнсис приходила к матери на луг и усаживалась рядом на скамейку; в руках у нее
была ракетка в чехле, на лбу эластичная повязка. Она рассказывала о своей
невестке, жене дядюшки Мауро из Аргентины, передразнивая ее выговор:

- Ишчо бы!


- Помните, - говорил отец, - мы ходили в горы с Паолой Каррарой, и она трещины
называла "дырками, куда нога проваливается"?

- А помнишь, - подхватывала мать, - когда Лучо был маленький и мы ему объясняли,
что в походах никогда нельзя просить пить, он нам отвечал: "А я и не прошу, я
просто хочу пить".

- Ишчо нет! - откликалась Фрэнсис.

- Лидия, оставь ногти в покое! - гремел отец. - Веди себя прилично!

- Поболтаешь с Фрэнсис, потом с Адель Разетти, - говорила мать, - вот и день
проходит!

Но когда Паола приезжала повидаться со своими детьми, мать сразу же становилась
беспокойной и недовольной. Она ни на шаг не отходила от Паолы, наблюдала, как
она вынимает свои баночки с кремом для кожи. У матери своих кремов было
достаточно, причем тех же самых, но она всегда забывала ими мазаться.

- У тебя морщины, - говорила ей Паола, - займись собой немного. Каждый вечер
кожу надо смазывать хорошим питательным кремом.

В горы мать брала с собой тяжелые мохнатые юбки.

- Ты одеваешься хуже швейцарок! - выговаривала ей Паола. - Ох, как же тоскливо в
горах! Терпеть их не могу!

- Все они минералы! - говорила она мне, вспоминая игру, в которую они играли с
Марио. - Адель Разетти - минерал чистой воды. У меня нет сил общаться с такими
твердокаменными людьми.

Спустя несколько дней она уезжала, и отец ей говорил:

- Ну куда ты так скоро? Вот ослица!

Осенью мы поехали с матерью навестить Марио, который теперь жил в какой-то
деревушке под Клермон-Ферраном и преподавал в коллеже.

Он очень подружился со своим директором и его женой. Он уверял, что это
необыкновенно образованные и необыкновенно честные люди, каких можно встретить
только во Франции.

При коллеже у него была маленькая комнатка с угольной печью. Из окна открывался
вид на заснеженную равнину. Марио писал длинные письма в Париж Кьяромонте и
Кафи. Переводил Геродота и воевал со своей печкой. Под пиджаком он теперь носил
темный свитер с высоким воротом, который связала ему жена директора. В знак
благодарности Марио подарил ей корзиночку для рукоделья.

В деревне его все знали; со всеми он останавливался поговорить, все его
приглашали в дом выпить "vin blanc"[5 - Белое вино (франц.)]].

- Совсем французом стал! - говорила мать.

По вечерам он играл в карты с директором коллежа и его женой. Они вели долгие
разговоры о методике преподавания. Или о супе, приготовленном на ужин, -
достаточно ли там лука.

- Такой стал выдержанный! - говорила мать. - И как он выносит этих людей? На нас
у него никогда терпения не хватало, с нами он скучал. А ведь они еще большие
зануды! Я думаю, он их терпит только потому, что они французы!

В конце зимы Леоне Гинзбург отбыл свой срок в Чивитавеккье и вернулся в Турин. У
него было чересчур короткое пальто и поношенная шляпа, сидевшая набекрень на его
черной шевелюре. Ходил он неторопливо, руки в карманах; губы всегда были плотно
сжаты, а из-под насупленных бровей глядели черные проницательные глаза. Очки в
темной черепаховой оправе то и дело съезжали на крупный нос.

С сестрой и матерью они сняли квартиру неподалеку от проспекта Франции. Гинзбург
жил под надзором: обязан был дотемна возвращаться домой и каждый вечер к нему
приходили полицейские для проверки.

Они с давних пор дружили с Павезе. Павезе тоже только что вернулся из ссылки и
ходил грустный-грустный из-за несчастной любви. По вечерам он неизменно являлся
к Леоне, вешал в передней свой лиловый шарфик, пальто с хлястиком и подсаживался
к столу. Леоне обычно сидел на диване, опершись на локоть.


Павезе говорил, что ходит в дом к Гинзбургам не потому, что он такой уж храбрый
- храбрости ему как раз недостает - и не из самопожертвования, а просто не
знает, куда себя девать: хуже нет, чем проводить вечера в одиночестве, говорил
он.

А еще он объяснял, что ходит сюда не для того, чтоб рассуждать о политике: ему,
мол, на политику "начхать".

Иногда он мог просидеть целый вечер без единого слова, посасывая трубку. А
иногда, накручивая волосы на пальцы, рассказывал о своих делах.

Никто не умел слушать людей так, как Леоне, ни в ком не было столько внимания к
чужим делам, несмотря на то что у него своих забот было по горло.

Сестра Леоне подавала чай. Они с матерью выучили Павезе говорить по-русски: "Я
люблю чай с сахаром и с лимоном".

В полночь Павезе хватал с вешалки свой шарф, быстро обматывал им шею и натягивал
пальто. Высокий, бледный, с поднятым воротником, зажав крепкими белыми зубами
потухшую трубку, он быстрым, широким шагом шел, слегка скособочившись, уходил по
проспекту Франции.

Леоне потом брал из шкафа какую-нибудь книгу и стоя принимался читать ее наугад,
сдвинув брови. Так он мог простоять часов до трех.

Леоне начал сотрудничать с одним издателем, своим другом. В редакции были только
он, издатель, кладовщик и машинистка, которую звали синьорина Коппа. Издатель
был молод, румян, застенчив, часто краснел.

Однако, когда надо было позвать машинистку, он дико вопил:

- Коппа-а-а!

Они пытались уговорить Павезе работать с ними. Но Павезе заупрямился.

- Начхать мне на все это! Я не нуждаюсь в жалованье. Содержать мне некого. А
самому хватит миски с похлебкой и табаку.

У него были часы в одном лицее. Платили мало, но ему больше и не требовалось.

К тому же он занимался переводами с английского. Перевел "Моби Дика". Объяснял,
что делает это ради собственного удовольствия, ему заплатили, правда, но он бы и
задаром перевел, даже сам бы приплатил, чтоб перевести эту вещь.

Писал он и стихи. Его поэзия отличалась медленным, тягучим ритмом - нечто вроде
скорбной кантилены. В стихах представали Турин, По, холмы, окутанные туманом,
остерии на городских окраинах.

В конце концов он согласился и стал вместе с Леоне работать в этом небольшом
издательстве.

В работе он был педантичен, аккуратен, то и дело ворчал на Леоне и другого
коллегу, которые утром являлись поздно, а обедать шли аж в три часа. Павезе
придерживался иного графика: начинал рано, но и на обед уходил ровно в час,
потому что в это время его сестра дома ставила на стол суп.

Леоне с издателем постоянно ссорились. Целыми днями не разговаривали, потом
писали друг другу длинные письма и таким образом заключали мир. Павезе на все
это было "начхать".

Настоящим призванием Леоне была политика. Однако кроме политики он интересовался
поэзией, филологией, историей.

Поскольку в Италию он приехал ребенком, то по-итальянски говорил так же хорошо,
как и по-русски. Но дома, с матерью и сестрой, он говорил только по-русски. Они
почти никуда не выходили и ни с кем особенно не виделись, поэтому он им
рассказывал в мельчайших подробностях все, что он делал и с кем встречался.

До ареста он был завсегдатаем светских салонов. Таких блестящих собеседников
трудно сыскать, хотя Леоне слегка заикался; его мысли и дела были постоянно
сосредоточены на серьезных и важных вещах, и, несмотря на это, Леоне с
готовностью выслушивал самые пустяковые сплетни; люди его очень занимали - у
него была прекрасная память на лица и на самые пустяковые жизненные подробности.

Но когда Гинзбург вернулся из тюрьмы, его перестали приглашать: люди его даже
избегали, поскольку теперь в Турине все знали, что он опасный заговорщик. Но он
как будто ничуть не огорчался: про эти самые салоны совсем забыл.

Мы с Леоне поженились и переехали в дом на виа Палламальо.

Отец, когда мать ему сообщила о намерении Леоне жениться на мне, закатил обычный
скандал, какой он всегда устраивал по случаю наших предстоящих браков. Правда,
на этот раз насчет уродства Леоне он и словом не упомянул.

- У него такое шаткое положение! - возражал он.

В самом деле, положение у Леоне было шаткое и более чем неопределенное. Его со
дня на день могли арестовать и посадить в тюрьму, могли под любым предлогом
снова отправить в ссылку.

- Но когда придет конец фашизму, - говорила мать, - Леоне станет крупным
политическим деятелем.

Кроме того, издательство, где он работал, несмотря на небольшие размеры и
нехватку денег, работало с завидной энергией.

- Они печатают даже книги Сальваторелли, - говорила мать.

Имя Сальваторелли оказывало на моих родителей поистине магическое воздействие.

Как только я вышла замуж, отец в разговоре с посторонними стал называть меня
"моя дочь Гинзбург". Он всегда очень чутко реагировал на изменение статуса и
называл всех женщин, выходивших замуж, по фамилии мужа. Так, у него было два
ассистента - мужчина и женщина по фамилии Оливо и Порта. Через какое-то время
они поженились. Мы все продолжали звать ее Порта, а отец сердился:

- Она больше не Порта! Зовите ее Оливо!

В боях в Испании погиб сын Джуа - тот самый бледный юноша с горящими глазами,
который в Париже был очень дружен с Марио. Его отцу в тюрьме Чивитавеккьи
грозила слепота из-за трахомы.

Синьора Джуа часто приходила к матери: они познакомились и подружились в доме
Паолы Каррары. Они перешли на "ты", но мать продолжала называть ее, как прежде,
"синьора Джуа".

- Ты, синьора Джуа... - говорила она по привычке, от которой ей уже трудно было
отказаться.

Синьора Джуа приходила со своей девочкой: ее звали Лизеттой и она была лет на
семь моложе меня.

Лизетта как две капли воды походила на своего брата Ренцо: высокая, бледная,
пряменькая, с горящими глазами, коротко стриженная и с челкой на лбу. Мы вместе
катались на велосипеде, и Лизетта рассказывала мне про старого школьного
товарища своего брата Ренцо: они вместе учились в лицее Д'Адзельо, а теперь он
навещает ее и дает почитать книги Кроче; очень умный мальчик, говорила она.

Так я впервые услышала о Бальбо. Лизетта сообщила мне, что он граф. Однажды она
мне показала его на улице, на проспекте Короля Умберто. Тогда я и не
подозревала, что этому маленькому человечку с красным носом суждено стать моим
лучшим другом, и без всякого интереса посмотрела на маленького графа, который
давал Лизетте книги Кроче.

Частенько на проспекте Короля Умберто я встречала девушку, показавшуюся мне
очень красивой и очень неприятной: лицо, словно вылитое в бронзе, маленький
орлиный нос, будто разрезавший воздух, прищуренные глаза и медленная, надменная
походка. Я спросила про нее Лизетту.

- Она тоже училась в лицее Д'Адзельо, - ответила Лизетта, - пользуется успехом,
вот и задается.

- Очень красивая, - сказала я, - ненавижу таких.

Ненавистная мне девица жила на одной из улиц, выходивших на проспект, в нижнем
этаже. Летом я видела, как она стоит у открытого окна, смотрит на меня
прищуренными глазами и презрительно кривит губы; на бронзовом лице, окаймленном
каштановыми волосами, подстриженными под пажа, выражение загадочности и скуки.

- Так бы и надавала ей по физиономии! - сказала я Лизетте.

В течение многих лет, уже уехав из Турина, я носила в себе эту физиономию, по
которой хотелось надавать; позже я узнала, что "физиономия" поступила в
издательство и работает вместе с Павезе и другим коллегой; я поразилась, как эта
высокомерная, надутая девица могла снизойти до таких скромных и близких мне
людей. Потом мне сказали, что она арестована с группой заговорщиков, что
поразило меня еще больше. Прошло немало лет, прежде чем мы снова встретились, и
эта "физиономия" стала самой близкой моей подругой.

Помимо книг Кроче Лизетта увлекалась романами Сальгари. Ей тогда не было и
четырнадцати, иными словами, она была в том возрасте, когда человек, взрослея,
то и дело возвращается в детство. Романы Сальгари я читала, но все перезабыла, и
Лизетта мне их рассказывала, когда мы, выехав за город и положив велосипеды на
траву, садились отдохнуть. В мечтах и речах Лизетты мешались индийские
махараджи, отравленные стрелы, фашисты и тот маленький граф по имени Бальбо,
навещавший ее по воскресеньям и приносивший ей книги Кроче. А я слушала с какимто
рассеянным любопытством. Я Кроче ничего не читала, кроме разве что
"Литературы новой Италии", вернее, тех отрывков, где давалось изложение романов
и приводились из них цитаты. Тем не менее в тринадцать лет я написала Кроче
письмо и послала ему несколько своих стихотворений. Он ответил очень любезно и
деликатно, объяснив мне, что моим стихам далеко до совершенства.

Я скрывала от Лизетты, что не прочла ни одной книги Кроче: она меня так уважала,
что не хотелось ее разочаровывать; ну и пусть я его не читала, думала я, зато
Леоне прочел всего Кроче - от начала до конца.

Как-то незаметно было, что фашизму скоро придет конец. Более того - казалось, он
не придет никогда.

В Баньоль-де-л'Орне убили братьев Росселли.

Турин был наводнен евреями, беженцами из Германии. У отца в лаборатории тоже
работали ассистентами несколько немецких евреев.

У них не было гражданства. Мы думали, что, возможно, скоро и у нас не будет
гражданства и мы будем вынуждены скитаться из одной страны в другую, обивать
пороги полицейских участков, не имея ни работы, ни жилья, ни корней.

- Ты после замужества богаче или беднее себя чувствуешь? - спросил Альберто,
когда мы с Леоне поженились.

- Богаче, - ответила я.

- Я тоже! А ведь на самом деле у нас нет ни гроша!

Покупая продукты, я удивлялась их дешевизне. Было странно, потому что со всех
сторон только и слышалось, как высоки цены. Лишь иногда под конец месяца я
оставалась на мели, истратив все до последнего.

И тогда я радовалась, если кто-нибудь приглашал нас на обед. Даже люди, которые
мне были неприятны. Радовалась, что бесплатно поем чего-нибудь новенького, чего
не покупала сама и не видела, как это готовится.

У меня была служанка, Мартина. Я к ней очень хорошо относилась, но порой думала:
а вдруг она плохо убирает, не тщательно вытирает пыль?

Я была так неопытна, что даже не могла понять, чисто у меня в квартире или нет.

У Паолы и у матери я видела в гладильне платья и костюмы, повешенные для
выведения пятен бензином. И я тут же спрашивала себя: а вдруг Мартина никогда не
чистит костюмы и не выводит с них пятна? В кухне у нас, правда, висела щетка и
стоял пузырек с бензином, заткнутый тряпкой, но он всегда был полон, и я не
видела, чтоб Мартина когда-нибудь им пользовалась.

Порой мне хотелось распорядиться насчет генеральной уборки, как это делалось у
матери, когда Наталина с тюрбаном на голове, похожая на пирата, переворачивала
вверх дном мебель и выбивала пыль палкой. Но я никак не могла выбрать
подходящего момента, чтобы отдать Мартине такое распоряжение. Я ее стеснялась, а
она в свою очередь робела и терялась передо мной.

Сталкиваясь с ней в коридоре, я начинала мило улыбаться, но так и откладывала со
дня на день вопрос о генеральной уборке. Я не могла, не осмеливалась давать ей
приказания, хотя у матери в доме с прислугой не церемонилась и всегда добивалась
своего. Помню, когда мы выезжали в горы, я каждое утро приказывала приносить ко
мне в комнату большие ведра и кувшины с горячей водой: ванной в том доме не
было, и я мылась у себя в комнате, в тазу. Отец проповедовал обливания холодной
водой, но никто из нас, кроме матери, к этому не приучился, наоборот, все мы как
будто из духа противоречия с детства ненавидели холодную воду. А теперь я
недоумевала, как это у меня хватало дерзости заставлять Наталину греть воду на
дровяной печке и таскать огромные ведра вверх по лестнице. Мартине я не
осмелилась бы приказать принести мне даже стакан воды. Выйдя замуж, я вдруг
открыла для себя, что такое физический труд; на меня словно напала лень,
парализовавшая мою волю и распространявшаяся в моем сознании на окружающих: я
только и думала, как бы избавить их от лишней работы; поэтому Мартине я
старалась заказывать на обед блюда попроще и чтоб поменьше пачкать посуды.

Открыла я то, как достаются деньги, - нет, не то чтобы я стала скупой, у меня,
как у матери, руки всегда были дырявые, просто вдруг осознала, что за всем как
мучительное осложнение стоят деньги и самая ничтожная трата может привести к
совершенно непредсказуемым последствиям; все это усугубляло мою лень и
пассивность. Однако же, как только в руках у меня оказывались деньги, я не
ленилась немедленно их потратить, чтобы потом горько раскаиваться в содеянном.

В школьные годы у меня были три подруги. У нас в семье их называли "ломаками".
На языке матери "ломака" - жеманная и расфуфыренная девица. Мои подруги, как мне
казалось, ничуть не жеманились и одевались не то чтобы как-то особенно, но
матери, видно, врезалось в память, как я в детстве играла с нарядными и
капризными девочками, вот она и окрестила "ломаками" всех моих подруг.

- Где Наталия?

- Да со своими ломаками! - отвечали обычно в нашей семье.

С этими девочками я дружила со времен лицея и до замужества почти с ними не
расставалась. Они были из бедных семей. Возможно, меня так привлекала к ним
именно бедность, которой я не знала, но всегда мечтала узнать. И, выйдя замуж, я
продолжала встречаться с этими тремя подругами, правда уже реже; теперь мы могли
не видеться неделями, и они обижались, хотя понимали, что это неизбежно. Я же
всегда радовалась этим встречам, потому что они напоминали мне о детстве, все
дальше уходящем в прошлое.

Мои подруги по разным причинам вели довольно замкнутый образ жизни. Они не
принимали беззаботного, обывательского существования, сводившегося, на их
взгляд, к комфорту, точному распорядку дня, уходу за телом и лицом и
систематическим занятиям под надзором старших. У меня до замужества была именно
такая жизнь со всеми ее привилегиями, но я тоже ее презирала и стремилась
поскорее с нею покончить. Мы с подругами будто нарочно выбирали для встреч самые
убогие места: замусоренные парки, полупустые грязные кафе, обшарпанные киношки -
и в этой унылой полутьме, на холодных скамейках чувствовали себя словно на
корабле, снявшемся с якоря и дрейфующем в открытом море.

Две "ломаки" были сестрами и жили со старым отцом, некогда очень богатым, но
разорившимся человеком, который вел какую-то тяжбу и без конца общался с
адвокатами. Он вечно составлял длинные памятки и мотался из Турина в Сасси, где
у него сохранилось небольшое имение; дочерей он потчевал немыслимыми еврейскими
блюдами, от которых их тошнило, и пребывал в полном неведении относительно того,
чем занимаются его дочери; а те ничем особенным и не занимались, но поставили
себе за правило игнорировать отцовское присутствие, проявлявшееся в случайных
окриках или недовольном ворчании. Это были высокие, красивые и цветущие
брюнетки; первая, страшно ленивая, все время валялась в постели и отца
благодушно не замечала, вторая, энергичная и решительная, его третировала жгучим
презрением.

У ленивой были арабские удлиненные глаза, черные мягкие локоны, склонность к
полноте и страсть к серьгам и побрякушкам; хотя она клялась, что ненавидит свою
полноту, но ничего не делала, чтобы похудеть, и распрекрасно себя чувствовала.

- Nigra sum, sed formosa[6 - Смугла, но стройна (лат.)]], - обычно говорила она
о себе с улыбкой, обнажавшей белые крупные, чуть выдающиеся наружу зубы.

Энергичная была худа и стремилась похудеть еще больше; особенно ее заботили
мощные, как колонны, ноги: она то и дело огорченно разглядывала их в зеркале;
несмотря на то что усилием воли ей удалось не располнеть, у нее были пышные,
крутые бедра и широкая кость. Перед свиданиями с молодыми людьми, которые были
ей хоть чуть-чуть небезразличны, она постилась целый день, съедала в лучшем
случае одно яблоко, иначе собственноручно сшитые платья в обтяжку могли лопнуть.
Наморщив лоб и зажав во рту булавки, она сосредоточенно мастерила себе эти
платья и добивалась, чтобы они были как можно скромнее: сестре она ставила в
укор не только полноту, но и стремление одеваться в яркие шелка.

Их отец, уходя из дому, имел обыкновение оставлять на кухонном столе длинные
кляузы, написанные острым и наклон

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.