Купить
 
 
Жанр: Драма

Огненный ангел

страница №12

познание. Но, верьте мне, чистая душа и чистое
сердце помогут в этом более, чем все советы мудрых. Добродетель
— вот истинный камень мудрецов!
В этом месте речи Генрих сделал остановку, потом, с
совершенно измененным лицом и немного блуждающим взором,
добавил тихо и раздельно:
— Ведь вы тоже знаете, что времена и сроки исполнились.
Ведь вы тоже, как только наступает тишина, слышите раскрываемые
двери. Вот и сейчас: прислушайтесь! Слышите:
шаги приближаются? слышите: падают листья с деревьев?

Последние слова Генрих произнес совсем замирающим
голосом, делая знак мне соблюдать тишину, весь насторожившись,
словно действительно слышал он шум шагов и
падение листьев, и близко наклонив ко мне свои глаза, большие
и безумные, так что стало мне жутко и не по себе. Я оторвал
свой взгляд от взгляда Генриха и, вдруг откинувшись
назад, на спинку кресла, переменил тон и сказал ему твердо
и жестко:
— Довольно, граф, теперь я все понял, что желал узнать.
Генрих посмотрел на меня недоумевающе и спросил:
— Что вы поняли и что вы желали узнать?
Я ответил:
— Я окончательно узнал, что вы — обманщик и шарлатан,
который где-то украл обрывки сокровенных знаний и
пользуется наворованным, чтобы выдавать себя за посвященного
и учителя!
При таком неожиданном нападении Генрих невольно поднялся
со скамьи и, продолжая глядеть прямо на меня, сделал
несколько шагов вперед, словно желая потребовать от меня
объяснений. Я ждал, не двигаясь, не опуская взгляда, но, не
дойдя до меня, Генрих переломил свое волнение и произнес
кротко:
— Если вы так думаете, нам не о чем больше разговаривать!
Прощайте!..
Но я, толкая самого себя вниз по склону, крикнул
ему:
— Теперь это вы ошибаетесь, думая, что за обман заплатите
так дешево! Есть святыни, которыми нельзя шутить,
и есть слова, которые нельзя произносить легкомысленно!
Я призываю вас к ответу, граф Генрих фон Оттергейм!

С гневным лицом Генрих ответил мне:
— Кто вы такой, что приходите ко мне и вдруг начинаете
говорить таким голосом? Я могу не слушать вас!
Я возразил с торжественностью:
— Кто я? Я — голос вашей совести и голос мести!
Говоря так, я себе показывал на глаза Генриха и напоминал,
что их любила Рената,— на его руки, и говорил, что
она их целовала,— на все его тело, и старался представить,
как она ласкала его с упоением. Словно большими
мехами, раздувал я в своей душе огонь ревности и, словно
полководец солдатам, приказывал я своим словам: смелее
!

Между тем Генрих, сочтя меня, должно быть,за помешанного,
сказал мне: Мы поговорим после! — и хотел выйти из
комнаты. Но я, в страхе, что не использовал этой встречи,
которая может не повториться, загородил Генриху дорогу и
крикнул, уже в самом деле со страстью:
— Вы, говорящий о добродетели, я вас обвиняю в бесчестности!
Я вас обвиняю, что вы по отношению к даме вели
себя не как рыцарь! Вы обманом увезли в свой
замок девушку для целей низких и едва ли не преступных.
Вы потом пренебрегли ею и покинули ее. Когда же
она здесь, на улице, молила вас о снисхождении, вы
оскорбили ее, как мужчина не должен оскорблять женщину.
Я вам бросаю перчатку, и вы подымете ее, если вы рыцарь!

Впечатление моих слов, необдуманных, которых, по всем
соображениям, говорить мне не следовало, было выше моих
ожиданий, потому что Генрих метнулся от меня в сторону,
как раненый олень; потом, в крайнем волнении, схватил
какую-то книгу с аналоя и безвольно, дрожащими пальцами,
стал ее перелистывать; наконец обернулся и спросил меня
подавленным голосом:
— Я не знаю вас, кто вы такой. Я могу принять вызов
только от равного себе...

Эти слова заставили меня потерять последнее самообладание,
ибо хотя я и не имею никаких причин стыдиться
своего происхождения от честного медика маленького городка,
однако в вопросе Генриха узнал я незаслуженное
оскорбление, которое клеймило меня уже не раз, как человека
не из рыцарской семьи. И в тот миг не нашел я ничего
более достойного, как, откинув голову, сказать с холодной
гордостью:
— Я такой же рыцарь, как вы, и вам не может быть
стыда сойтись со мною в честном поединке. Пришлите же
завтра ваших товарищей, в полдень, к Собору, условиться с
моими. Иначе мне останется убить вас как труса и не
знающего чести.
Уже произнеся эти слова, понял я, как позорно было мне
лгать в ту минуту, и меня охватили стыд и раздражение,
так что, не добавив более ничего, почти выбежал я из
комнаты Генриха, быстро спустился вниз по роскошной лестнице
и гневным движением заставил растворить предо мною
выходную дверь. Лицо мое в свежий ветер светлого зимнего
дня и глаза мои в ясное синее небо упали как в водоем
с ключевой водой, и я долго стоял, неуверенный, было ли в
действительности все, что произошло. Потом я пошел по
улице, как-то невольно касаясь рукою стен, словно слепой,
нащупывающий свою дорогу, и вдруг прямо передо мною
означилось лицо Ренаты, испуганное и бледное, с расширенными
зрачками. Она хотела что-то спросить у меня, но я
отстранил ее с такой силой, что она едва не упала, ударившись
о выступ дома, а сам пробежал дальше, не произнеся ни
слова.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ


Как я разыскал Матвея Виссмана и о моем
поединке с графом Генрихом
Миновав несколько улиц, освеженный движением и холодом,
я вновь получил способность думать ясно и делать
выводы и сказал себе:
Поединок твой с графом Генрихом решен. Отступать
теперь невозможно и непристойно. Надо искать только, как
лучше выполнить все дело
.
Лично я никогда не был сторонником поединков, получивших
в наши дни столь пагубное распространение во
Франции, и хотя известны мне блистательные слова Иоганна
Рейхлина —прекраснейшее, что принадлежит нам, есть
честь
,— но никогда не мог принять я, чтобы честь опиралась
на острие шпаги, а не была утверждена на благородстве
поступков и слов. Однако, в дни, когда сами венценосцы
не гнушаются посылать друг другу вызовы на единоборство,
не почитал я уместным уклоняться от поединков и выступал
на них в бытность свою ландскнехтом даже не однажды.
Теперь положение вещей усложнялось тем, во-первых, что
вызывающим, и притом без надлежащего повода, был я, и тем,
во-вторых, что ставил я себе целью поразить противника
насмерть,— и от всего этого было мне тяжко и трудно, как
если бы предстояло выполнить долг палача.
В те минуты не сомневался я нисколько, что перевес
и превосходство в бою будут принадлежать мне, ибо, хотя
уже давно не случалось мне упражнять руку, был я одним
из лучших бойцов на длинных шпагах, тогда как граф Генрих,
преданный исключительно книжным занятиям и философским
размышлениям, не мог иметь времени (так мне тогда
казалось) достаточно изощриться в искусстве Понца и Торреса.
Смущало меня другое,— именно то, что во всем городе,
помимо старого Глока, не было у меня человека знакомого,
и не видел я, кому, согласно с обычаем поединков, поручить
переговоры с противником и устройство нашей с ним встречи.
После долгого колебания порешил я постучать в дверь одного
из своих давних университетских товарищей, Матвея
Виссмана, фамилия' которого, как я знал, жила в городе
Кельне уже несколько поколений и которого поэтому
я скорее, чем кого другого, мог найти, после прошедших несеиья
(лат. familia).
малых лет, на том же месте, где бывало, у прежних пенатов.
Ожидания мои не были обмануты, так как действительно
оказалось, что Виссманы живут на старом месте, хотя и не
легко было мне разыскать их приземистый, старозаветный
домик, в три выступающих друг над другом этажа, среди
новых, высоких, всячески изукрашенных строений, кругом
воздвигнутых нашим бойким веком. На удачу мою Матвей
оказался дома, но я едва мог признать юношу, хотя и несколько
неповоротливого, но все же не лишенного привлекательности
и бывшего даже моим (посрамленным, однако)
соперником в моих ухаживаниях за хорошенькой женой
хлебопекаря,— в том обрюзгшем и степенном толстяке, с
глазами сонными, со смешной бородкой, оставлявшей подбородок
голым, к которому провел меня слуга дома. Конечно,
и он едва мог признать студента счастливого времени, буйного
и безбородого, в мужчине, обожженном экваториальным
солнцем и обветренном ураганами океана; но, когда я назвал
Матвею свое имя и напомнил о нашем былом дружестве,
он обрадовался непритворно, все лицо его превратилось
в одну добродушную улыбку, и, сквозь слои жира, проглянуло
на нем что-то юношеское, как свет сквозь мутное
стекло.

Обняв меня дружески и целуя маслянистыми губами,
Матвей сказал мне:
— Помню ли я Рупрехта! Брат, да я тебя за каждой
попойкой вспоминаю! Клянусь пречистой кровью Христовой,
изо всего нашего былого круга тебя одного недостает мне.
Ну, влезай, влезай в мою берлогу, садись и развязывай
язык! А я велю подать сейчас две кварты доброго вина.
К огорчению Матвея, от вина я отказался, но долго
не умел приступить к изложению своего дела. Как я ни
отнекивался, а пришлось-таки мне пересказать Матвею свои
приключения: годы в Лозгейме, службу ландскнехтом, бродяжничество
по Италии, путешествие в Новую Испанию i:
походы там. А потом и Матвей не преминул сообщить мне,
как преуспевает он, позабыв все проказы юности, на многотрудном
поприще университетского ученого. Более пяти лет
потратил он, чтобы, одолев начала артистических знаний
и защитив на диспутах несколько софизмов, получить звание
баккалавра; столько же лет ушло у него, чтобы одержать
победу над книгами Аристотеля, проявить себя в декламации
и стать лиценциатом; наконец в этом году надеется он добиться
инцепции и звания магистра, после чею откроется ему
доступ к любому из высших факультетов. Матвей с таким
самодовольством говорил о том, что заседает в совете вместе
с докторами и ректором, так искренно опасался предстоящих
ему больших промоций и так наивно почитал себя ученым,
что не достало у меня духа посмеяться над ним и не почел я
нужным возобновлять старый спор поэтов с софистами.

Наконец удалось мне прервать повествование увлекшегося
своею славою профессора и, кое-как, скрывая истинную
причину вещей, изложить свою просьбу. Матвей поморщился,
словно приняв горького лекарства, но потом скоро ухватил
мое предложение за какой-то его веселый край и заликовал
опять.
— Не мое это дело, брат!— сказал он мне.— Нынче,
правда, и студенты берутся за шпаги, но я держусь старого
устава, что ученый — как монах, ему оружие — как ослу очки.
Ну, да куда ни шло, для старого приятеля! К тому же
страсть как не люблю я эту знать, задирающую перед нами
нос! Мы потбм выпариваем из себя доктора, а их жалуют
учеными степенями князь или император. Видно, и твой
граф из таких докторов-по-булле! Если берешься ты посадить
его на вертел, я уж для тебя постараюсь!..
Я указал назначенное мною место свидания для переговоров,
объяснил, где живу сам, затем распрощался, и
Матвей вышел проводить меня до уличной двери. Когда
проходили мы через столовую, заставленную тяжелой
мебелью старонемецкой работы, неожиданно выбежала из
соседней комнаты молодая девушка в розовом платье, зеленоватом
переднике и золотом поясе и вдруг, натолкнувшись
на нас, смутилась, остановилась и не знала, что делать.
Стройность и нежность ее образа, овальное, детское лицо
с зазубринами длинных ресниц над голубыми глазами,
льняные, золотистые косы, собранные под белым чепчиком,
все это видение предстало мне, привыкшему к образам скорби
и мучения, к чертам, искаженным страстью и отчаяньем,
как осужденным духам мимолетный полет ангела у входа
в их преисподнюю. Я сам остановился в смятении, не зная,
пройти ли мне мимо, или поклониться, или заговорить, а
Матвей, раскатисто хохоча, смотрел на наше замешательство.

— Сестра, это — Рупрехт,— сказал он,— добрый малый,
которого мы с тобой в иную минуту поминаем. А это,
Рупрехт,— сестра моя, Агнесса, которую видал ты девочкой,
совсем малышом, тринадцать лет тому назад. Что же вы
смотрите друг на друга, как кошка на собаку? Знакомьтесь!
Может быть, я вас еще посватаю. Или ты, брат, уже женат,
а, отвечай ?
Не сумею объяснить почему, но я ответил:
— Я не женат, милый Матвей, но не надо такими словами
стыдить и меня и барышню. Извините меня, госпожа Агнесса,
я вас очень рад увидеть вновь, но тороплюсь по одному важному
делу.
И, поклонившись низко, я поспешил выйти из дому.
Не знаю, под впечатлением ли этой встречи или от нее
независимо, но когда я подумал о том, что теперь предстоит
мне возвратиться домой, я испытал какое-то отталкивающее
чувство, какое, конечно, ведали бы, будь они
одушевлены, два магнита, сближенные одноименными
полюсами. Мне показалось нестерпимым быть с Ренатою,
видеть ее глаза, слышать ее слова, говорить с нею о Генрихе.

Довольно долго проблуждал я по улицам города, почемуто
останавливаясь на одних углах и почему-то быстро пробегая
другие площади, но потом утомление и холод заставили
меня поискать прибежища, и я вошел в первый встретившийся
кабак, сел уединенно в углу, спросив себе пива и
сыру. Кабак полон был крестьянами и гулящими девками,
потому что день был базарный, и кругом не смолкали крики,
споры, брань, ругань и проклятия, подкрепляемые порою
здоровым тумаком; но мне казалось хорошо в промозглом
воздухе и в гаме пьяных людей. Грубые, зверские лица,
дикая, неправильная речь, непристойные выходки как-то
странно согласовались со смятением моей души, как сливаются
иногда в хор крики тонущих с воем бури.
Потом подсел ко мне какой-то худо выбритый малый,
в пестром праздничном наряде, и завел длинную речь о
бедственном положении мужиков, не новую, хотя и не чуждую
правды. Жаловался он на тяготу платежей, оброков,
штрафов и всяких поборов, на ростовщичество, на запрещение
заниматься ремеслами в деревне, поминал мятеж, который
был десять лет назад, и все это с угрозами, обращенными
чуть ли не прямо ко мне, словно я во всем и был виноват.
Попытался я возразить, что сам почитаю себя скорее из
мужиков и что все, чем я владею, заработано собственными
моими руками, но, конечно, мои слова пропали даром, и я уже
покорно слушал,— ибо мне все равно было, что ни слушать,—
как мой случайный сотоварищ грозил рыцарям и горожанам и
пожарами, и вилами, и виселицами...
Так как собеседника моего угощал я, то понемногу он
захмелел окончательно, и я опять оказался один в общем
гуле голосов. Оглядевшись, увидел я картину отвратительную:
там и сям валялись тела людей, пьяных мертвецки,
в углу двое колотили друг друга, вцепившись в волосы, везде
стояли лужи пролитого пива и человеческой блевотины, а
посреди всего этого другие еще продолжали попойку, или
бесстыдно шутили с девками, тоже пьяными и тоже безобразными,
или обыгрывали один другого в грязные карты. Я вдруг
удивился, почему я сижу в этом темном и смрадном углу,
и, торопливо расплатившись, опять вышел на зимнюю стужу.
Было уже сумеречно, и я безвольно побрел домой.
Когда стучался я в нашу дверь, душа моя казалась мне
пустой, как вычерпанный колодец, но в доме ее тотчас наполнила
строгая тишина и непобедимо повлекла меня в
знакомый круг и мыслей и чувств. Я почувствовал, как с лица
моего сбежали выражения, искажавшие его весь день, и как
губы сложились вновь в ту тихую улыбку, которой я всегда
встречал глаза Ренаты. С сердцем, бьющимся тревогою, как
в первый раз, отворил я дверь к Ренате и сразу, увидев ее
в привычном положении, у окна, прижавшую лицо к его холодным
стеклянным кружочкам, кинулся к ней и опустился
перед ней на колени.
Рената не сказала мне ни слова о грубости, с какой я
оттолкнул ее утром, не упрекнула, что я не возвращался
так долго, не захотела узнать, о чем мы говорили с Генрихом,
но только, как если бы все другое уже было ей известно,
спросила:
— Рупрехт, когда ваш поединок?
Я, в ту минуту не удивившись на этот вопрос, ответил
просто:
— Не знаю, решится завтра...
Рената не промолвила больше ни слова и опустила ресницы,
а я остался на коленях у ее ног, в неподвижности,
приложив голову к подоконнику, но подняв глаза на лицо
сидящей, рассматривая ее любимые, милые, хотя неправильные
черты и опять погружаясь в их очарование, словно
уходя в глубь бездонного омута. Глядя на эту женщину,
которую еще вчера я ласкал всеми поцелуями счастливого
любовника и к руке которой сегодня не смел прикоснуться
благоговейными губами, я чувствовал, как от всего ее существа
разливается магическая власть, замыкающая в свой предел
все мои желания. Как легкая мякина на веялке, сероватым
дымом отлетали и рассеивались все мятежные думы и все
случайные соблазны дня, и определенно падало на ток души
полное зерно моей любви и моей страсти. Не хотелось
мне думать ни о Генрихе, ни о себе; я был тогда счастлив тем,
что тихо касался рукою руки Ренаты, и тем, что минуты
неслышно проходят, оставляя меня рядом с ней.

Так, в безмолвии, не смея нарушить его неосторожным
словом, мог бы я остаться до утра и почел бы себя у дверей
эдема, но вдруг Рената подняла голову, коснулась рукою моих
волос и промолвила нежно, как бы продолжая разговор:
— Милый Рупрехт, но ты не должен убивать его!
Я вздрогнул, вырванный из очарования, и спросил:
— Я не должен убивать графа Генриха?
Рената подтвердила свои слова:
— Да, да. Его нельзя убить. Он — светлый, он — прекрасный,
я его люблю! Я перед ним виновата,— не он
предо мною. Я была как лезвие, перерезавшее все его надежды.
Надо перед ним преклоняться, целовать его, ублажать
его. Слышишь, Рупрехт? Если ты коснешься одного его волоса,—
у него золотые волосы,— если ты уронишь одну каплю
его крови,— ты больше не услышишь обо мне никогда, ничего!
Я встал с колен, скрестил руки на груди и спросил:
— Зачем же ты, Рената, не сообразила всего этого раньше?

зачем же ты заставила меня играть смешную роль в
комедии с поединком? Можно ли быть легкомысленной в
вопросах о жизни и смерти?
У меня дыхание прерывалось от волнения, а Рената возразила
мне резко:
— Если ты вздумаешь бранить меня, я не стану слушать!
Но я запрещаю тебе, слышишь, ты, запрещаю касаться моего
Генриха! Он — мой, и я для него хочу только счастия. Я не
отдаю его тебе, я не отдам его никому в мире!..
Делая последнюю попытку, я спросил:
— Так ты забыла, как он оскорблял тебя?
Рената воскликнула:
— Как было хорошо! Как было прекрасно! Он проклинал
меня! Он хотел ударить меня! Пусть бы он топтал меня!
Он — милый! милый! Я люблю его!
Тогда я сказал тяжелым голосом:
— Я исполню все так, как ты хочешь, Рената. Но больше
говорить нам не о чем. Прощай!
Я ушел в свою комнату, бросился на постель, и мне
казалось, что я загнан, как зверь, которого травят, в круг
из колючей изгороди, прорвать которую у меня нет сил,
и упал на землю, в ожидании, пока охотники покончат
со мною. Мне хотелось или не быть, или проснуться от
жизни, и я в первый раз начинал понимать, что такое искушение
— поднять на себя руки. Думая о своей судьбе, я решал,
что не буду более говорить с Ренатою ни о чем, а завтра
выйду на поединок, опущу шпагу и буду счастлив, ощущая
чуждую сталь в своей груди. И, воображая свое тело простертым,
все в крови, на оснеженной траве, испытывал я умиление
перед собою и нежную к себе жалость, как дитя,
которому читают о муках святых.
Утром, однако, при трезвых лучах солнца, несколько
успокоенный, я еще раз обдумал свое положение и захотел
все-таки переговорить с Ренатою основательно и беспощадно,
ибо решения ее всегда были зыбки, как образы
облака, и легко могли перемениться за ночь; но оказалось,
что Рената, встав раньше меня, уже ушла из дому. Тогда
пошел я к Матвею, чтобы предложить ему, при переговорах,
выбрать условия менее тягостные, так как, по какому-то
врожденному чувству, продолжал заботиться о своей жизни,
которая в то время казалась мне ни на что не нужной;
но и Матвея не пришлось мне увидеть. Тогда, как-то обезволенный,
вернулся я домой и предоставил все трем пряхам,
как человек, все равно приговоренный к смерти, которому
открывался только выбор между топором и виселицей.
После полудня пришел Матвей, и странно было появление
здорового, добродушного толстяка в наших комнатах уныния
и отчаянья, странен был его раскатистый и беспечный
смех среди стен, привыкших отражать звуки рыданий и вздохов.
Приветствовал меня Матвей такими словами:
— Ага, брат, напрасно прикидывался ты вчера причастницей!
Я ведь узнал, что ты не один здесь. Только не бойся,
я для друзей — рыба, молчу, потому что никто не без греха.
Нехорошо только от приятелей таиться! Я отбивать красоток
не стану,— не таковский.
Когда же я прервал речь Матвея и попросил дать отчет
о переговорах, он сказал:
— Все проехало, как корабль по маслу. Уж я друга
не выдам, волк его не съест! Пришел от твоего графа щеголь,
приседает, как девка, волосы завиты. Ну, да я отщелкал
его! Другой раз не будет похваляться своим рыцарством перед
добрым бюргером! А встреча ваша сегодня же, в три часа,—
что откладывать?— в лесу, близ Линденталя. Там никто вам
не помешает, переломай все кости молодчику!

Этот свой приговор выслушал я, не выказав никаких
признаков волнения или недовольства; с большой деловитостью
условился с Матвеем о разных подробностях
встречи и попросил его зайти за мною, когда будет время.
Проводив Матвея, я приказал Луизе подать мне обед, так
как не хотел, чтобы на исход дела повлияла слабость тела,
и потом, достав свою длинную шпагу, стал упражнять руку,
стараясь вернуть ей нужную гибкость. За этим занятием и
застала меня Рената, появившаяся в дверях, вся закутанная
в плащ, словно некое привидение, и вперившая в меня вопрошающий
и укоризненный взгляд.
— Рупрехт,— сказала она,— ты вчера мне поклялся!
Я ответил:
— Я исполню мою клятву, Рената. Но что, если теперь
граф Генрих убьет меня?
Откинув голову назад, Рената произнесла твердо:
— Так что же?
Я поклонился церемонно, как кланяются два противника
перед началом поединка, вложил свою шпагу в ножны и
опять, как вчера, вышел из комнаты: ибо отречься от Ренаты
у меня не было воли, а подпасть под ее влияние я не
хотел.
Оставшееся время провел я в том, что написал письмо
матери, которой не давал известий о себе во все семь лет,
со дня, как тайно покинул родительский кров, и свое духовное
завещание, обращенное к Ренате, в котором я поручал ей,
взяв из остающихся у меня денег сумму, какую она найдет
нужным, все остальное переслать в Лозгейм, моей семье.
Удивительным образом, мои родные, отец, и мать, и братья, и
сестры, о которых я почти не помышлял, вдруг представились
мне необыкновенно близкими, я отчетливо вспомнил их лица,
их голоса, и неудержно захотелось мне их обнять, сказать им,
что я не забыл их. Должно быть, угроза смерти размягчает
душу, как сильный жар металлы, хотя и поспешу я добавить,
что письмо к матери осталось непосланным.
В половине третьего часа пришел за мною Матвей, все
не унывающий, и стал дружески меня торопить, хотя мои
сборы и сводились к тому, чтобы надеть теплый плащ да
привесить на пояс шпагу. Перед самым уходом предупредил я
Матвея, что есть у меня еще маленькое дело, и он лукаво
подмигнул мне, указывая на комнату Ренаты, к которой,
действительно, не мог я не войти еще раз. В третий раз я
сделал попытку обратить ее внимание на себя, вырвать у нее,
почти насильно, хотя бы одно сердечное слово, обращенное
ко мне, и, застав ее у аналоя, как будто молящейся, я ей
сказал:
— Рената, я ухожу, пришел с тобою проститься. Может
быть, мы не увидимся больше в этой жизни...
Рената обратила ко мне свое бледное лицо, а я приник
к нему взором, чтобы выискать в его чертах малейшую надежду,
затаенную в какой-нибудь складке губ или в какой-нибудь
морщинке у глаза,— но выражение этого лица было
как объявление казни для меня, и слова, которые услышал
я вторично, были неумолимы и беспощадны, как камень,
который падает без воли:
— Рупрехт, помни, ты мне дал клятву!
Впрочем, эта жестокость Ренаты скорее прибавила мне
сил, чем потрясла меня, что, наверное, сделала бы ее ласка,
ибо почувствовал я, что мне нечего терять дорогого, а
следовательно, и нечего страшиться. К Матвею вернулся
я с лицом почти веселым, и когда, вышедши, сели мы на лошадей,
им припасенных (ибо ехать было сравнительно далеко),
я даже немало смеялся над забавной фигурой, какую
представлял конный профессор. Всю дорогу Матвей потешал
меня шутками и остротами, которыми хотел он поддержать
во мне бодрость, и я сознательно заставлял себя
принимать их как можно ближе к сердцу, чтобы не думать
о том, о чем думать было страшно. Со стороны можно нас
было принять за двух купцов, сделавших выгодное дельце
в городе, выпивших хорошо и везущих подарки своим женам
в родное селение.
Совершив довольно длинный путь по трудной, мерзлой
дороге, различили мы наконец в неясной дали рано убывающего
зимнего дня — отлогий косогор и двух всадников,
чернеющих у опушки леса.

— Эге, да мы опоздали!— сказал Матвей.— Господину
рыцарю не терпится, пришел первым, не повезут ли последним!
Приблизившись, мы молча поклонились нашим противникам,
и я вновь увидел и графа Генриха, закутанного
в темный плащ, и его сотоварища, юношу, стройного, как
девушка, с нежным продолговатым лицом, в берете с пером,
похожего на один из портретов Ганса Гольбейна. Затем мы
спешились, и в то время, как мы двое, я и граф Генри

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.