Жанр: Классика
Соборяне
... быстро глянул на набалдашник и прочел около всевидящего
ока: "Жезл Ааронов расцвел".
- А вот это, отец Захария, будет тебе, - докончил протопоп, подавая
другую трость Захарии.
На этой вокруг такого же точно всевидящего ока такою же точно
древлеславянскою вязью было вырезано: "Даде в руку его посох".
Ахилла как только прочел эту вторую подпись, так пал за спину отца
Захарии и, уткнув голову в живот лекаря, заколотился и задергался в
припадках неукротимого смеха.
- Ну, что, зуда, что, что? - частил, обернувшись к нему, отец Захария,
между тем как прочие гости еще рассматривали затейливую работу резчика на
иерейских посохах. - Литеры? А? литеры, баран ты этакой кучерявый? Где же
здесь литеры?
Но дьякон не только нимало не сконфузился, но опять порскнул и
закатился со смеху.
- Чего смеешься? чего помираешь?
- Это кто ж баран-то выходит теперь? - вопросил, едва выговаривая
слова, дьякон.
- Да ты же, ты. Кто же еще баран?
Ахилла опять залился, замотал руками и, изловив отца Захарию за плечи,
почти сел на него медведем и театральным шепотом забубнил:
- А вы, отец Захария, как вы много логике учились, так вы вот это
прочитайте: "Даде в руку его посох". Нуте-ка, решите по логике: чему такая
надпись соответствует!
- Чему? Ну говори, чему?
- Чему-с? А она тому соответствует, - заговорил протяжнее дьякон, - что
дали мол, дескать, ему линейкой палю в руку.
- Врешь.
- Вру! А отчего же вон у него "жезл расцвел"? А небось ничего про то,
что в руку дано, не обозначено? Почему? Потому что это сделано для
превозвышения, а вам это для унижения черкнуто, что, мол, дана палка в лапу.
Отец Захария хотел возразить, но и вправду слегка смутился. Дьякон
торжествовал, наведя это смущение на тихого отца Бенефактова; но торжество
Ахиллы было непродолжительно.
Не успел он оглянуться, как увидел, что отец протопоп пристально
смотрел на него в оба глаза и чуть только заметил, что дьякон уже достаточно
сконфузился, как обратился к гостям и самым спокойным голосом начал:
- Надписи эти, которые вы видите, я не сам выдумал, а это мне
консисторский секретарь Афанасий Иванович присоветовал. Случилось нам, гуляя
с ним пред вечером, зайти вместе к золотарю; он, Афанасий Иванович, и
говорит: вот, говорит, отец протопоп, какая мне пришла мысль, надписи вам на
тростях подобают, вот вам этакую: "Жезл Ааронов", а отцу Захарии вот этакую
очень пристойно, какая теперь значится. А тебе, отец дьякон... я и о твоей
трости, как ты меня просил, думал сказать, но нашел, что лучше всего, чтобы
ты с нею вовсе ходить не смел, потому что это твоему сану не принадлежит...
При этом отец протопоп спокойно подошел к углу, где стояла знаменитая
трость Ахиллы, взял ее и запер ключом в свой гардеробный шкаф.
Такова была величайшая из распрей на старогородской поповке.
- Отсюда, - говорил дьякон, - было все начало болезням моим. Потому что
я тогда не стерпел и озлобился, а отец протопоп Савелий начал своею
политикой еще более уничтожать меня и довел даже до ярости. Я свирепел, а он
меня, как медведя на рогатину, сажал на эту политику, пока я даже
осатаневать стал.
Это был образчик мелочности, обнаруженной на старости лет протопопом
Савелием, и легкомысленности дьякона, навлекшего на себя гнев Туберозова; но
как Москва, говорят, от копеечной свечи сгорела, так и на старогородской
поповке вслед за этим началась целая история, выдвинувшая наружу разные
недостатки и превосходства характеров Савелия и Ахиллы.
Дьякон лучше всех знал эту историю, но рассказывал ее лишь в минуты
крайнего своего волнения, в часы расстройства, раскаяний и беспокойств, и
потому когда говорил о ней, то говорил нередко со слезами на глазах, с
судорогами в голосе и даже нередко с рыданиями.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
- Мне, - говорил сквозь слезы взволнованный Ахилла, - мне
по-настоящему, разумеется, что бы тогда следовало сделать? Мне следовало
пасть к ногам отца протопопа и сказать, что так и так, что я это, отец
протопоп, не по злобе, не по ехидству сказал, а единственно лишь чтобы
только доказать отцу Захарии, что я хоть и без логики, но ничем его не
глупей. Но гордыня меня обуяла и удержала. Досадно мне стало, что он мою
трость в шкаф запер, а потом после того учитель Варнавка Препотенский еще
подоспел и подгадил... Ах, я вам говорю, что уже сколько я на самого себя
зол, но на учителя Варнавку вдвое! Ну, да и не я же буду, если я умру без
того, что я этого просвирниного сына учителя Варнавку не взвошу!
- Опять и этого ты не смеешь, - останавливал Ахиллу отец Захария.
- Отчего же это не смею? За безбожие-то да не смею? Ну, уж это
извините-с!
- Не смеешь, хоть и за безбожие, а все-таки драться не смеешь, потому
что Варнава был просвирнин сын, а теперь он чиновник, он учитель.
- Так что, что учитель? Да я за безбожие кого вам угодно возделаю.
Это-с, батюшка, закон, а не что-нибудь. Да-с, это очень просто кончается:
замотал покрепче руку ему в аксиосы, потряс хорошенько, да и выпустил, и
ступай, мол, жалуйся, что бит духовным лицом за безбожие... Никуда не
пойдет-с! Но боже мой, боже мой! как я только вспомню да подумаю - и что это
тогда со мною поделалось, что я его, этакого негодивца Варнавку, слушал и
что даже до сего дня я еще с ним как должно не расправился! Ей, право, не
знаю, откуда такая слабость у меня? Ведь вон тогда Сергея-дьячка за
рассуждение о громе я сейчас же прибил; комиссара Данилку мещанина за едение
яиц на улице в прошедший Великий пост я опять тоже неупустительно и
всенародно весьма прилично по ухам оттрепал, а вот этому просвирнину сыну
все до сих пор спускаю, тогда как я этим Варнавкой более всех и уязвлен! Не
будь его, сей распри бы не разыграться. Отец протопоп гневались бы на меня
за разговор с отцом Захарией, но все бы это не было долговременно; а этот
просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче сами видеть можете, учитель
математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному, как
подтолдыкнул: "Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме того, и
глупа". Я, знаете, будучи уязвлен, страх как жаждал, чем бы и самому отца
Савелия уязвить, и спрашиваю: чем же глупа? А Варнавка говорит: "Тем и
глупа, что еще самый факт-то, о котором она гласит, недостоверен; да и не
только недостоверен, а и невероятен. Кто это, говорит, засвидетельствовал,
что жезл Ааронов расцвел? Сухое дерево разве может расцвесть?" Я было его на
этом даже остановил и говорю. "Пожалуйста, ты этого, Варнава Васильич, не
говори, потому что бог иде же хощет, побеждается естества чин"; но при этом,
как вся эта наша рацея у акцизничихи у Бизюкиной происходила, а там все это
разные возлияния да вино все хорошее: все го-го, го-сотерн да го-марго, я...
прах меня возьми, и надрызгался. Я, изволите понимать, в винном угаре, а
Варнавка мне, знаете, тут мне по-своему, по-ученому торочит, что "тогда
ведь, говорит, вон и мани факел фарес было на пиру Вальтасаровом написано, а
теперь, говорит, ведь это вздор; я вам могу это самое сейчас фосфорною
спичкой написать". Ужасаюсь я; а он все дальше да больше: "Да там и во всем,
говорит, бездна противоречий..." И пошел, знаете, и пошел, и все
опровергает; а я все это сижу да слушаю. А тут опять еще эти го-марго, да уж
и достаточно даже сделался уязвлен и сам заговорил в вольнодумном штиле. "Я,
говорю, я, если бы только не видел отца Савелиевой прямоты, потому как знаю,
что он прямо алтарю предстоит и жертва его прямо идет, как жертва Авелева,
то я только Каином быть не хочу, а то бы я его..." Это, понимаете, на отца
Савелия-то! И к чему-с это; к чему это я там в ту пору о нем заговорил? Ведь
не глупец ли? Ну, а она, эта Данка Нефалимка, Бизюкина-то, говорит: "Да вы
еще понимаете ли, что вы лепечете? Вы еще знаете ли цену Каину-то? что
такое, говорит, ваш Авель? Он больше ничего как маленький барашек, он
низкопоклонный искатель, у него рабская натура, а Каин гордый деятель - он
не помирится с жизнию подневольною. Вот, говорит, как его английский
писатель Бирон изображает..." Да и пошла-с мне расписывать! Ну, а тут все
эти го-ма-го меня тоже наспиртуозили, и вот вдруг чувствую, что хочу я быть
Каином, да и шабаш. Вышел я оттуда домой, дошел до отца протопопова дома,
стал пред его окнами и вдруг подперся по-офицерски в боки руками и закричал:
"Я царь, я раб, я червь, я бог!" Боже, боже: как страшно вспомнить, сколь я
был бесстыж и сколь же я был за то в ту ж пору постыжен и уязвлен! Отец
протопоп, услыхав мое козлогласие, вскочили с постели, подошли в сорочке к
окну и, распахнув раму, гневным голосом крикнули: "Ступай спать, Каин
неистовый!" Верите ли: я даже затрепетал весь от этого слова, что я "Каин",
потому, представьте себе, что я только собирался в Каины, а он уже это
провидел. Ах, боже! Я отошел к дому своему, сам следов своих не разумеючи, и
вся моя стропотность тут же пропала, и с тех пор и доныне я только скорблю и
стенаю. Повторив этот рассказ, дьякон обыкновенно задумывался, поникал
головой и через минуту, вздохнув, продолжал мягким и грустным тоном:
- Но вот-с дние бегут и текут, а гнев отца протопопа не проходит и до
сего дня. Я приходил и винился; во всем винился и каялся, говорил:
"Простите, как бог грешников прощает", но на все один ответ: "Иди". Куда? я
спрашиваю, куда я пойду? Почтмейстерша Тимониха мне все советует: "В полк,
говорит, отец дьякон, идите, вас полковые любить будут". Знаю я это, что
полковые очень могут меня любить, потому что я и сам почти воин; но что из
меня в полку воспоследует, вы это обсудите? Ведь я там с ними в полку уж и
действительно Каином сделаюсь... Ведь это, ведь я знаю, что все-таки один
он, один отец Савелий еще меня и содержит в субординации, - а он... а он...
При этих словах у дьякона закипали в груди слезы, и он, всхлипывая,
заканчивал:
- А он вот какую низкую штуку со мною придумал: чтобы молчать! Что я ни
заговорю, он все молчит... За что же ты молчишь? - восклицал дьякон, вдруг
совсем начиная плакать и обращаясь с поднятыми руками в ту сторону, где
полагал быть дому отца протопопа. - Хорошо, ты думаешь, это так делать а?
Хорошо это, что я по дьяконству моему подхожу и говорю: "благослови, отче?"
и, руку его целуя, чувствую, что даже рука его холодна для меня! Это хорошо?
На Троицын день пред великою молитвой я, слезами обливаясь, прошу:
"благослови..." А у него и тут умиления нет. "Буди благословен", говорит. Да
что мне эта форменность, когда все это без ласковости! Дьякон ожидал
утешения и поддержки.
- Заслужи, - замечает ему отец Захария, - заслужи хорошенько, он тогда
и с лаской простит.
- Да чем же я, отец Захария, заслужу?
- Примерным поведением заслужи.
- Да каким же примерным поведением, когда он совсем меня не замечает?
Мне, ты, батя, думаешь, легко, как я вижу, что он скорбит, вижу, что он
нынче в столь частой задумчивости. "Боже мой! - говорю я себе, - чего он в
таком изумлении? Может быть, это он и обо мне..." Потому что ведь там, как
он на меня ни сердись, а ведь он все это притворствует: он меня любит...
Дьякон оборачивался в другую сторону и, стуча кулаком по ладони,
выговаривал:
- Ну, просвирнин сын, тебе это так не пройдет! Будь я взаправду тогда
Каин, а не дьякон, если только я этого учителя Варнавку публично не
исковеркаю!
Из одной этой угрозы читатели могут видеть, что некоему упоминаемому
здесь учителю Варнаве Препотенскому со стороны Ахиллы-дьякона угрожала
какая-то самая решительная опасность, и опасность эта становилась тем
грознее и ближе, чем чаще и тягостнее Ахилла начинал чувствовать томление по
своем потерянном рае, по утраченном благорасположении отца Савелия. И вот,
наконец, ударил час, с которого должны были начаться кара Варнавы
Препотенского рукой Ахиллы и совершенно совпадавшее с сим событием начало
великой старогородской драмы, составляющей предмет нашей хроники.
Чтобы ввести читателя в уразумение этой драмы, мы оставим пока в
стороне все тропы и дороги, по которым Ахилла, как американский следопыт,
будет выслеживать своего врага, учителя Варнавку, и погрузимся в глубины
внутреннего мира самого драматического лица нашей повести - уйдем в мир
неведомый и незримый для всех, кто посмотрит на это лицо и близко и издали.
Проникнем в чистенький домик отца Туберозова. Может быть, стоя внутри этого
дома, найдем средство заглянуть внутрь души его хозяина, как смотрят в
стеклянный улей, где пчела строит свой дивный сот, с воском на освещение
лица божия, с медом на усладу человека. Но будем осторожны и деликатны:
наденем легкие сандалии, чтобы шаги ног наших не встревожили задумчивого и
грустного протопопа; положим сказочную шапку-невидимку себе на голову, дабы
любопытный зрак наш не смущал серьезного взгляда чинного старца, и станем
иметь уши наши отверзтыми ко всему, что от него услышим.
Над Старгородом летний вечер. Солнце давно село, Нагорная сторона, где
возвышается острый купол собора, озаряется бледными блесками луны, а тихое
Заречье утонуло в теплой мгле. По пловучему мосту, соединяющему обе стороны
города, изредка проходят одинокие фигуры. Они идут спешно: ночь в тихом
городке рано собирает всех в гнезда свои и на пепелища свои. Прокатила
почтовая телега, звеня колокольчиком и перебирая, как клавиши, мостовины, и
опять все замерло. Из далеких лесов доносится благотворная свежесть. На
острове, который образуют рукава Турицы и на котором синеет бакша
кривоносого чудака, престарелого недоучки духовного звания, некоего
Константина Пизонского, называемого от всех "дядей Котином", раздаются
клики:
- Молвоша! где ты, Молвоша!
Это старик зовет резвого мальчишку, своего приемыша, и клики эти так
слышны в доме протопопа, как будто они раздаются над самым ухом сидящей у
окна протопопицы. Вот оттуда же, с той же бакши, несется детский хохот,
слышится плеск воды, потом топот босых ребячьих ног по мостовинам, звонкий
лай игривой собаки, и все это кажется так близко, что мать протопопица,
продолжавшая все это время сидеть у окна, вскочила и выставила вперед руки.
Ей показалось, что бегущее и хохочущее дитя сейчас же упадет к ней на
колени. Но, оглянувшись вокруг, протопопица заметила, что это обман, и,
отойдя от окна в глубину комнаты, зажгла на комоде свечу и кликнула
небольшую, лет двенадцати, девочку и спросила ее:
- Ты, Феклинька, не знаешь ли, где наш отец протопоп?
- Он, матушка, у исправника в шашки играет.
- А, у исправника. Ну бог с ним, когда у исправника. Давай мы ему,
Феклушка, постель постелем, пока он воротится.
Феклинька принесла из соседней комнаты в залу две подушки, простыню и
стеганое желтое шерстяное одеяло; а мать протопопица внесла белый пикейный
шлафрок и большой пунцовый фуляр. Постель была постлана отцу протопопу на
большом, довольно твердом диване из карельской березы. Изголовье было
открыто; белый шлафрок раскинут по креслу, которое поставлено в ногах
постели; на шлафрок положен пунцовый фуляр. Когда эта часть была устроена,
мать-протопопица вдвоем с Феклинькой придвинули к головам постели отца
Савелия тяжелый, из карельской же березы, овальный стол на массивной тумбе,
поставили на этот стол свечу, стакан воды, блюдце с толченым сахаром и
колокольчик. Все эти приготовления и тщательность, с которою они
исполнялись, свидетельствовали о великом внимании протопопицы ко всем
привычкам мужа. Только устроив все как следовало, по обычаю, она
успокоилась, и снова погасила свечу, и села одиноко к окошечку ожидать
протопопа. Глядя на нее, можно было видеть, что она ожидает его неспокойно;
этому и была причина: давно невеселый Туберозов нынче особенно хандрил целый
день, и это тревожило его добрую подругу. К тому же он и устал: он ездил
нынче на поля пригородных слобожан и служил там молебен по случаю стоящей
засухи. После обеда он немножко вздремнул и пошел пройтись, но, как
оказалось, зашел к исправнику, и теперь его еще нет. Ждет его маленькая
протопопица еще полчаса и еще час, а его все нет. Тишина ненарушимая. Но вот
с нагорья послышалось чье-то довольно приятное пение. Мать протопопица
прислушивается. Это поет дьякон Ахилла; она хорошо узнает его голос. Он
сходит с Батавиной горы и распевает:
Ночною темнотою
Покрылись небеса;
Все люди для покоя
Сомкнули очеса.
Дьякон спустился с горы и, идучи по мосту, продолжает:
Внезапно постучался
Мне в двери Купидон;
Приятный перервался
В начале самом сон.
Протопопица слушает с удовольствием пение Ахиллы, потому что она любит
и его самого за то, что он любит ее мужа, и любит его пение. Она замечталась
и не слышит, как дьякон взошел на берег, и все приближается и приближается,
и, наконец, под самым ее окошечком вдруг хватил с декламацией:
Кто там стучится смело?
Сквозь двери я спросил.
Мечтавшая протопопица тихо вскрикнула: "Ах!" и отскочила в глубь покоя.
Дьякон, услыхав это восклицание, перестал петь и остановился.
- А вы, Наталья Николаевна, еще не започивали? - отнесся он к
протопопице и с этими словами, схватясь руками за подоконник, вспрыгнул на
карнизец и воскликнул: - А у нас мир!
- Что? - переспросила протопопица.
- Мир, - повторил дьякон, - мир. Ахилла повел по воздуху рукой и
добавил:
- Отец протопоп... конец...
- Что ты говоришь, какой конец? - запытала вдруг встревоженная этим
словом протопопица.
- Конец... со мною всему конец... Отныне мир и благоволение. Ныне
которое число? Ныне четвертое июня; вы так и запишите: "Четвертого июня мир
и благоволение", потому что мир всем и Варнавке учителю шабаш.
- Ты это что-то... вином от тебя не пахнет, а врешь.
- Вру! А вот вы скоро увидите, как я вру. Сегодня четвертое июня,
сегодня преподобного Мефодия Песношского, вот вы это себе так и запишите,
что от этого дня у нас распочнется.
Дьякон еще приподнялся на локти и, втиснувшись в комнату по самый по
пояс, зашептал:
- Вы ведь небось не знаете, что учитель Варнавка сделал?
- Нет, дружок, не слыхала, что такое еще он, негодивец, сотворил.
- Ужасная вещь-с! он человека в горшке сварил.
- Дьякон, ты это врешь! - воскликнула протопопица.
- Нет-с, сварил!
- Истинно врешь! - человека в горшок не всунешь.
- Он его в золяной корчаге сварил, - продолжал, не обращая на нее
внимания, дьякон, - и хотя ему это мерзкое дело было дозволено от исправника
и от лекаря, но тем не менее он теперь за это предается в мои руки.
- Дьякон, ты врешь; ты все это врешь.
- Нет-с, извините меня, даже ни одной минуты я не вру, - зачастил
дьякон и, замотав головой, начал вырубать слово от слова чаще. - Извольте
хорошенько слушать, в чем дело и какое его было течение: Варнавка
действительно сварил человека с разрешения начальства, то есть лекаря и
исправника, так как то был утопленник; но этот сваренец теперь его жестоко
мучит и его мать, госпожу просвирню, и я все это разузнал и сказал у
исправника отцу протопопу, и отец протопоп исправнику за это... того-с,
по-французски, пробире-муа, задали, и исправник сказал: что я, говорит,
возьму солдат и положу этому конец; но я сказал, что пока еще ты возьмешь
солдат, а я сам солдат, и с завтрашнего дня, ваше преподобие, честная
протопопица Наталья Николаевна, вы будете видеть, как дьякон Ахилла начнет
казнить учителя Варнавку, который богохульствует, смущает людей живых и
мучит мертвых. Да-с, сегодня четвертое июня, память преподобного Мефодия
Песношского, и вы это запишите...
Но на этих словах поток красноречия Ахиллы оборвался, потому что в это
время как будто послышался издалека с горы кашель отца протопопа.
- Во! грядет поп Савелий! - воскликнул, заслышав этот голос, Ахилла и,
соскочив с фундамента на землю, пошел своею дорогой. Протопопица осталась у
своего окна не только во мраке неведения насчет всего того, чем дьякон
грозился учителю Препотенскому, но даже в совершенном хаосе насчет всего,
что он наговорил здесь. Ей некогда было и раздумывать о нескладных речах
Ахиллы, потому она услыхала, как скрипнули крылечные ступени, и отец Савелий
вступил в сени, в камилавке на голове и в руках с тою самою тростью, на
которой было написано: "Жезл Ааронов расцвел".
Протопопица встала, разом засветила две свечи и из-под обеих зорко
посмотрела на вошедшего мужа. Протопоп тихо поцеловал жену в лоб, тихо снял
рясу, надел свой белый шлафор, подвязал шею пунцовым фуляром и сел у окошка.
Протопопица совершенно забыла про все, что ей за несколько минут пред
этим наговорил дьякон, и потому ни о чем не спросила мужа. Она пригласила
его в смежную маленькую продолговатую комнатку, которая служила ей спальней
и где теперь была приготовлена для отца Савелия его вечерняя закуска. Отец
Савелий сел к столику, съел два сваренные для него всмятку яйца и, помолясь,
начал прощаться на ночь с женой. Протопопица сама никогда не ужинала. Она
обыкновенно только сидела перед мужем, пока он закусывал, и оказывала ему
небольшие услуги, то что-нибудь подавая, то принимая и убирая. Потом они оба
вставали, молились пред образом и непосредственно за тем оба начинали
крестить один другого. Это взаимное благословение друг друга на сон грядущий
они производили всегда оба одновременно, и притом с такою ловкостью и
быстротой, что нельзя было надивиться, как их быстро мелькавшие одна мимо
другой руки не хлопнут одна по другой и одна за другую не зацепятся.
Получив взаимные благословения, супруги напутствовали друг друга и
взаимным поцелуем, причем отец протопоп целовал свою низенькую жену в лоб, а
она его в сердце; затем они расставались: протопоп уходил в свою гостиную и
вскоре ложился. Точно так же пришел он в свою комнату и сегодня, но не лег в
постель, а долго ходил по комнате, наконец притворил и тихо запер на крючок
дверь в женину спальню.
- Отец Савелий, ты чего-то не в светлом духе? - спросила через стенку
протопопица, хорошо изучившая все мельчайшие черты мужнина характера.
- Нет, друг, я спокоен, - отвечал протопоп.
- Тебе, отец Савелий, не подать ли на ночь чистый платочек? -
осведомилась она, вскочив и приложив нос к створу двери.
- Платочек? да ведь ты в субботу дала мне платочек!
- Ну так что ж что в субботу?.. Да отопритесь вы в самом деле, отец
Савелий! Что это вы еще за моду такую взяли, чтоб от меня запираться?
Протопоп молча откинул крючок, а Наталья Николаевна принесла чистый
фуляровый платок и, пользуясь этим случаем, они с мужем снова начали
прощаться и крестить друг друга тем же удивительным для непривычною человека
способом и затем опять расстались. Дверь теперь оставалась отворенною:
объяснилось, зачем старик непременно хотел ее припереть. Отцу протопопу не
спалось, и он чувствовал, что ему не удастся уснуть: прошел час, а он еще
все ходил по комнате в своем белом пикейном шлафоре и пунцовом фуляре под
шеей. В старике как бы совершалась некая борьба. При всем внешнем
достоинстве его манер и движений он ходил шагами неровными, то несколько
учащая их, как бы хотел куда-то броситься, то замедляя их и, наконец, вовсе
останавливаясь и задумываясь. Это хождение продолжалось еще с добрый час,
прежде чем отец Савелий подошел к небольшому красному шкафику, утвержденному
на высоком комоде с вытянутою доской. Из этого шкафа он достал Евгениевский
"Календарь", переплетенный в толстый синий демикотон, с желтым юхтовым
корешком, положил эту книгу на стоявшем у его постели овальном столе, зажег
пред собою две экономические свечи и остановился: ему показалось, что жена
его еще ворочается и не спит. Это так и было.
- Будешь читать, верно? - спросила его в эту минуту из-за стены своим
тихим заботливым голоском Наталья Николаевна.
- Да, я, друг Наташа, немножко почитаю, - отвечал отец Туберозов, - а
ты, одолжи меня, усни, пожалуй.
- Усну, мой друг, усну, - отвечала протопопица.
- Да, прошу тебя, пожалуй усни, - и с этими словами отец протопоп,
оседлав свой гордый римский нос большими серебряными очками, начал медленно
перелистывать свою синюю книгу. Он не читал, а только перелистывал эту книгу
и при том останавливался не на том, что в ней было напечатано, а лишь
просматривал его собственной рукой исписанные прокладные страницы. Все эти
записки были сделаны разновременно и воскрешали пред старым протопопом целый
мир воспоминаний, к которым он любил по временам обращаться.
Очутясь между протопопом Савелием и его прошлым, станем тихо и
почтительно слушать тихий шепот его старческих уст, раздающийся в глухой
тиши полуночи.
ДЕМИКОТОНОВАЯ КНИГА ПРОТОПОПА ТУБЕРОЗОВА
Туберозов просматривал свой календарь с самой первой прокладной
страницы, на которой было написано: "По рукоположении меня 4-го февраля 1831
года преосвященным Гавриилом в иерея получил я от него сию книгу в подарок
за мое доброе прохождение семинарских наук и за поведение". За первою
надписью, совершенною в первый день иерейства Туберозова, была вторая:
"Проповедовал впервые в соборе после архиерейского служения. Темой проповеди
избрал текст притчи о сыновьях вертоградаря. Один сказал: "не пойду", и
пошел, а друго
...Закладка в соц.сетях