Жанр: Драма
Козел отпущения
... а ждущий меня многолюдный, многоголосый континент,
предъявляющий мне свои требования, на мгновение скрылся из вида. Моя личина
сулила не только освобождение, но и новые пути. Что-то во мне ожило, что-то
иссякло. Если бы можно было забыть все претензии, уйти от действительности,
кем бы я был — самим собой или Жаном де Ге?
Я протянул ладони и коснулся ее лица.
— Почему я должен обо всем думать? — сказал я. — Я не хочу.
Бела засмеялась и, чуть коснувшись губами, поцеловала меня в закрытые
глаза.
— Потому-то ты и приходишь сюда? — спросила она.
ГЛАВА 13
Когда я вышел из домика, все желтые от лишайника крыши горели золотом
под предвечерним солнцем. Из ближнего здания высыпали гурьбой ребятишки с
ранцами за спиной и учебниками в руках и перебежали на противоположную
сторону канала по соседнему мостику. Мимо городских ворот медленно цокала
копытами лошадь, запряженная в крытую повозку; сгорбившись на облучке, кучер
лишь изредка пощелкивал кнутом. На торговой улице ставни были распахнуты,
двери открыты. Вдоль платановой аллеи неподалеку от рыночной площади, возле
которой во время базарной шумихи и сутолоки стояли повозки и грузовики,
теперь сидели старики и старухи, греясь в последних лучах солнца, а рядом,
шурша опавшими листьями и роясь в пыли, щебетали дети. Интересно, как он
будет выглядеть ночью, этот Виллар, обитатели которого, как во всех
провинциальных городках, рано ложатся спать, заперев двери и закрыв ставни;
тишина, дома объяты тенью, серые от времени островерхие крыши круто
спускаются к карнизам, готический шпиль церкви пронзает темно-синее небо; ни
звука, разве что раздадутся шаги спешащего домой гуляки да послышится еле
уловимый плеск воды в темных, недвижных, подступающих к стенам каналах.
Я никогда не мог устоять против соблазна, встречая en route\footnote{По
пути \textit{(фр.).}} такие городки, остаться в них ночевать. Поужинав, я,
единственный путник на улице, бродил мимо безмолвных домов, окна которых,
наглухо закрытые ставнями, ничего не говорили мне об их обитателях; лишь
изредка слабый свет, пробивающийся сквозь щель между створками, выдавал, что
внутри есть жизнь. Порой глаз, как в темную пропасть, падал в открытое окно
на верхнем этаже, порой я видел тени от зажженной свечи, пляшущие по
потолку, или слышал плач младенца, но чаще всего кругом было тихо и
спокойно, и я один рыскал по городку в компании с тощими голодными кошками,
которые бесшумно крались по мощенным булыжником улицам, выискивая в канавах
какую-нибудь поживу. Я прошел бы мимоходом под аркой городских ворот, кинул
бы беглый взгляд на канал, посмотрел бы мельком на пешеходный мостик и
домик, спрятавшийся в саду, и вернулся бы в отель, а утром навсегда уехал
оттуда, так ничего и не узнав. А теперь, когда вся жизнь моя переменилась и
я смотрю на все другими глазами, хотя бы этот уголок Виллара останется со
мной навсегда.
Предзакатное солнце окрашивало все в густые, теплые тона. Это был
дружественный город, все прохожие мне улыбались. , дожидавшийся меня
на площади Республики, показался мне вдруг моим старым , и белая
пластиковая сумка Мари-Ноэль на сиденье, там, куда девочка кинула ее, придя
с рынка, была непохожа ни на какой другой предмет, замеченный невзначай в
чужой машине, полна особого смысла: я сразу увидел, как она болтается на
узком запястье поверх короткой белой нитяной перчатки. Даже банк на углу в
глубине площади стоял на своем месте, выполнял свое предназначение. Виллар
был крепостью, убежищем, и, выезжая из него, я спрашивал себя, почему дар,
принесенный мне чужой любовницей, оказался таким удивительным противоядием
против моей тревоги, так расслабил натянутые нервы. Теперь я ничего больше
не буду принимать близко к сердцу: ни слезы Франсуазы, ни вспышки Рене. Мать
можно будет задобрить лаской, дочку — баловать в разумных границах, брата
— успокоить, сестру — смягчить; никто из них не представлял больше
проблемы, как это было в первые двое суток под кровлей замка.
Почему это так — трудно сказать. Одного физического довольства было
недостаточно, в прошлом я имел случаи в этом убедиться. Может изменение
личности ускорить внутренний темп, высвободить в мозгу какую-то клеточку,
которой прежнее твое из некоего предубеждения не давало воли? На свете
полно несчастных, неприспособленных людей, которые призраками блуждают по
жизни, пытаясь спрятаться от нее и обрести себя при помощи женщин. Я не из
их числа. Бела из Виллара завершила картину, где уже были мать, жена и дочь.
Сердечность первой, доверие второй, смех третьей слились воедино и возникла
четвертая — Бела. Когда я это увидел, я потерял голову. Такова часть
ответа, но только часть.
Я не спутал ни одного поворота на пути в Сен-Жиль, и пока я приближался
к замку — липовая аллея, мост через ров, ворота, подъездная дорожка, — а
затем, проехав под сводчатым входом в стене, направлялся к службам, которые
еще ни разу не видел вблизи, моя уверенность в себе все росла. Теперь меня
ничем не устрашишь. Я оказался во дворике, где было два гаража с
распахнутыми воротами, сарайчик и пустая конюшня со сломанными стойлами.
Когда я вылез из машины, с шумом захлопнув дверцу, на пороге конюшни
появилась старуха, с которой я разговаривал накануне в коровнике, и, сказав
что-то насчет , позвала кого-то через плечо. Следом за ней
в дверях возник мужчина в синем комбинезоне. Они, улыбаясь, подошли ко мне,
и мужчина спросил, помыть ли машину. Я сказал , — возможно, здесь было
так заведено; старуха вновь стала что-то бормотать, из чего я разобрал
только три слова: и \footnote{ и
\textit{(фр.)}.}, а я кивал и улыбался ей в ответ.
Я прошел обратно через сводчатый проход, и пес тут же подбежал к
загородке и залаял. Я остановился и принялся тихонько звать его по имени, но
он продолжал лаять, в то же время неуверенно помахивая хвостом. Я
приблизился ко входу в его вольер, чтобы он понюхал мою одежду. Он втянул
носом воздух и растерянно отошел. Я увидел, что от конюшни на нас смотрит
человек в комбинезоне.
— Что приключилось с Цезарем? — спросил он.
— Ничего, — ответил я. — Должно быть, я его напугал.
— Странно, обычно он носится как угорелый от радости, когда видит вас.
Будем надеяться, он не заболел.
— Пес в полном порядке, — сказал я. — Правда, Цезарь?
Я протянул руку и потрепал его по голове; успокоившись понемногу от
моего тона и ласки, он продолжал молча обнюхивать меня, но когда я тронулся
с места, снова начал рычать.
— Если он будет так себя вести в воскресенье, — сказал мужчина, --
много вам будет от него проку... Может быть, дать ему после еды касторки?
— Нет, — сказал я, — не трогайте его. Он скоро придет в себя.
Что такое Цезарь должен делать в воскресенье, подумал я. Может быть,
если я стану сам его выводить, он привыкнет ко мне и подозрительный лай
уступит место приветственному повизгиванью! Иначе он привлечет к себе
всеобщее внимание, начнутся расспросы, бедного пса обвинят в предательстве
по отношению к хозяину, когда на самом деле он — единственное живое
существо в Сен-Жиле, которому инстинкт подсказал правду.
Я поднялся по ступеням на террасу, и когда вошел в холл, из ниши
направо от входа, где висел телефон, навстречу мне вышел Поль.
— Где, черт побери, ты пробыл весь день? — спросил он. — Мы
разыскиваем тебя с часу дня. Рене тебя потеряла, вернулась домой в наемной
машине, а затем, когда мы кончали второй завтрак, ко всеобщему удивлению,
появилась вдруг Мари-Ноэль и преспокойно заявила, что ее подвезли на
грузовике. Лебрен ждал до двух часов, но потом был вынужден уехать. Он
только что снова звонил.
— А что случилось? — спросил я.
— Что случилось! — повторил Поль. — Ничего, если не считать того,
что Франсуазе плохо и Лебрен запретил ей вставать с постели. Если она не
будет осторожна, ее ждет выкидыш и она потеряет ребенка. И сама, скорей
всего, будет на волосок от смерти. А больше ничего не случилось.
Я заслужил презрение, звучавшее в голосе Поля. Сейчас виноват был не
Жан де Ге, а я. Я обещал вернуться пораньше, чтобы повидать врача. Я не
сдержал обещание. Даже не вспомнил о нем.
— Какой у него номер телефона? — спросил я. — Сейчас же ему позвоню.
— Бесполезно, — сказал Поль. — Он снова уехал на вызов. Я ему
сказал, чтобы он попытался связаться с тобой попозже вечером.
Поль повернулся на каблуках и, пройдя через столовую, исчез в
библиотеке. Больше он не собирался меня ни о чем расспрашивать. И на том
спасибо. Я знал, что мне следует сделать. Я прямиком поднялся наверх в
спальню. Шторы были опущены, камин зажжен, в ногах кровати стояла ширма,
заслонявшая огонь. Франсуаза лежала на высоких подушках, закрыв глаза. Когда
я вошел, она их открыла.
— А, это ты, — сказала она, — я уже давно поставила на тебе крест.
Сказала им всем, что ты, возможно, сел в поезд и едешь обратно в Париж.
Голос был безжизненный, монотонный.
Я подошел к кровати и взял ее за руку.
— Мне следовало позвонить, — сказал я. — Меня задержали в Вилларе,
но, честно говоря, я забыл. Мне нечего сказать в свое оправдание. Я даже не
прошу простить меня. Как ты себя чувствуешь? Поль передал мне, что доктор
Лебрен велел тебе лежать.
Ладонь в моей руке была холодная и вялая, но она ее не отняла.
— Если я встану, я потеряю ребенка. То, чего я боялась с самых первых
дней. Я всегда знала, что случится что-нибудь плохое.
— Ничего плохого не случится, — сказал я, — надо только быть
осторожней. Вопрос в том, насколько компетентен Лебрен. Ты не будешь против,
если я приглашу акушера?
— Не надо, — сказала Франсуаза. — Я не хочу, чтобы сейчас вмешивался
кто- нибудь чужой. Это выведет из равновесия меня, огорчит доктора Лебрена.
Главное - - не вставать с постели и чтобы никто меня не волновал. Я чуть с
ума не сошла от беспокойства, когда Мари-Ноэль приехала с рабочими в
грузовике, а Рене — в наемной машине, так как ты куда-то исчез. А затем,
спустя несколько часов, так и не дождавшись тебя, я решила, что с таким же
успехом могу махнуть на тебя рукой и надо смириться с тем, что ты не
вернешься, что ты нарочно избавился от них обеих и уехал в Париж.
Усталые глаза всматривались в мое лицо, и я понимал, что должен
держаться как можно ближе к правде.
— Я застрял в банке, — сказал я. — Тебе я охотно все расскажу, но не
хотел бы, чтобы об этом знали остальные. Дело в том, что я налгал насчет
контракта. Мне не удалось его продлить, когда я был в Париже, и я сумел все
организовать, лишь позвонив отсюда к Корвале, а затем и зайдя сегодня в
банк. Они согласились подписать новый контракт, но только на их условиях.
Это, естественно, значит, что verrerie будет работать с еще большим убытком,
чем раньше, но тут уж ничего не попишешь. Придется так или иначе изыскать
для этого средства.
На лице Франсуазы отразилось недоумение, и я продолжал стоять рядом,
держа ее руку в своей.
— Не понимаю, зачем тебе было лгать? — сказала она.
— Наверно, из гордости, — ответил я. — Хотел, чтобы все поверили в
мой успех. Возможно, я и добился его... на какое-то время. Я еще не знаю
точно, каково наше финансовое положение. Но я хотел бы, чтобы ты держала все
это при себе. Я не намерен ничего говорить маман, или Полю, или Рене, разве
что обстоятельства сложатся таким образом, что не будет иного выхода.
Впервые Франсуаза улыбнулась и приподнялась на подушках, — видимо,
хотела, чтобы я ее поцеловал; так я и сделал, затем отпустил ее ладонь.
— Я никому не скажу, — пообещала она. — Я так рада, что ты хоть раз
в жизни доверился мне. Только странно, почему тебя так волнует фабрика. Мне
казалось, мысль о том, что ее придется закрыть, беспокоила тебя куда меньше,
чем Поля и Бланш.
— Да, — согласился я, — возможно, и так. Впервые я задумался об ее
судьбе вчера, когда ездил туда.
Франсуаза попросила передать ей с туалетного столика гребенку и зеркало
и, выпрямившись среди сбившихся в кучу подушек, принялась зачесывать со лба
гладкие белокурые волосы точно таким же движением, какое я видел всего два
часа назад. Но различие между моим настроением тогда и сейчас и между самими
женщинами — одна беспечная и веселая, другая измученная и вялая — было
столь разительным, что странным образом растрогало меня: я бы хотел, чтобы
равновесие было восстановлено, чтобы Франсуаза тоже стала энергичной и
счастливой, как Бела.
— Почему ты не рассказал мне все это в тот вечер, когда вернулся из
Парижа?
— Тогда я еще не пришел ни к какому решению, — сказал я, — не был
уверен, что предприму.
— Поль все равно обо всем узнает, — сказала Франсуаза, — как ты
сможешь это от него скрыть? К тому же какое это имеет значение, раз контракт
уже подписан! Как бы то ни было, всем нашим трудностям придет конец, когда у
нас родится сын.
Франсуаза положила зеркало на столик у кровати.
— Мари-Ноэль сказала, что ты спускался в подвалы банка. Никто не мог
понять — зачем? Я не знала, что ты держишь что-нибудь в сейфе.
— Разные документы, — сказал я, — ценные бумаги и прочее.
— А наш брачный контракт тоже там?
— Да.
— Ты взглянул на него?
— Да, мимоходом.
— Если у нас снова родится девочка, все останется по-прежнему, да?
— Очевидно, да.
— А что будет, если я умру? Все отойдет тебе?
— Ты не умрешь... Закрыть ставни? Шторы спустить? Зажечь у кровати
свет? У тебя есть, что читать?
Франсуаза не ответила. Снова откинулась на подушки. Затем сказала,
переходя, как с нею бывало и раньше, на :
— Дайте мне медальон, который вы привезли из Парижа. Пусть лежит тут,
рядом.
Я подошел к туалетному столику в алькове, взял небольшую шкатулку для
драгоценностей, которую увидел там, и отнес ее Франсуазе. Она подняла крышку
и, вынув медальон, нажала на пружинку, как раньше, и посмотрела на
миниатюру.
— Где ты его сделал? — спросила она.
— В одном месте в Париже, — ответил я, — забыл, как оно называется.
— Рене говорила мне, что хозяйка антикварного магазина в Вилларе
изредка рисует миниатюры.
— Да? Возможно. Не знаю.
— Если это так, закажем ей потом миниатюру Мари-Ноэль. И малыша.
Обойдется дешевле, чем в Париже.
— Да, вероятно.
Франсуаза положила открытый медальон на столик у изголовья.
— Тебе бы лучше было сойти вниз и помириться с Рене, — сказала она.
— Я слишком плохо себя чувствовала, чтобы утихомирить ее, когда она
вернулась, ты же знаешь — с ней сладу нет, стоит ей выйти из себя.
— Ничего, остынет.
Я закрыл ставни, подбросил в камин дрова.
— Девочка, скорей всего, у Бланш, — сказала Франсуаза, — или
наверху, у маман. Я была не в состоянии ее видеть. Скажите ей, что я не
думала того, что наговорила сегодня утром, что я была расстроена и больна.
— Думаю, она и сама это понимает.
— Что ты сделал с осколками?
— Неважно. Я позаботился о них... Тебе еще что-нибудь нужно?
— Нет-нет... Буду просто тихонько лежать, и все.
Я прошел через ванную в гардеробную комнату, как накануне, переоделся и
сменил обувь. Флакон все еще стоял на комоде. Он перестал быть
безличным, как предмет, увиденный мельком на витрине, он знаменовал собой
важный момент моей собственной частной жизни. Я убрал его в ящик и, так как
в скважине торчал ключ, сам не зная почему, повернул его и сунул в карман.
Затем вышел в коридор и у подножия лестницы столкнулся лицом к лицу с
Шарлоттой.
— Господин кюре только что ушел, — сказала она. — Госпожа графиня
уже несколько раз о вас спрашивала.
— Я иду к ней, — отозвался я.
И снова, как в первый вечер, она пошла впереди меня. Но теперь, через
каких-то двое суток, мне казалось, что с тех пор прошла целая вечность;
ряженый, который шел тогда следом за нею, так же отличался от того, кто
поднимался сейчас по лестнице, как теперешний я, в свою очередь, отличаюсь
от того меня, который проснулся в гостинице в Ле-Мане. В тот первый вечер
мужество мое было напускным, сейчас оно стало несокрушимым, как будто моя
новая оболочка защищала меня, как броня.
— Господина графа надолго задержали в Вилларе? — спросила Шарлотта.
Я знал, что имею все основания не доверять и не симпатизировать ей, что
каждое ее слово — фальшиво.
— Да, — ответил я.
— Мадам Поль пила чай у нас наверху, — продолжала Шарлотта. — Она
была вне себя из-за того, что ей пришлось нанимать машину, чтобы вернуться в
замок, и рассказала всю историю госпоже графине.
— Никакой истории не было, — сказал я. — Я задержался, больше
ничего.
Мы уже достигли верхнего этажа, и, обогнав служанку, я прошел по
коридору, завернул за угол и направился к дальней двери. Я вошел,
приветствуемый визгливым тявканьем собачонок, спокойно отпихнул их ногой и,
не задерживаясь, приблизился к креслу у печки, в котором сидела графиня в
лиловой шали на массивных плечах. Я наклонился и поцеловал ее, с облегчением
увидев, что Бланш в комнате нет и графиня одна.
— Доброе утро и добрый вечер, — сказал я. — Простите, что не смог
раньше к вам зайти. Я уехал еще до завтрака. Да вы уже все об этом слышали.
Рад видеть вас на ногах. Как прошел день? Хорошо?
Я встретил насмешливый взгляд графини, казалось, ее глаза выискивают
что-то в моих.
— Садись, — сказала она, указав рукой на стул. — Сюда, к свету,
чтобы я видела твое лицо. Убирайся, Шарлотта. И чтобы не подслушивала у
дверей. Спустись в кухню, скажи, чтобы сюда принесли два подноса с обедом.
Ступай, да не задерживайся там. Только сначала убери эти вещи.
Графиня отодвинула на край стола лежащий там молитвенник. Собачонки
забрались на кресло и устроились у нее на коленях. Я закурил сигарету,
по-прежнему чувствуя на себе ее взгляд.
— Так где же ты был? — спросила графиня, как только служанка вышла.
Я догадывался, что все, известное Рене и Мари-Ноэль относительно моего
утра: поездка в Виллар, поход на рынок, посещение банка, возможно, даже час,
когда я оттуда ушел, — достаточно было туда позвонить, — уже передано
графине. Раз она спрашивает меня, где я был, значит, про домик на канале ей
ничего не известно. Эту часть своей жизни Жан де Ге, по-видимому, от нее
утаил.
— У меня были дела, — ответил я.
— Ты вышел из банка еще до половины первого, — сказала она, — а
сейчас половина седьмого.
— А вдруг я ездил в Ле-Ман? — сказал я.
— Не на . Он весь день простоял на площади Республики. Человек,
который привез Рене домой, сказал, что видел машину, когда возвращался в
гараж. Я велела Рене позвонить и спросить его.
Я улыбнулся. Маман, как ребенок, не могла скрыть мучившего ее зуда
любопытства.
— Если хотите знать правду, — сказал я, — я пытался отделаться от
Рене. И мне это удалось. Ничего больше я вам говорить не намерен. Можете
выспрашивать меня хоть до полуночи, все равно ничего не узнаете.
Графиня тихонько засмеялась, и я увидел, что уже который раз мое
инстинктивное отвращение ко лжи выручило меня.
— Я тебя не виню, — сказала она. — Рене ненасытна. Не поддавайся ей.
— Она томится от безделья, — отозвался я. — Все вы, женщины, живете
здесь сложа руки.
— Было время, — сказала графиня, — до того, как умер твой отец, а ты
женился, когда дел у меня было хоть отбавляй. Тогда мы, женщины, не сидели
сложа руки. А дурочки, вроде Рене и Франсуазы, были еще сопливыми
девчонками. Тогда жизнь имела для меня смысл. И для Бланш тоже.
В ее голосе было столько желчи, что я даже вздрогнул и быстро взглянул
на нее. Жесткий, как у дочери, сжатый в ниточку рот; только что дразнившие
меня глаза прячутся за набрякшими веками.
— Что вы имеете в виду? — спросил я.
— Ты сам прекрасно это знаешь, — ответила графиня, но тут выражение
ее лица вновь изменилось: подбородок отвис, губы расслабились; она пожала
плечами. — Я старая, больная женщина, — сказала она, — вот в чем горе, и
это угнетает меня, как и тебя будет угнетать, когда придет твой черед. Мы
очень с тобой похожи. Мы не хотим заниматься своими болезнями, не говоря уж
о чужих. Кстати, как Франсуаза?
Я чувствовал, что стою у порога тайны, и, сумей я хоть на миг в нее
проникнуть, я пойму, что происходит в сердце графини под этими складками
плоти, но ее равнодушный, нарочито небрежный вопрос был задан другим
человеком, черствым и бездушным.
— Вы же знаете, я не застал Лебрена, — сказал я. — Он позвонит
попозже, вечером. Он запретил ей вставать. Она очень слаба.
Пальцы графини принялись барабанить по подлокотнику кресла. Три удара,
затем два и снова три — четкий ритм. Взглянув на нее, я понял, что движение
это бессознательно, она и не подозревает, что ее пальцы шевелятся. Дробный
стук сопровождал какую-то еще не оформившуюся мысль, которую графиня могла
выразить вслух, как, впрочем, могла и оставить при себе.
— Я разговаривала с Лебреном, — сказала она. — Вряд ли ты услышишь
от него что-нибудь новое. Врач он никудышный, хотя и мнит о себе. С этим
ребенком Франсуазу ждет то же, что было с прошлым. Вся разница в том, что на
этот раз ей удалось сохранить его немного дольше.
Барабанная дробь по подлокотнику кресла продолжалась. Я, как
завороженный, смотрел на пальцы графини.
— Франсуаза не хочет, чтобы я вызвал акушера, — сказал я. --
Отказалась, когда я предложил.
— Ты это предложил? — спросила графиня. — Это еще зачем?
— Ну, как же, — сказал я, — а вдруг возникнут какие-нибудь
осложнения, что- нибудь пойдет не так...
Наши глаза встретились, и, сам не знаю почему, меня вдруг охватило
необъяснимое смущение. Я вспомнил пункты брачного контракта и те, что в
случае смерти Франсуазы до рождения сына все ее огромное приданое будет
разделено между Жаном де Ге и Мари-Ноэль.
В комнате, и до того душной, стало невозможно дышать. Я встал,
распустил галстук. Я чувствовал спиной взгляд графини в то время, как,
подойдя к окну, сражался со ставнями. Распахнув их и открыв одну створку
окна, я высунулся наружу, жадно глотая воздух. Стемнело, поднялся туман.
Дорожки скрылись. Охотницу окутала белая пелена, даже голубятня внизу, на
краю лужайки, казалась темным плоским пятном. Рядом на стене была голова
горгульи: прижатые уши, щелки глаз, вытянутые вперед губы — сток для
дождевой воды. Кровельный желоб был забит листьями; когда начнутся дожди,
все это превратится в кашу и польется изо рта горгульи зловонным потоком.
Как оглушительно будет звучать шум ливня здесь, под самой крышей: сперва
легкий перестук капель по свинцовым полосам кровли, затем все более
стремительное падение водяных струй, омывающих стены, налетающих тучами
стрел на окна, с бульканьем кружащих в водовороте над водосточной трубой;
кто знает, возможно, для одинокой хозяйки этой комнаты глухой гул дождя и
шелест листьев и мусора, извергающихся из горла горгульи, будут
единственными звуками, которые она услышит в течение долгих часов зимней
ночи.
Я закрыл окно и повернулся к нему спиной. Графиня по-прежнему смотрела
на меня, но пальцы ее были недвижны.
— Что с тобой? — спросила она. — Почему ты нервничаешь?
— Вовсе нет, — ответил я. — Просто мне душно. Здесь слишком
натоплено.
— Если даже так, то ради тебя, — сказала графиня. — Ты вечно
жалуешься, что в замке холодно. Подойди ко мне.
Я медленно, против воли, приблизился к ней вплотную. Ее глаза, так
похожие на глаза ее сына, на мои собственные, глядящие на меня из зеркала,
видели меня насквозь. Она сжала мне руки.
— У тебя что — наконец проснулась совесть?
Считается, что прикосновение руки говорит о человеке. Ребенок
вкладывает пальцы в ладонь взрослого и инстинктивно чувствует, доверять ему
или нет. Два дня назад руки графини цеплялись за мои; растерянная, в
паническом страхе, она молила меня о чем-то, а сейчас ее руки твердо держали
мои, сжимали их до боли. Она была сильней меня. Ее пожатие не прибавляло мне
и не лишало меня уверенности в себе, оно переводило ее в иную плоскость.
Пусть мать не знает секретов сына и делит с ним лишь малую часть его жизни,
ее вера в него так безгранична, что кажется — он все еще в чреве: так же
привязан к ней, так же слеп, как был до рождения, и она никогда не разорвет
эту связь.
— Давай не будем сентиментальны, — сказала графиня, — и станем
спокойно принимать все, что пошлет нам судьба. Слишком поздно — для тебя и
для меня. Жизнь вовсе не коротка, как утверждают люди, это длинная, слишком
длинная история. Мы — и ты, и я — еще не скоро умрем. Прошу тебя, давай,
если сможем, не терзаться по пустякам.
Осторожный стук в дверь, и на пороге возникла Шарлотта с подносом в
руках, за ней — Жермена со вторым; повторился весь обеденный ритуал, теперь
уже знакомый мне. В первый вечер графиня почти не прикоснулась к еде, но
сегодня она макала в бульон куски свежего хлеба и ела, не поднимая глаз от
тарелки, чуть не касаясь ее подбородком. Я вспомнил про ветчину, фрукты и
сыр в домике на канале и спросил себя, как Бела проводит вечера, обедает с
друзьями или одна, как выглядит ее комната при закрытых ставнях...
Графиня повернулась ко мне и, протягивая на вилке кусочек бифштекса
одной из собачонок, сказала:
— Почему ты молчишь? О чем ты думаешь?
— О женщине, — сказа
...Закладка в соц.сетях