Жанр: Классика
Соборяне
...ропилом кропил, я тебе еще тогда говорил: "Рассуждай,
Данила, по бытописанию как хочешь я по науке много не смыслю, но обряда не
касайся". Говорил я ведь тебе этак или нет? Я говорил: "Не касайся, Данила,
обряда".
Данилка нехотя кивнул головой и пробурчал:
- Может быть и говорили.
- Нет, ты, брат, не финти, а сознавайся! Я наверно говорил, я говорил:
"не касайся обряда", вот все! А почему я так говорил? Потому что это наша
жизненность, наше существо, и ты его не касайся. Понял ты это теперь?
Данила только отвернулся в сторону и улыбался: ему самому было смерть
смешно, как дьякон вел его по улице за ухо, но другие находившиеся при этом
разговоре мещане, шутя и тоже едва сдерживая свой смех, упрекали дьякона в
излишней строгости.
- Нет, строги вы, сударь, отец дьякон! Уж очень не в меру строги, -
говорили они ему.
Ахилла, выслушав это замечание, подумал и, добродетельно вздохнув,
положил свои руки на плечи двух ближе стоящих мещан и сказал:
- Строг, вы говорите: да, я, точно, строг, это ваша правда, но зато я и
справедлив. А если б это дело к мировому судье? - Гораздо хуже. Сейчас три
рубля в пользу детских приютов взыщет!
- Ничего-с: иной мировой судья за это еще рубль серебра на чай даст.
- Ну вот видишь! нет, я, братец, знаю, что я справедлив.
- Что же за справедливость? Не бог знает как вы, отец дьякон, и
справедливы.
- Это почему?
- А потому, что Данила много ли тут виноват, что он только повторил,
как ему ученый человек сказывал? Это ведь по-настоящему, если так судить, вы
Варнаву Васильича должны остепенять, потому что это он нам сказывал, а
Данила только сомневался, что не то это, как учитель говорил, дождь от
естества вещей, не то от молебна! Вот если бы вы оттрясли учителя, это точно
было бы закон.
- Учителя... - Дьякон развел широко руки, вытянул к носу хоботком обе
свои губы и, постояв так секунду пред мещанами, прошептал: - Закон!..
Закон-то это, я знаю, велит... да вот отец Савелий не велит... и невозможно!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Прошло несколько дней: Туберозов убедился, что он совершенно напрасно
опасался, как бы несдержанные поступки дьякона Ахиллы не навлекли
какие-нибудь судебные неприятности; все благополучно шло по-старому; люди
разнообразили свою монотонную уездную жизнь тем, что ссорились для того,
чтобы мириться, и мирились для того, чтобы снова ссориться. Покою ничто не
угрожало; напротив, даже Туберозову был ниспослан прекрасный день, который
он провел в чистейшем восторге. Это был день именин исправницы, наступивший
вскоре за тем днем, когда Ахилла, в своей, по вере, ревности, устроил
публичный скандал с комиссаром Данилкой. Когда все гости, собравшиеся на
исправницкий пирог, были заняты утолением своего аппетита, хозяин, подойдя
случайно к окну, вдруг громко крикнул жене:
- Боже мой! Посмотри-ка, жена, какие к тебе гости!
- Кто же там, кто? - отозвалась исправница.
- А ты посмотри.
Именинница, а с ней вместе и все бывшие в комнате гости бросились к
окнам, из которых было видно, как с горы осторожно, словно трехглавый змей
на чреве, спускалась могучая тройка рослых буланых коней. Коренник мнется и
тычет ногами, как старый генерал, подходящий, чтобы кого-то распечь: он то
скусит губу налево, то скусит ее направо, то встряхнет головой и опять тычет
и тычет ногами; пристяжные то вьются, как отыскивающие vis-a-vis {Партнер в
танцах (франц.)} уланские корнеты, то сжимаются в клубочки, как спутанные
овцы; малиновый колокольчик шлепнет колечком в край и снова прилип и молчит;
одни бубенчики глухо рокочут, но рокочут без всякого звона. Но вот этот
трехглавый змей сполз и распустился: показались хребты коней, махнул в
воздухе хвост пристяжной; из-под ветра взвеяла грива; тройка выровнялась и
понеслась по мосту. Показались золоченая дуга с травленою росписью и большие
старинные, бронзой кованные, троечные дрожки гитарой. На дрожках рядком, как
сидят на козетках, сидели два маленькие существа: одно мужское и одно
женское; мужчина был в темно-зеленой камлотовой шинели и в большом картузе
из шляпного волокнистого плюша, а женщина в масаковом гроденаплевом салопе,
с лиловым бархатным воротником, и в чепчике с коричневыми лентами.
- Боже, да это плодомасовские карлики! - Не может быть! - Смотрите
сами! - Точно, точно! - Да как же: вон Николай-то Афанасьич, видите, увидел
нас и кланяется, а вон и Марья Афанасьевна кивает.
Такие возгласы раздались со всех сторон при виде карликов, и все словно
невесть чему обрадовались: хозяева захлопотали возобновлением для новых
гостей завтрака а прежние гости внимательно смотрели на двери, в которые
должны были показаться маленькие люди, и они, наконец, показались.
Впереди шел старичок ростом с небольшого восьмилетнего мальчика; за ним
старушка немного побольше.
Старичок был весь чистота и благообразие: на лице его и следа нет ни
желтых пятен, ни морщин, обыкновенно портящих лица карликов: у него была
очень пропорциональная фигура, круглая как шар головка, покрытая совершенно
белыми, коротко остриженными волосами, и небольшие коричневые медвежьи
глазки. Карлица лишена была приятности брата: она была одутловата, у нее был
глуповатый чувственный рот и тупые глаза.
На карлике Николае Афанасьевиче, несмотря на жаркое время года, были
надеты теплые плисовые сапожки, черные панталоны из лохматой байки, желтый
фланелевый жилет и коричневый фрак с металлическими пуговицами. Белье его
было безукоризненной чистоты, и щечки его туго поддерживал высокий атласный
галстук. Карлица была в шелковом зеленом капоте и большом кружевном
воротнике.
Николай Афанасьевич, войдя в комнату, вытянул ручки по швам, потом
приподнял правую руку с картузом к сердцу, шаркнул ножкой об ножку и,
направясь вразвалец прямо к имениннице, проговорил тихим и ровным старческим
голосом:
- Господин наш Никита Алексеич Плодомасов и господин Пармен Семенович
Туганов от себя и от супруги своей изволили приказать нам, их слугам,
принести вам сударыня Ольга Арсентьевна, их поздравление. Сестрица,
повторите, - отнесся он к стоявшей возле него сестре, и когда та кончила
свое поздравление, Николай Афанасьевич шаркнул исправнику и продолжал:
- А вас, сударь Воин Васильевич, и всю честную компанию с дорогою
именинницей. И затем, сударь, имею честь доложить, что, прислав нас с
сестрицей для принесения вам их поздравления, и господин мой и Пармен
Семенович Туганов просят извинения за наше холопье посольство; но сами
теперь в своих минутах не вольны и принесут вам в том извинение сегодня
вечером.
- Пармен Семеныч будет здесь? - воскликнул исправник.
- Вместе с господином моим Никитою Алексеичем Плодомасовым, проездом в
Петербург, просят простить вас, что заедут в дорожном положении.
В обществе по поводу этого известия возникла маленькая суета, пользуясь
которою карлик подошел под благословение к Туберозову и тихо проговорил:
- Пармен Семенович просили вас быть вечером здесь.
- Скажи, голубчик, буду, - отвечал Туберозов. Карлик взял благословение
у Захарии. Дьякон Ахилла взял ручку у почтительно поклонившегося ему
маленького человечка, который при этом, улыбнувшись, проговорил:
- Только сделайте милость, сударь, надо мною силы богатырской не
пробуйте!
- А что, Николай Афанасьич, разве он того... здоров? - пошутил хозяин.
- Силу пробовать любят-с, - отвечал старичок. - Есть над кем? Над
калечкой.
- А что ваше здоровье, Николай Афанасьич? - пытали карлика дамы,
окружая его со всех сторон и пожимая его ручонки.
- Какое, государыни, мое здоровье! Смех отвечать: точно поросенок стал.
Петровки на дворе, - а я все зябну!
- Зябнете?
- Да как же-с: вот можете посудить, потому что весь в мешок заячий
зашит. Да и чему дивиться-то-с, государи мои, станем? Восьмой десяток лет
ведь уж совершил ненужный человек.
Николая Афанасьича наперебой засыпали вопросами о различных предметах,
усаживали, потчевали всем: он отвечал на все вопросы умно и находчиво, но
отказывался от всех угощений, говоря, что давно уж ест мало, и то
какой-нибудь овощик.
- Вот сестрица покушают, - говорил он, обращаясь к сестре. - Садитесь,
сестрица, кушайте, кушайте! Чего церемониться? А не хотите без меня, так
позвольте мне, сударыня Ольга Арсентьевна, морковной начиночки из пирожка на
блюдце... Вот так, довольно-с, довольно! Теперь, сестрица, кушайте, а с меня
довольно. Меня и кормить-то уж не за что; нитяного чулка вязать, и того уже
теперь путем не умею. Лучше гораздо сестрицы вязал когда-то, и даже бродери
англез выплетал, а нынче что ни стану вязать, все петли спускаю.
- Да; бывало, Никола, ты славно вязал! - отозвался Туберозов, весь
оживившийся и повеселевший с прибытием карлика.
- Ах, отец Савелий! Время, государь, время! - карлик улыбнулся и
договорил, шутя: - А к тому же и строгости надо мной, ваше высокопреподобие,
нынче не стало; избаловался после смерти моей благодетельницы. Что?
хлеб-соль готовые, кров теплый, всегда ленюсь.
Протоиерей посмотрел со счастливою улыбкой в глаза карлику и сказал:
- Вижу я тебя, Никола, словно милую сказку старую пред собою вижу, с
которою умереть бы хотелось.
- А она, батушка (карлик говорил у вместо ю), она, сказка-то добрая,
прежде нас померла.
- А забываешь, Николушка, про госпожу-то свою? Про боярыню-то свою,
Марфу Андревну, забываешь? - вопрошал, юля около карлика, дьякон Ахилла,
которого Николай Афанасьевич все как бы опасался и остерегался.
- Забывать, сударь отец дьякон, я уже стар, я уже и сам к ней, к
утешительнице моей, служить на том свете давно собираюсь, - отвечал карлик
очень тихо и с легким только полуоборотом в сторону Ахиллы.
- Утешительная, говорят, была эта старуха, - отнесся безразлично ко
всему собранию дьякон.
- Ты это в каком же смысле берешь ее утешительность? - спросил
Туберозов.
- Забавная!
Протопоп улыбнулся и махнул рукой, а Николай Афанасьевич поправил
Ахиллу, твердо сказав ему:
- Утешительница, сударь, утешительница, а не забавница.
- Что ты ему внушаешь, Никола. Ты лучше расскажи, как она тебя
ожесточила-то? Как откуп-то сделала? - посоветовал протопоп.
- Что, отец протопоп, старое это, сударь.
- Наитеплейше это у него выходит, когда он рассказывает, как он
ожесточился, - обратился Туберозов к присутствующим.
- А уж так, батушка, она, госпожа моя, умела человека и ожесточить и
утешить, и ожесточала и утешала, как разве только один ангел господень может
утешить, - сейчас же отозвался карлик. - В сокровенную души, бывало,
человека проникнет и утешит, и мановением своим всю благую для него на земли
совершит.
- А ты, в самом деле, расскажи, как это ты ожесточен был?
- Да, расскажи, Николаша, расскажи!
- Что ж, милостивые государи, смеетесь ли вы или не смеетесь, а вправду
интересуетесь об этом слышать, но если вся компания желает, то уже я
ослушаться не смею, расскажу.
- Пожалуйста, Николай Афанасьич, рассказывай.
- Расскажу, - отвечал, улыбнувшись, карлик, - расскажу, потому что
повесть эта даже и приятна. - С этими словами карлик начал.
- Это всего было чрез год как они меня у прежних господ купили. Я
прожил этот годок в ужасной грусти, потому что был оторван, знаете, от крови
родной и от фамилии. Разумеется, виду этого, что грущу, я не подавал, чтобы
как помещице о том не донесли или бы сами они не заметили; но только все это
было втуне, потому что покойница все это провидели. Стали приближаться мои
именины, они и изволят говорить:
"Какой же, - говорят, - я тебе, Николай, подарок подарю?"
"Матушка, - говорю, - какой мне еще, глупцу, подарок? Я и так всем
свыше главы моей доволен".
"Нет, - изволят говорить, - я думаю тебя хоть рублем одарить".
Что ж, я отказываться не посмел, поцеловал ее ручку и говорю:
"Много, - говорю, - вашею милостью взыскан", - и сам опять сел чулок
вязать. Я еще тогда хорошо глазами видел и даже в гвардию нитяные чулки на
господина моего Алексея Никитича вязал. Вяжу, сударь, чулок-то, да и
заплакал. Бог знает чего заплакал, так, знаете, вспомнилось что-то про
родных, пред днем ангела, и заплакал.
А Марфа Андревна видят это, потому что я напротив их кресла на
подножной скамеечке всегда вязал, и спрашивают:
"Что ж ты это, - изволят говорить, - Николаша, плачешь?"
"Так, - отвечаю, - матушка, что-то слезы так..." - да и знаете, что им
доложить-то, отчего плачу, и не знаю. Встал, ручку их поцеловал, да и опять
сел на свою скамеечку.
"Не извольте, - говорю, - сударыня, обращать взоров ваших на эту
слабость, это я так, сдуру, эти мои слезы пролил".
И опять сидим да работаем; и я чулок вяжу, и они чулочек вязать
изволят. Только вдруг они этак повязали, повязали и изволят спрашивать:
"А куда же ты, Николай, рубль-то денешь, что я тебе завтра подарить
хочу?"
"Тятеньке, - говорю, - сударыня, своему при верной оказии отправлю".
"А если, - говорят, - я тебе два подарю?"
"Другой, - докладываю, - маменьке пошлю".
"А если три?"
"Братцу, - говорю, - Ивану Афанасьевичу".
Они покачали головкой да изволят говорить:
"Много же как тебе, братец, денег-то надо, чтобы всех оделить! Этого
ты, такой маленький, и век не заслужишь".
"Господу, - говорю, - было угодно меня таким создать", - да с сими
словами и опять заплакал; опять сердце, знаете, сжалось: и сержусь на свои
слезы и плачу. Они же, покойница, глядели, глядели на меня и этак молчком
меня к себе одним пальчиком и поманули: я упал им в ноги, а они положили мою
голову в колени, да и я плачу, и они изволят плакать. Потом встали, да и
говорят:
"Ты никогда не ропщешь, Николаша, на бога?"
"Как же, - говорю, - матушка, можно на бога роптать? Никогда не ропщу!"
"Ну, он, - изволят говорить, - тебя за это и утешит".
Встали они, знаете, с этим словом, велели мне приказать, чтобы к ним
послали бурмистра Дементия в их нижний разрядный кабинет, и сами туда
отправились.
"Не плачь, - говорят, - Николаша! тебя господь утешит".
И точно, утешил.
При этом Николай Афанасьевич вдруг заморгал частенько своими тонкими
веками и, проворно соскочив со стула, отбежал в уголок, где утер белым
платочком глаза и возвратился со стыдливою улыбкой на свое место. Снова
усевшись, он начал совсем другим, торжественным голосом, очень мало
напоминавшим прежний:
- Встаю я, судари мои, рано: сходил потихоньку умылся, потому что я у
них, у Марфы Андревны, в ножках за ширмой, на ковре спал, да и пошел в
церковь, чтоб у отца Алексея после утрени молебен отслужить. Вошел я,
сударь, в церковь и прошел прямо в алтарь, чтоб у отца Алексея благословение
принять, и вижу, что покойник отец Алексей как-то необыкновенно радостны в
выражении и меня шепотливо поздравляют с радостью. Я это отнес, разумеется,
к праздничному дню и к именинам моим. Но что ж тут, милостивые государи,
последовало! Выхожу я с просфорой на левый клирос, так как я с покойным
дьячком Ефимычем на левом клиросе тонким голосом пел, и вдруг мне в народе
представились и матушка, и отец, и братец Иван Афанасьевич. Батушку-то с
матушкой я в народе еще и не очень вижу, но братец Иван Афанасьевич, он
такой был... этакой гвардион, я его сейчас увидал. Думаю, это видение!
Потому что очень уж я желал их в этот день видеть. Нет, не видение! Вижу,
маменька, - крестьянка они были, - так и убиваются плачут. Думаю, верно у
своих господ отпросились и издалека да пришли с своим дитем повидаться.
Разумеется, я, чтобы благочиния церковного не нарушать, только подошел к
родителям, к братцу, поклонился им в пояс, и ушел скорей совсем в алтарь, и
сам уже не пел... Потому решительно скажу: не мог-с! Ну-с; так и заутреня и
обедня по чину, как должно, кончились, и тогда... Вот только опять боюсь,
чтоб эти слезы дурацкие опять рассказать не мешали, - проговорил, быстро
обмахнув платочком глаза, Николай Афанасьевич. - Выхожу я, сударь, после
обедни из алтаря, чтобы святителю по моему заказу молебен отслужить, а
смотрю - пред аналоем с иконой стоит сама Марфа Андревна, к обедне
пожаловали, а за нею вот они самые, сестрица Марья Афанасьевна, которую пред
собой изволите видеть, родители мои и братец. Стали петь "святителю отче
Николае", и вдруг отец Алексей на молитве всю родню мою поминает. Очень я
был всем этим, сударь, тронут: отцу Алексею я, по состоянию своему, что имел
заплатил, хотя они и брать не хотели, но это нельзя же даром молиться, да и
подхожу к Марфе Андревне, чтобы поздравить. А они меня тихонько ручкой от
себя отстранили и говорят:
"Иди прежде родителям поклонись!"
Я повидался с отцом, с матушкой, с братцем, и все со слезами. Сестрица
Марья Афанасьевна (Николай Афанасьевич с ласковой улыбкой указал на сестру),
сестрица ничего, не плачут, потому что у них характер лучше, а я слаб и
плачу. Тут, батушка, выходим мы на паперть, госпожа моя Марфа Андревна
достают из карманчика кошелечек кувшинчиком, и сам я видел даже, как они
этот кошелечек вязали, да не знал, разумеется, кому он. "Одари, - говорят
мне, - Николаша, свою родню". Я начинаю одарять: тятеньке серебряный рубль,
маменьке рубль, братцу Ивану Афанасьевичу рубль, и все новые рубли, а в
кошельке и еще четыре рубля. "Это, говорю, матушка, для чего прикажете?" А
ко мне, гляжу, бурмистр Дементий и подводит и невестушку и трех ребятишек -
все в свитках. Всех я, по ее великой милости, одарил, и пошли мы домой из
церкви все вместе: и покойница госпожа, и отец Алексей, и я, сестрица Марья
Афанасьевна, и родители, и все дети братцевы. Сестрица Марья Афанасьевна
опять и здесь идут, ничего, разумно, ну, а я, глупец, все и тут, сам не знаю
чего, рекой разливаюсь плачу. Но все же, однако, я, милостивые государи, до
сих пор хоть и плакал, но шел; но тут, батушка, у крыльца господского, вдруг
смотрю, вижу стоят три подводы, лошади запряжены разгонные господские Марфы
Андревны, а братцевы две лошаденки сзади прицеплены, и на телегах вижу весь
багаж моих родителей и братца. Я, батушка, этим смутился и не знаю, что
думать. Марфа Андревна до сего времени, идучи с отцом Алексеем, все о
покосах изволили разговаривать и внимания на меня будто не обращали, а тут
вдруг ступили ножками на крыльцо, оборачиваются ко мне и изволят говорить
такое слово: "Вот тебе, слуга мой, отпускная: пусти своих стариков и брата с
детьми на волю!" и положили мне за жилет эту отпускную... Ну, уж этого я не
перенес...
Николай Афанасьевич приподнял руки вровень с своим лицом и заговорил:
- "Ты! - закричал я в безумии, - так это все ты, - говорю, - жестокая,
стало быть, совсем хочешь так раздавить меня благостию своей!" И тут грудь
мне перехватило, виски заныли, в глазах по всему свету замелькали лампады, и
я без чувств упал у отцовских возов с тою отпускной.
- Ах, старичок, какой чувствительный! - воскликнул растроганный Ахилла,
хлопнув по плечу Николая Афанасьевича.
- Да-с, - продолжал, вытерев себе ротик, карло. - А пришел-то я в себя
уж через девять дней, потому что горячка у меня сделалась, и то-с
осматриваюсь и вижу, госпожа сидит у моего изголовья и говорит: "Ох, прости
ты меня, Христа ради, Николаша: чуть я тебя, сумасшедшая, не убила!" Так вот
она какой великан-то была, госпожа Плодомасова!
- Ах ты, старичок прелестный! - опять воскликнул дьякон Ахилла, схватив
Николая Афанасьевича в шутку за пуговичку фрака и как бы оторвав ее.
Карла молча попробовал эту пуговицу и, удостоверясь, что она цела и на
своем месте, сказал:
- Да-с, да, я ничтожный человек, а они заботились обо мне, доверяли;
даже скорби свои иногда мне открывали, особенно когда в разлуке по Алексею
Никитичу скорбели. Получат, бывало, письмо, сейчас сначала скоро, скоро сами
про себя пробежат, а потом и все вслух читают. Они сидят читают, а я пред
ними стою, чулок вяжу да слушаю. Прочитаем и в разговор сейчас вступим:
"Теперь его в офицеры, - бывало, скажут, - должно быть скоро произведут". А
я говорю: "Уж по ранжиру, матушка, непременно произведут". Тогда рассуждают:
"Как ты, Николаша, думаешь, ему ведь больше надо будет денег посылать". - "А
как же, - отвечаю, - матушка, непременно тогда надо больше". - "То-то,
скажут, нам ведь здесь деньги все равно и не нужны". - "Да нам, мол, они на
что же, матушка, нужны!" А сестрица Марья Афанасьевна вдруг в это время не
потрафят и смолчат, покойница на них за это сейчас и разгневаются:
"Деревяшка ты, скажут, деревяшка! Недаром мне тебя за братом в придачу даром
отдали".
Николай Афанасьевич вдруг спохватился, страшно покраснел и,
повернувшись к своей тупоумной сестре, проговорил:
- Вы простите меня, сестрица, что я это рассказываю?
- Сказывайте, ничего, сказывайте, - отвечала, водя языком за щекой,
Марья Афанасьевна.
- Сестрица, бывало, расплачутся, - продолжал успокоенный Николай
Афанасьевич, - а я ее куда-нибудь в уголок или на лестницу тихонечко с глаз
Марфы Андревны выманю и уговорю. "Сестрица, говорю, успокойтесь; пожалейте
себя, эта немилость к милости". И точно, горячее да сплывчивое сердце их
сейчас скоро и пройдет: "Марья! - бывало, зовут через минутку. - Полно,
мать, злиться-то. Чего ты кошкой-то ощетинилась, иди сядь здесь, работай".
Вы ведь, сестрица, не сердитесь?
- Сказывайте, что ж мне? сказывайте, - отвечала Марья Афанасьевна.
- Да-с; тем, бывало, и кончено. Сестрица возьмут скамеечку, подставят у
их ножек и опять начинают вязать. Ну, тут я уж, как это спокойствие
водворится, сейчас подхожу к Марфе Андревне, попрошу у них ручку поцеловать
и скажу: "Покорно вас, матушка, благодарим". Сейчас все даже слезой
взволнуются. "Ты у меня, говорят, Николай, нежный. Отчего это только, я
понять не могу, отчего она у нас такая деревянная?" - скажут опять на
сестрицу. А я, - продолжал Николай Афанасьевич, улыбнувшись, - я эту речь их
сейчас по-секретарски под сукно, под сукно. "Сестрица! шепчу, сестрица,
попросите ручку поцеловать!" Марфа Андревна услышут, и сейчас все и конец:
"Сиди уж, мать моя, - скажут сестрице, - не надо мне твоих поцелуев". И
пойдем колтыхать спицами в трое рук. Только и слышно, что спицы эти
три-ти-ти-ти-три-ти-ти, да мушка ж-ж-жу, ж-жу, ж-жу пролетит. Вот в какой
тишине мы всю жизнь и жили!
- Ну, а вас же самих с сестрицей на волю она не отпустила? - спросил
кто-то, когда карлик хотел встать, окончив свою повесть.
- На волю? Нет, сударь, не отпускали. Сестрица, Марья Афанасьевна, были
приписаны к родительской отпускной, а меня не отпускали. Они, бывало,
изволят говорить: "После смерти моей живи где хочешь (потому что они на меня
капитал для пенсии положили), а пока жива, я тебя на волю не отпущу". - "Да
и на что, говорю, мне, матушка, она, воля? Меня на ней воробьи заклюют".
- Ах ты, маленький этакой! - воскликнул в умилении Ахилла.
- Да, а что вы такое думаете? И конечно-с заклюют, - подтвердил Николай
Афанасьевич. - Вон у нас дворецкий Глеб Степанович, какой был мужчина,
просто красота, а на волю их отпустили, они гостиницу открыли и занялись
винцом и теперь по гостиному двору ходят да купцам за грош "скупого рыцаря"
из себя представляют. Разве это хорошо.
- Он ведь у нее во всем правая рука был, Николай-то Афанасьевич, -
отозвался Туберозов, желая возвысить этим отзывом заслуги карлика и снова
наладить разговор на желанную тему.
- Служил, батушка, отец протоиерей, по разумению своему служил. В
Москву и в Питер покойница езжали, никогда горничных с собою не брали.
Терпеть женской прислуги в дороге не могли. Изволят, бывало, говорить: "Все
эти Милитрисы Кирбитьевны квохчут, да в гостиницах по коридорам расхаживают,
да знакомятся, а Николаша, говорят, у меня как заяц в угле сидит". Они ведь
меня за мужчину вовсе не почитали, а все: заяц. Николай Афанасьевич
рассмеялся и добавил:
- Да и взаправду, какой же я уж мужчина, когда на меня, извините, ни
сапожков и никакого мужского платья готового нельзя купить - не придется.
Это и точно их слово справедливое было, что я заяц.
- Трусь! трусь! трусь! - заговорил, смеясь и оглаживая карлика по
плечам, Ахилла.
- Но не совсем же она тебя считала зайцем, когда хотела женить? -
отозвался к карлику исправник Порохонцев.
- Это, батушка Воин Васильич, было. Было, сударь, - добавил он, все
понижая голос, - было.
- Неужто, Николай Афанасьич, было? - откликнулось разом несколько
голосов.
Николай Афанасьевич покраснел и шепотом уронил:
- Грех лгать - было.
Все, кто здесь на это время находились, разом пристали к карлику:
- Голубчик, Николай Афанасьич, расскажите про это?
- Ах, господа, про что тут рассказывать! - отговаривался, смеясь,
краснея и отмахиваясь от просьб руками, Николай Афанасьевич.
Его просили неотступно; дамы брали его за руки, целовали его в лоб; он
ловил на лету прикасавшиеся к нему дамские руки и целовал их, но все-таки
отказывался от рассказа, находя его долгим и незанимательным. Но вот что-то
вдруг неожиданно стукнуло о пол, именинница, стоявшая в эту минуту пред
креслом карлика, в испуге посторонилась, и глазам Николая Афанасьевича
представился коленопреклоненный, с воздетыми кверху руками, дьякон Ахилла,
- Душка! - мотая головой, выбивал Ахилла. - Расскажи, как тебя женить
хотели!
- Скажу, все расскажу, только поднимитесь, отец дьякон.
Ахилла встал и, обмахнув с рясы пыль, самод
...Закладка в соц.сетях