Купить
 
 
Жанр: Драма

Орфография

страница №29

аметит. Маринелли повторил первую фразу арии.
- Хорошо поешь, - кивнул Могришвили. - Но надо не так. Ми люди не гордые, ми
повторим. - акцент его от раздражения усилился, лицо слегка побледнело, но больше он
ничем себя не выдал. - Та-та-а-а-та, тата-а-а-та! Слышишь, нет? Макарони любишь?
Макарони ти любишь?!
- Он спрашивает, любите ли вы макароны, - тревожно перевел Ять.
- Скажите, чтобы он поцеловал меня в задницу! - заорал Маринелли и тут же точно
скопировал фальшивое пение Могришвили.
- Во-от, - удовлетворенно сказал диктатор. - Теперь вижу, что не только макарони
любишь, но и музыку любишь. У нас будет опера, настоящая опера. Но ты поешь грубо, ты
поешь низко. В настоящей опере должен быть кастрат, и у нас будет кастрат.
- Wha-at?! - взвился Маринелли, узнав слово, примерно одинаково звучащее на всех
европейских языках. - What the hell is he saying?!
- Вероятно, - Ять едва сдерживал неудержимое и вовсе неуместное желание
расхохотаться, - вероятно, он перепутал вашу фамилию. Помните, был некто Фаринелли?!
- Откуда этот кретин знает мою фамилию?! Прекратите ржать, разрази вас гром!
- О Господи, простите меня, Маринелли. Он не знает вашей фамилии. Он просто
слышал, что в опере поют кастраты.
- Да черт вас всех подери! Почему каждая революция в этом городе начинает с того,
что бритвой тянется к моим гениталиям?!
- Это не революция, - пояснил Ять. - Это контрреволюция. Она всегда начинает с
этого.
Он до сих пор не верил, что все происходит всерьез.
- Скажите ему, что я иностранный подданный! - фальцетом закричал Маринелли.
- Он итальянец, - пояснил Ять диктатору и страже.
- Я вижу, - кивнул Могришвили. - Итальянцы хороший народ, макарони любят. Если
Италия захочет повоевать, мы повоюем с Италией. Ять перевел.
- Может быть, ему надо денег? - тоскливо спросил Маринелли.
- Боюсь, такое предложение только ухудшит наши дела.
- Ну, хватит, - сказал Могришвили. - Я послушал, как ты говоришь. Ты хорошо
говоришь. Этого в участок, - кивнул он на Маринелли, - а ты останься.
- Но за что его в участок?! - не выдержал Ять. - Что он вам сделал? Вы просили спеть,
он спел...
- Хорошо спрашиваешь, - кивнул Могришвили, - но тут ми спрашиваем. Ми! -
неожиданно взвизгнул он. - Завтра вечером он будет петь на базаре, - добавил диктатор
после паузы, демонстрируя подданным недюжинное владение собой. - Чтобы никуда не
делся, будет сидеть в участке, репетировать. А ты садись, с тобой разговор будет...
Ять опустился в кресло, в которое так недавно его судорожно-величественным жестом
усаживал Свинецкий. Все повторялось - не было только стражи. Ну ничего, сейчас
поговорим, и, может быть, все окажется ерундой. Он добродушный малый, наверняка все
это шутки. Всегда можно договориться.
- Теперь слушай, что я скажу, - спокойно сказал диктатор, останавливаясь прямо перед
ним. - Знаешь, кто я?
- Нет, - честно ответил Ять.
- Я Акакий Могришвили, садовник. Был садовник там, - он показал куда-то себе за
плечо, - теперь садовник тут. Ты хорошо слышишь?
- Да.
- Встать! Ять встал.
- Сесть, - спокойно сказал диктатор. Ять исполнил и это.
- Встать. Сесть. Встать. Вот так, - удовлетворенно сказал Могришвили. - Хорошо
стоишь, теперь сесть. Слушай еще, что скажу. Он сделал паузу.
- Какое твое занятие?
Ять понял, что назвать себя журналистом - значит подписать себе приговор. Не
исключено, что новый хозяин города захочет издавать в Гурзуфе газету.
- Я филолог, - ответил он.
- Встать, - невозмутимо приказал Могришвили. - По-русски скажи.
- Специалист по языку.
- Зачем специалист по языку, когда каждый знает язык? Ты всю жизнь чужой хлеб
кушал, теперь понимаешь? Что ты еще можешь?
Могу удавить тебя, подумал Ять. Но тут же понял: не может. Эти желто-зеленые глаза
парализовали его.
- Могу переводить, - глухо сказал он.
- Нам не надо переводить. Пусть они наш язык учат, правильно? - дружелюбно спросил
Могришвили. - Русский язык - красивый язык, богатый язык. Сейчас скажи мне: правда,
что в России отменили грамоту? (Об этом Могришвили услышал, когда в январе ездил в
Ялту.)
- Правда.
- Хорошо, - кивнул Могришвили. - Вот бумага, пиши. - Он придвинул к Ятю
чернильницу. - Пиши разборчиво, печатно и так, как я говорю. Дикрет номер адын. Дикрет,
ти слышишь? Номер адын. С э-та-ва дня - сегодня какой дэнь?
- Двадцать пятое, - еще тише ответил Ять.
- С э-та-ва дня, двадцать пятое цифрой, каждый пишит, как слышит. Это а-би-за-тэлна.
Записал? Хорошо пишешь быстро пишешь. Но не так пишешь! - Могришвили выхватил
у Ятя листок. - Это какая буква?
- Мягкий знак.

- Какой звук он делает?
- Он не делает звука, - объяснил Ять. - Он смягчает согласные.
- Согласные и так согласны, зачем их смягчать? - Невозможно было понять, шутит
Могришвили или говорит серьезно. - Нам не нужны мягкие согласные, нам нужны
твердые согласные. Какая это буква? Вот эта, в начале слова.
Его желтый, очень твердый ноготь упирался в слово "Обязательно".
- "О", - сказал Ять.
- Зачем "о"? Ты говоришь, ты знаешь язык. Как ты знаешь язык, если "о" и "а" не
различаешь? А-би-за-тэл-на.
- Но вы сказали - писать, как слышу, - возразил Ять.
- Ты ТАК слышишь? О-бя-за-тел - мягкий знак - но? Нэт, ты слышишь а-би-за-тэл-на!
- Так слышите вы, - упрямо ответил Ять, чувствуя, что есть предел и его унижению -
дальше он попросту не сможет о самом себе думать без отвращения. - Но откуда вам
знать, как слышу я?
- Все будут слышать, как слышу я, - ровным голосом сказал Могришвили. - Потом
словарь сдэлаим. На еще листок. Пиши: Дикрет номер адын. Дальше должен помнить.
Дата, подпись. Подпись будет моя. Теперь ступай. И завтра тебя нэт. В девять проверю.
Историку сказки - сам приду.
Ять вышел пошатываясь. Могришвили любовно посмотрел на декрет - первый
документ гурзуфской государственности, с которого начнется отсчет новой эры. Но с
введением нового летосчисления он решил подождать. Не нужно слишком много реформ
сразу.
Вернулась стража, отводившая Маринелли в участок.
- Ты наберешь охрану к управе, - сказал Могришвили темному, безошибочно
почувствовав, кто из двоих главный. - Будешь начальник этой охраны. Ты пойдешь со
мной, - обратился он к белокурому. - Я пойду осматривать парк, ты будешь охранять меня
в парке. Да, и вот еще что, носатый. - Он шутливо, но больно ухватил темного за хищный
клюв. - На базаре повесишь вот это. Хватит им писать безграмотно, пусть пишут
грамотно.
Он вручил темному декрет и вышел в сопровождении белокурого охранника, страшно
гордого новой ролью личного стража.


Против воли Ять все ускорял и ускорял шаг, так что вниз, к дому Зуева, летел пулей.
Отчего-то ему казалось, что стоит вернуться туда, на второй этаж, к которому он так
привык и где был так счастлив, и все станет по-прежнему: он снова будет тот, утренний,
счастливый Ять, никем еще не униженный, не предавший несчастного Маринелли (ведь
это явное предательство - то, что он дал его увести), не исполнявший дурацкой
гимнастики перед садовником - сесть-встать, сесть-встать, - там, в доме, безопасность и
покой; и, может быть, перед лицом Тани развеются, как всегда, все химеры. Дом был
пуст. Ни Тани, ни историка нигде не было. Взять не могли, нет, взять не могли - ведь
убираться сказали ему с Таней, а к Зуеву диктатор назавтра собирается с визитом - не
иначе диктовать "дикрет номер два", о том, что предки гурзуфцев альмеки были
грузинами... Хлопнула входная дверь.
- Ять, ты здесь?! - кричала Таня. - Охрана мне сказала, что ты здесь!
- Ты была там? - в отчаянии крикнул Ять.
- Да, конечно! Я не могла больше ждать. Они сказали, что тебя выпустили. Что они там
с тобой делали? Где Маринелли?!
- Со мной не делали ничего. (Он скорее оторвал бы себе голову, чем рассказал ей о
гимнастике и декрете.) Он продиктовал мне идиотский декрет о том, чтобы все писали,
как слышит он. У него нет другой заботы, кроме грамоты. Маринелли увели и хотят
сделать оперным певцом, но сначала обещают кастрировать. Думаю, угроза пустая, но
чем черт не шутит.
Снова хлопнула дверь, и на второй этаж взлетел Зуев. Ять никогда не видел его таким:
смуглое лицо стало зеленым, пенсне болталось на нитке.
- Вы здесь? Вы уже знаете?
- Смотря что, - отозвался Ять.
- Меня выгоняют из дома!
- Только этого не хватало. - Ять окончательно уверился, что спит. - Когда он столько
успел?
- За мной пришли с утра... эти двое ублюдков... Он сказал, что теперь здесь будет жить
дуканщик.
- А Маринелли арестован, - сказала Таня.
- Да черт с ним, с вашим Маринелли! Я прожил в этом доме полжизни, куда мне
теперь деваться?! Здесь библиотека, архивы, рукописи... здесь всё!
- Может, можно как-то скинуть этого урода? Кто он вообще такой?
- Он местный садовник, - махнул рукой Зуев. - Никто не обращал на него внимания. Я
всегда думал, что он сумасшедший. Ходил по саду, разговаривал сам с собой...
- Неужели в Гурзуфе не осталось нормальных людей?
- Откуда?! Их тут никогда не было много... Историческое общество частью разъехалось,
частью запугано... Муравлев не пустил меня на порог, Самохвалов на рынке отвернулся,
как от зачумленного... Откуда все так быстро становится известно?
- Знаете, - раздумчиво проговорил Ять. - Я был у него сегодня и знаю, что, если еще раз
его послушаюсь, - дальше жить не смогу. Мне дышать будет стыдно. Вы не должны завтра
уходить из дома.
- А что мне делать?

- Мы запремся тут. Таня, конечно, уйдет. Мы ее отправим в Ялту за подмогой.
Таня, все это время сидевшая на плетеном стуле молча, с низко опущенной головой и
холодными руками, зажатыми между колен, - вскочила и топнула ногой:
- Я никуда не уеду! Как ты смеешь отправлять куда-то меня одну?
- Ну, не сидеть же тебе в осажденном доме...
- Идиот! Я никогда еще не сидела в осажденном доме! Мы же договорились
попробовать всё!
- Таня, это не шутки! - крикнул Ять. - Шутки кончились!
- Шутки только начинаются. - Она тряхнула головой, внезапно развеселившись. - Что у
нас есть, кроме ружья?
- Ружье есть у Самохвалова, - тихо сказал Зуев. - Ружье он, конечно, даст, но может и
донести. Я его знаю, гниловат...
- А сколько человек сможет мобилизовать садовник?
- Сколько угодно, - пожал плечами Зуев. - Если он прикажет громить дачи... или
грабить дома, что поприличнее... или откроет Голицынские склады...
- Кстати! Почему их не разграбили до сих пор?
- Это последнее табу, - покачал головой Зуев. - Не забывайте, гурзуфцы - потомки
альмеков. Есть запреты, через которые и они не могут переступить. Но если этот
заставит... тогда последние табу полетят к черту. В городе восемьдесят лет не было ни
одного убийства! - Он вскочил со стула и бешено заметался по комнатке.
- Главное - первым выстрелом положить его, - твердо сказал Ять. - Без него толпа
немедленно отрезвеет.
- Да? - скривился Зуев. - Вы хотите, чтобы толпу повели на штурм эти бандиты -
черный с белым?
Ять замолчал. В словах историка был резон. Неожиданно снизу, с улицы, донеслась
"Марсельеза", исполняемая на языке оригинала.
- Что это?! - встрепенулся Зуев.
- Это Маринелли. Ах, черт! Что же можно для него сделать, пока эти не пошли нас
штурмовать?
- Передайте ему вина! - воскликнула Таня. - Я сейчас же куплю на базаре.
- Но, может, попытаемся насчет побега? - предложил Ять. - Как-то подговорить...
стойте, я сейчас.
Он спустился вниз. Дверь участка была заперта снаружи на гигантский висячий замок.
Караул был теперь не нужен. Ять забарабанил в дверь. В ответ донесся град ругательств на
незнакомом гортанном языке. Голос, однако, с несомненностью принадлежал
Маринелли.
- Маринелли, это я! - крикнул Ять. - Откуда замок - вы не знаете?.
- Он замок с собой принес, - отозвался печальный голос Пастилаки. - Это с его склада
замок, он там лопаты хранит. Ключ всегда при себе носит. Ясно, безнадежно подумал
Ять. Каждый входит со своим символом государственной власти; этот пришел с замком.
- А на каком это языке вы сейчас ругались? - не удержался он. Любопытство было в
нем едва ли не сильней сострадания.
- Меня научил владелец кофейни! - отвечал Маринелли. - Он утверждает, что это
кавказские ругательства.
- Вы что, подумали, будто диктатор явился за вами?
- Да. Учтите, я дорого продам свою жизнь!
- Хотите вина? Я попробую передать вам через окно.
- Лучше сбейте замок!
- Э, не балуй, не балуй! - раздался голос позади Ятя.
Он оглянулся. Наискосок, в тенечке, сидел его давешний охранник - человек из отряда
Свинецкого.
- Я и не приметил тебя, - удивился Ять.
- Слона-то он и не приметил, - процедил образованный босяк. - Там на базаре отряд
набирают - дай, думаю, послужу. Скушный город Гурзуф, грабить некого. На две дачи
слазил - тошшишша!
- Слышь, - сказал Ять. - Я ему бутылку передам - ничего?
- Бутылку можно, - зевнул босяк. - Бутылку - милое дело...
Ять подошел к нему поближе и шепотом проговорил:
- А чтобы выпустить этих - сколько возьмешь? Босяк посмотрел на него как на
недоумка.
- Ты чего? - сказал он наконец. - Ты с кем шутки шутишь?
- Но меня же ты... или забыл?
- Так то ж на ночь, - искренне недоумевая, как можно не понимать таких простых
вещей, пояснил босяк. - И куда ты сбежишь, ежели у тебя баба тут? И начальство тогда в
город уплыло, к тому же было больное на всю голову. А теперь такое начальство, что - ух!
Ты мне хучь бочку выкати, хучь баб роту приведи - не, я с этим шутковать не стану... И
тебе скажу - не пхуткуй. На Руси до трех считают, на Кавказе до одного...
- И многих он там навербовал, на базаре?
- Да человек, считай, до ста наберет, - уверенно сказал босяк. - А потом и больше.
Делать в городе нечего, а он хучь порядок наведет...
- Что ж, он вам и оружие дал?
- Оружие у нас вот, - босяк молниеносно извлек и покрутил в пальцах перед Ятем
превосходную стальную бритву. - Да от эсерчика кой-что осталось... В общем, хлюпа
вроде тебя порешим, да и толстячка, если сунется куда, не упустим...
- Ять! Эй, Ять! - донесся снизу счастливый голос Грэма. - Я нашел, слышите? Все
нашел!



Если подумать в тишине и при настоящей музыке, все сразу находится, - говорил Грэм,
слегка задыхаясь. - У меня никогда не было кабинета: к чему? В кабинете ничего не
высидишь. В ходьбе можно найти ритм, а у моря можно найти тему. И вот тема: старый
моряк живет в поселке с маленькой дочерью...

Наивность Ятя была такова, что он посчитал это невинной болтовней, которой Грэм
надеется отвлечь внимание босяка, чтобы сообщить нечто важное. Решив, что вино для
Маринелли подождет, он вернулся с Грэмом в дом и вслед за ним поднялся к себе.
- Живет моряк с дочкой, - продолжал Грэм. - Он списался на берег, но делать
береговую работу не умеет, как птица не умеет ходить. Город сплошь состоит из ужасных,
приплюснутых жизнью особей...
- Да что вы нашли-то? - спросил наконец Ять. - Тут можно, все свои.
- Как - что? - не понял Грэм. - Это и нашел! Но послушайте сюжет: это будет феерия!
- Грэм... - Ять сардонически улыбнулся, поняв, что есть в городе люди, понимающие в
жизни еще меньше, чем он. - Вы знаете, что в Гурзуфе переворот?
- Знаю, конечно, татар погнали. И что?
- Татар погнали вчера, - еще ехиднее улыбнулся Ять. - А переворот случился сегодня. И
я сильно подозреваю, что он последний.
- Кто теперь? - по-прежнему радостно спросил Грэм. - Рыбацкое временное
правительство?
- Если бы. Теперь диктатура. Сторож из соседнего имения.
- Садовник, - мрачно поправил Зуев.
- Так прогнать его к чертовой матери, и дело с концом, - беспечно рассмеялся Грэм. -
Татары - это я еще понимаю: татар много, и у них есть опыт ига. Но садовник...
- У садовника гораздо больший опыт ига, - передразнил его Ять. - У Зуева отбирают
дом, нам с Татьяной предписано покинуть город, а в участке сидит певец Маринелли,
которого хотят кастрировать.
- Ловко, - уже серьезнее заметил Грэм, взглянув на стенные часы. - И это все к трем
часам дня? Ловко.
- Это не все. Он ввел новую орфографию, построенную на фонетическом принципе.
Пишите, как слышится, но не так, как слышится вам, а как ему. Ему все слышится с
кавказским акцентом: тарэлька, но - сол. Понимаете? Русский язык облагорожен
клекотом горного орла.
- Его еще не растерзали? - деловито спросил Грэм.
- Напротив. Он пользуется в городе полной поддержкой. Наконец-то порядок и все
прочее. Кроме того, за него все босяки и дуканщик.
- Так я пойду ему уши оторву, - беззаботно предложил Грэм. - Или, если хотите,
вместе.
- Будет вам! - не выдержал Зуев. - Разве об этом сейчас надо думать, Господи! Надо
понять, как организовать оборону...
- Тут мы, видите ли, решили не отдавать дом, - пояснил Ять. - Они завтра придут
выселять Зуева и вселять дуканщика, а мы не пустим. Может, постреляем, может,
восстание подымем... Короче, есть план забаррикадироваться. Айда с нами?
- Что ж, - сказал Грэм. - Побывать в осаде - я всегда с удовольствием. Я как раз хотел
писать об осаде, но не давалась развязка. Есть повести, которые без пули не окончишь.
Словно в подтверждение его слов, послышались одиночные выстрелы, щелкавшие в
горах и отдававшиеся многократным эхом.
- Атакуют, - с досадой прошептал Грэм. - А мы не готовы... ничего не сделали, черт!
- Почему ж они с той стороны заходят? - не поверил Ять. - Нет, это не садовник...
И впрямь, это был не садовник. В Гурзуф входил сводный анархо-черножупанный
отряд под командованием эсера Свинецкого. Во главе его, рядом со Свинецким, разбойно
высвистывала дикий степной мотив видная балаклавская анархистка Татьяна Ястребова
по кличке Птича. Вслед за нею поспешали три ее телохранителя - бывший поручик
Опалинский, беглый монах Жигунов и толстый матрос Сидоренко, лихо горланивший на
мотив "Яблочка":
- Эх, Родина,
Да ты уродина!
Вам уродина,
А нам смородина!

25


Барич пришел в маске лешего, Пемза оделся звездочетом (халат, колпак), даже
бледный секретарь нацепил смешные заячьи уши, выклеенные из цветной бумаги.
Аламида был в черной хламиде неизвестного происхождения, придававшей ему
чрезвычайно торжественный вид. Да и случай был подходящий - последнее заседание
"Всеобщей культуры", просуществовавшей ровным счетом две с половиной недели.
Удивительно, как они за эти шестнадцать дней притерлись друг к другу - тридцать
человек, сплоченные полной изоляцией от прочего мира. А возможно, ничто так не
сплачивает, как обреченность, - все с самого начала понимали, что делают мертвое дело.
В "Культуре" были не одни елагинцы, но и добрый десяток приблудных персонажей,
осколков бурной и тоже обреченной питерской литературной жизни тринадцатого года.
Не было задачи более абсурдной, чем приобщение эстетов к народному просвещению, -
но самая ее абсурдность и заведомая неосуществимость задачи были как-то сродни
болезненному эстетизму Грабского, Працкевича, Тулина, Савина и оформителя
предполагавшейся серии художника Хорошевского, прелестного, легкого человека, все
делавшего шутя, щеголя, который и работает легко, щегольски, и так же голодает, и так же
когда-нибудь умрет. Казарин им любовался.

За две недели они успели создать целую культуру "Культуры" - Корнейчук завел
альбом, куда во время заседаний по очереди писали всякую чушь, приходящую в голову;
Грабский сочинил драму в стихах "Противоестественный отбор" - о спорах при
составлении проспектов; Барич испек цикл пародий - на Хламиду, Корнейчука, Казарина;
все были узнаваемы, над каждой смеялись. Восемь заседаний (Корнейчук сетовал, отчего
их не сделали ежедневными) сдружили всех - и не зря сказал Хламида в прощальной речи,
что для одного этого уже стоило затевать революцию, прости Господи. Хламида полагал,
что узнал о разгоне первым: ему протелефонил Чарнолуский и, пресекая расспросы,
сообщил, что сделать ничего нельзя. "Им не нужно быть вместе. Кому-то наверху кажется,
что это контрреволюция. Они стерпят инакомыслие, но заговора не стерпят", - сказал он,
не дав возразить. Поразмыслив, Хламида признал соображение здравым.
- А издательство? - на всякий случай спросил он.
- Не знаю, - честно ответил Чарнолуский. - Вероятно, книги для чтения победившего
класса будет теперь отбирать сам победивший класс.
- Но он понятия не имеет, из чего выбирать!
- Тем лучше для него. А впрочем, я не сказал последнего "нет". Может быть, потом, со
временем... или их привлекут к составлению новой орфографии - нельзя же вечно без
правил? Но сейчас несвоевременно, объясните им, как сможете...
Хламида не мог; и, придя на Елагин, был рад обнаружить, что во дворце все уже знают.
Итак, Хламида был в хламиде, Барич - в маске, Казарин - в банте, Корнейчук - с носом
("Я всегда с носом", - шутил он) и даже Працкевич - в уродливой черной полумаске,
очевидно, выкроенной из старого сюртука (ничего не умел делать руками). Этот
Працкевич вообще был явный безумец - только в десятые годы такой безумец мог
считаться поэтом, - но в стихах его на двадцать мусорных строчек попадалась одна
алмазная; бывали и чистые восьмистрочные шедевры, пронизанные тоской такого
невыносимого одиночества, что Казарин не смел смеяться над ним; говорят, такая тоска
бывает перед припадком - сердечным или эпилептическим, а Працкевич жил от припадка
до припадка.
Сходились, рассаживались; Хламида, просивший не опаздывать, по-прежнему строго
посматривал на пустые стулья. Хмелев очень быстро перестал ходить на заседания,
остальные являлись исправно. Последним влетел Корнейчук с тяжелым альбомом под
мышкой.
- Что ж, все в сборе! - покашливая, встал со своего места Хламида. - Приветствую вас,
господа, на далеко не последнем заседании редакции "Всеобщей культуры". Говорю так
не с намерением вас утешить, ибо не люблю утешителей - они для того только
заговаривают чужую боль, чтобы их ею не тревожили. Не стану говорить также, что
полюбил вас - ибо двух недель мало для таких словно в наше время день идет за месяц, а
потому знаю вас больше года и люблю, чертей лиловых! - воскликнул он, улыбаясь сквозь
слезы, глаза его сияли густой синевой. - Люблю и верю, что не в последний раз мы
собрались, потому что, рано или поздно, неизбежность нашей работы станет ясна
всякому. Проспекты, нами составленные, я сохраню, и когда мы в скором времени
встретимся - то начнем работу не с пустого места, а с этого вот фундамента, - он
прихлопнул ладонью стопку листков, исписанных его мелким, прямым полууставом;
буквы стояли отдельно друг от друга - так, читал Казарин в доморощенном пособии по
графологии, пишут люди, которым никак не удается осознать связь между собой и
другими. - Не падайте духом, будьте тверды и - не озлобляйтесь: те, кто разгоняет нас
теперь, - не народ и даже не исполнители воли его. Народ - те, для кого мы трудимся; он,
будет час, - и поймет, и оценит. Будет и наша библиотека - в сто, нет, в двести томов!
Главное - не озлиться, не окаменеть в сердце своем: окаменеть - просто. Сколько я видел
в жизни такого, что страшно казалось перо в руки взять: ну - чего ради! А - брал: без этого
- уж совсем страшно.
А теперь, - закончил Хламида, снова улыбаясь прелестной застенчивой улыбкой, так
удававшейся ему, - возьмем от жизни то единственное впечатление, которое брать от нее
безболезненно и даже приятно вельми. Сие есть граппа, сиречь италианский самогон, из
личных моих искитанских запасов. - Он жестом фокусника извлек из-под полы огромную
оплетенную бутыль. - Берег сие для спрыскивания первой нашей книжки, но для будущей
серии найдется у меня кое-что и потом, а теперь хочу предложить вам сию усладу
рыбарей искитанских. Кисловатая, но чистая, и проистекает от нее, как писал
преподобный Филофей-книжник, сила духовная и веселие сердечное, без примеси
злобства и похоти. Виночерпий, prego! - и подвинул бутылку к ушастому секретарю. Тот
уже расставлял перед собою заранее приготовленные стаканы, из которых на заседаниях
"Всеобщей" пили обычно бледный чай с желтым сахаром. Сегодня чаю уже не было - но
не сказать, чтобы замена огорчила елагинцев.
- Первую - за "Всеобщую"! - возгласил Хламида.
- Не чокаясь, - тихо добавил Горбунов.
- Чокаясь! - громко и властно настоял председатель. - Хоронить меня - рано, говаривал
мой дед: я еще на твоих похоронах простужусь!
Несмело посмеялись, выпили по первой; народу было много, и при всей огромности
бутыли больше чем на три глотка на каждого в ней не набиралось.
- А как вы полагаете, - спросил Горбунов, который за последнее время проникся к
Хламиде если не полным доверием (никогда не любил его литературы), то неким
подобием солидарности: оба окали, оба постранствовали. - Как вы полагаете: если мы
откажемся расходиться - это их отрезвит? Хламида сразу помрачнел. Вопрос был
неприятный - еще и потому, что правильного ответа не существовало.
- Видите ли, - сказал он, помолчав. - Я могу ведь с вами говорить откровенно - не так
ли?

- Конечно, конечно, - зашумели за столом.
- Так вот, - покашляв, как всегда в начале долгой речи, заговорил Хламида. - Сект -
боюсь я, с тех еще пор боюсь, как Малинин свой скит сгубил. Не слыхали? Ну - как же,
громкая была история. Мужичок невзрачный, а - страшный: силу имел редкую, морок
такой наводил, что, помню, чуть живой от него ушел. Последователей у него было, не
совру, до трех тыщ человек; он, конечно, не всех учениками признавал, в ближнем кругу
числил ровно сотню. У него это дело очень четко было поставлено: тридцать три - ад, это
оглашенные; тридцать три - рай, это ближние; ну, и еще тридцать три - междуцарствие,
как он называл. Сам он, сотый, был Петр - с ключами от рая; хорошо, что Господом он
себя не провозгласил, это тонко было, умно. Я еще, помню, умилился. Что он в раю
вытворял - вы уж, верно, догадались (Казарин догадался сразу - все истории Хламиды
рано или поздно сворачивали на свальный грех). Любопытно, что в рай к нему очень все
стремились; одна только, кого любил он по-настоящему, Галей звали, - все просилась в
ад; интересная была девушка, некрасивая, но из тех, что - поглядишь в глаза и пропал. Ну
вот: слава его была велика, "круги" по всей России пошли - извините за каламбур,
кругами называл он общины, устр

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.