Жанр: Научная фантастика
Pasternak
..., что предлагается. Не делай ни малейшего усилия получить или
избежать. Принимай, что выпадет на долю, богатство или бедность, похвалы или презрение. Не
скорби, не раскаивайся, не предавайся сожалению, что бы ни произошло. Ничему не радуйся,
не веселись и ничем не гордись". Соглашался: "Как все-таки умно".
Застигнутый за книгой, отец не дискутировал, а отчаянно нырял обратно в родной кисель
милосердного неверия. Мать и две вдовые бабки с начала перестройки, выражаясь словами
апостола Павла, "поклонились твари вместо творца", полюбив газетные гороскопы, и жили их
однодневной мудростью.
4
Теософские жерла, поливающие грязью давно заброшенный им клеверный крестик,
заставили Цыбашева вновь обратить на него более пристальное внимание как на предмет,
способный вызывать столь сильные, пусть и негативные, эмоции.
Цыбашев не имел ничего против теософии, этой рожденной в девятнадцатом веке научной
праматери мировых религий, вздорной, обиженной на весь свет феминистки, вещавшей, что все
культы перессорились между собой, узурпировали первородство и, будучи мельчайшими
осколками большого зеркала, содержали только жалкие крупицы правды.
Возможно, исходя из эзотерической теории божественной двуполости, у истоков русской
теософии также стоял колосс-андрогин - мужеподобная Елена Блаватская, позже
разделившаяся на семейную пару Рерихов: Николая-Художника и Елену Ярую. После ухода
Мужеподобной из старого тела в новое они продолжили раскрытие основ гималайской Этики.
Основы ее были нехитрыми: покаяние невозможно; последствия любых поступков
неотвратимы; Высший Разум не отпускает грехов, ибо это противоречит непреложному закону
Кармы, чуждому беспределу христианского милосердия; в конце нынешней Манвантары, когда
любое чувство, желание, мысль станут светоносными, искупившее само себя в тысяче
воплощений человечество вступит в Пралайю, или Великую Ночь Брамы, и всему наступит
"Полный Христос"...
Наследники Андрогина, в прошлых воплощениях - Леонардо да Винчи и Жанна д'Арк,
Рерихи обладали радикальными прозрениями о православном опиуме, в борьбе с которым
предлагались теософско-китайские методы тотального уничтожения, такие же ленинские, как
знаменитая хроника с падающим колоколом.
Цыбашева умиляли оккультные грезы о трудовых гипнотических лагерях, где
представители звероподобной расы отрабатывали бы карму, по смерти обретая возможность
более удачного воплощения, ради высшей космической цели - рождения нового человечества.
Нравились истории о первых расах-призраках, состоявших из уплотненного астрала, рассказы о
лемурийцах, атлантах и арийцах и ожидаемой шестой расе, в первых гималайских ласточках
которой видели себя мэтры Рерихи, посланцы Махатм.
Не случайно в двадцать шестом году Николай-Художник вез восторженное письмо,
написанное небуддийским комсомольским слогом: "В Гималаях мы знаем совершаемое вами.
Вы упразднили церковь, ставшую рассадником лжи и суеверий... Вы принесли детям всю мощь
космоса. Мы признали своевременность вашего движения и посылаем вам всю нашу помощь".
Революция была с точки зрения Гималаев теософски-угодным делом.
Последователи мэтров писали, что православие, ставшее тормозом на пути науки и
нравственности, как забор держало ум и душу человека в потемках, и Ленину было дано
конкретное задание Махатм - уничтожить церковь. Говоря словами Ярой: "Когда колесница
направлена ко благу, то возница не отвечает за раздавленных червей".
Забавно было представить Ильича на содержании у Гималаев, в роковом семнадцатом
году, привезенном в пломбированном вагоне не из Швейцарии, а из Тибета.
Впрочем, в записях Художника встречался Царь Мира - Майтрейа - и некий
таинственный храм, охраняемый монахом с черепом вместо лица, на котором живыми
оставались только глаза и язык. Был чернокаменный гроб с мумией прежнего Майтрейи.
Царь Мира творил молитву, приближался к гробу, на крышке появлялись языки пламени,
пробегали по стенам, сплетаясь в буквы таинственно алфавита. Из гроба струйками вились
мысли бальзамированного мертвеца, и огненные буквы на стенах писали волю Бога. В этот миг
Царем постигались все помыслы мира...
В этом контексте ленинский Мавзолей, построенный словно по образу и подобию
тибетского храма, выглядел не таким уж бессмысленным.
Кроме экстремистских манифестов и инодо-монгольских мифов, было философское
обильное многотомье, с космогонией, антропогенезом, апологетикой, догматикой, экзегетикой
и противоречивой теогонией. Все это претендовало на научность. Если же вопрос о
достоверности сведений все-таки прижимал теософов к стенке, они со всей серьезностью
заверяли, что материалы получены из самых авторитетных источников, современной науке
пока не известных.
Христианское представление о Боге как о личности было в глазах теософии грубейшей
ошибкой, унижающей божество, ибо личность несовершенна и смертна. Бог Мужеподобной
был Вечным Дыханием, не обладающим ни самосознанием, ни волей. Ее последователи
говорили о внеличностном Боге, который уже представал совокупностью Творцов, чьи
сплотившиеся мозги назывались Разумом Вселенским. Совокупность личностей, то есть
несовершенных и смертных единиц, давала в результате совершенного, безличностного и
бессмертного Бога. Так, один профессор на кафедре был несовершенен и смертен, но все десять
профессоров кафедры были совершенны, бессмертны и безличностны.
Теософам приходилось довольно часто обращаться к Библии. Эта неудачная копия
древнеиндийских Пуран с грехом пополам объединяла мировые легенды и аллегории.
Насильственно приспособленные под историю еврейского народа, они наиболее подверглись
искажениям в христианской интерпретации. Пророки и апостолы рассуждали о божественном
как чукотские оленеводы о шоколаде. И теософам, с детства знающим как вкус всех
духовно-кондитерских продуктов, так и названия ингредиентов, их составляющих, приходилось
реабилитировать высказывания этих старательных, но, в общем-то, малообразованных людей
до высот эзотерической мысли.
Библейская лестница Иакова была теософским прообразом вечной Эволюции. На
ступеньку выше человека стояли Высшие Разумы, они же - Солнечные Предки, Великие
Души, Махатмы, Манасы, Манасапутры, Сыны Света, Дхиан-Коганы, Христосы, Будды
Сострадания. Они излучали в нижестоящее царство свои низшие принципы и энергии,
невероятно высокие и светоносные по сравнению с человеческими, и тем духовно развивали
его. Над Высшими Разумами также находились подошвы их божественных родителей,
питавших своими низшими энергиями их царство. Под человеческими подошвами был
животный мир.
Так, вся всемирная эволюция представала бесконечным воспитательным процессом
низших энергий, эманирующих сверху вниз. "Низшее" хоть и звучало несколько
непрезентабельно, не было Злом, потому что, по словам ярой половины Художника, Эволюция
создала относительность всех понятий.
Древняя аллегория о падших ангелах рассказывала историю устремленных законом
Вечной Эволюции и кармы Дхиан-Коганов (в иудо-христианских терминах - Архангелов),
падших с Венеры, чтобы воплотиться на Земле в своих астральных двойников, в людей земли,
пребывающих в животном состоянии.
Первородный грех оказывался искаженной церковью мировой аллегорией, ключей к
которой у христианских отцов-то и не имелось. В теософии грехопадение не содержало греха.
Наоборот, в древних символах оно объяснялось как пробуждение ума в человеке.
Рай приравнивался к состоянию блаженного животного безмыслия. Змий открывал
перволюдям глаза, являясь символом Высших Предков, искушавших человека могуществом
разума и его возможностями. И только не имеющие эзотерических ключей христиане
исключали себя из мирового списка народов, поклонявшихся священному символу в личине
змея или дракона. Мужеподобная рассуждала о мифическом драконе - Мастере оккультных
наук - и приязненно поглядывала на китайцев, у который драконов было много.
Христиане, похитившие у евреев Библию, ничего не поняли из эзотерического учения -
так говорила Мужеподобная. Они не отдавали отчета, что их крест - это символ древа и змия,
а не орудие пытки, на котором умер знаменитый религиозный реформатор Палестины. С тем же
успехом монархисты Франции восемнадцатого века могли носить на шее гильотину как символ,
обезглавивший их любимого монарха.
Благоразумные еврейские первосвященники, знавшие частично эзотерическую
символику, остерегались проклинать Люцифера - не в пример христианским, не
подозревающим, что предают они анафеме космическое отражение Бога, проявленное в
Материи.
Приводились слова Христа из откровения Иоанна Богослова: "Я есмь корень и потомок
Давида, звезда светлая и утренняя". Христос открытым текстом заявлял, что он и есть
Люцифер. "Но кто сейчас слышит Христа?" - вздыхала теософия и в который раз поминала
церковников, умеющих переворачивать истинный смысл сокровенного знания.
Только невежественное христианское богословие называло Люцифера или Дхиан-Когана,
который выдает себя за Христа, просто - Антихристом...
Нежданный, приблизился диплом, и Цыбашев засел за работу о поэтах Серебряного века.
Сбор материалов случайно подвел его к миру православной религиозной мысли. Вместо того
чтобы выхватить пару необходимых цитат и продолжать работу, он по старой привычке увяз в
текстах, незнакомых его книжному опыту.
Какая-то ссылка указала на некоего священника и его статью. Кафедральная библиотека
такой статьи не содержала. Руководитель диплома посоветовал человека, у которого имелись
редкие до- и послереволюционные издания христианских философов. Владельцем этой
частной коллекции оказался бывший иерей катакомбной православной церкви...
Так уж вышло, что Цыбашев с детских лет напоминал неисправную печку, чадящую
горючей мистикой. По счастью, дворовые религиозные потрясения так и не высекли ту
роковую искру, которая разорвала бы ум Цыбашева, превратив в одного из многих ранних
шизофреников. В его психике что-то само собой починилось, а за школьные и университетские
годы он основательно проветрился. Позже Цыбашев считал, что путь, которым вел его Господь,
всегда был необычайно логичным, и на определенном этапе катакомбный священник оказался
целесообразнее официального, от патриаршей русской православной церкви.
На момент знакомства с Цыбашевым бывшему катакомбному священнику Григорию было
восемьдесят лет. В раннем детстве он лишился родителей и рос в семье дяди, столичного
протоиерея, в свое время прошедшего путь от студенчества к богословию, от богословия к
священническому сану и затем к подвижнической деятельности.
Еще студентом физико-математического факультета Московского университета дядя
познакомился с Павлом Флоренским и, увлеченный его примером, сам испытал духовный
перелом, предпочел математической карьере православие, для чего поступил вслед за
Флоренским в Московскую духовную академию. Окончив курс, он некоторое время преподавал
на кафедре философии, потом принял рукоположение, не занимая приходской должности.
Какое-то время писал для "Богословского вестника", где редактором являлся Флоренский.
После революции дядя принимал деятельное участие в организации работы Пастырских
курсов и Богословского института - единственных в Петрограде после закрытия Академии
центров православного обучения, много выступал с лекциями в открывшемся Доме ученых, где
в контексте науки выступал на религиозные темы.
В двадцать седьмом году митрополит Сергий выпустил печально известную июльскую
Декларацию о необходимости компромисса с советской властью ради сохранения церкви. Часть
священников во главе с митрополитом Ленинградским Иосифом отвергла этот документ,
довершив раскол церкви на "иосифлян" и "сергиан".
Дядя Григория, по всей видимости, принял бы участие в составлении ультиматума к
митрополиту Сергию, происходившем на квартире протоиерея Феодора, с которым дядя был
также знаком, но с двадцать шестого года дядя находился в заключении, откуда не вернулся.
Возможно, всю его семью постигла бы печальная участь, но через какие-то окольные
ходатайства, вплоть до жены Горького (тут помог Павел Флоренский), тете, двум дядиным
дочерям и шестнадцатилетнему Григорию позволили уехать в провинцию.
Григорий вырос в среде либерального столичного священства, философов и публицистов,
чей авторитет был основным стержнем его натуры. Он мыслил тогда малыми личными
категориями. Слова митрополита Сергия, что всякая власть от Бога, ибо нет пределов
Всемогуществу Его, даже если бы и дошли до Григория, то не произвели бы должного
впечатления. Гибли знакомые ему люди, всецело принадлежавшие той самой церкви, которая
неожиданно благословила убийц.
Он не мог не примкнуть душой к гонимым иосифлянам и расколу. Собственно, речь тогда
еще не шла о раскольничестве. Даже приезжавший в Ленинград увещевать иосифлян епископ
Мануил, выступая в Троице-Измайловском соборе, старался избегать категоричных заявлений и
говорил о временной смуте, сетуя, что в число иосифлян попали столь достойные священники.
Был закрыт храм Воскресения на Крови. В двадцать восьмом году из столицы выслали
Флоренского. В тридцатом были расстреляны многие епископы и протоиереи. Митрополит
Иосиф, епископ Сергий Нарвский были сосланы в концлагеря. К тридцатому году оставалась
только одна иосифлянская церковь Тихвинской Божией Матери в Лесном.
Благодаря теткиным уговорам для конспирации Григорий пошел учиться в
педагогический техникум, через два года закончил его и устроился работать в сельской школе
учителем математики. Тетя и сестры оставались в городе. Григорий решил, что так будет лучше
и безопаснее для его близких.
Деятельность Григория была тесно связана с запрещенным катакомбным священством,
подпадающая под статью пятьдесят восьмую, подпункты десять, одиннадцать: "Пропаганда
или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти, а
равно и распространение или изготовление литературы того же содержания", - с
возможностью сесть на десять лет.
В тридцать третьем, в год второго ареста Павла Флоренского, он был тайно рукоположен
в священники. Обряд над ним свершал еще настоящий епископ. Это уже после Кочующего
Собора иосифлян разрешалось епископу рукополагать епископа. Даже в Соловецких лагерях
проводились хиротонии, и новоявленных епископов появилось много.
Тайные богослужения катакомбников, или, как они сами себя называли,
истинно-православных, начались с двадцать восьмого года, происходили на квартирах, в
подвалах, в помещениях больниц. Причащались священными дарами, сохраненными с
досергиевских времен.
В деревнях было хуже. Крещение совершали повивальные бабки, а миропомазание иногда
заменялось тем, что новорожденного мазали вазелином. Таинство елеосвящения упрощалось до
того, что у постели больного ставилось блюдо с зерном, в которое помещали семь горящих
свечей, умирающему давали выпить святой воды, и кто-нибудь из людей божьих молился о
прощении грехов. В народе опять появились "Христы", "Богородицы" и пророки.
Потом началась война. Истинно православное духовенство поощряло дезертирство и
уклонение от призыва, считая присягу служением Антихристу. Григорий же ушел на фронт.
Он провоевал до сорок четвертого. После тяжелого ранения демобилизовался и вернулся к
семье. Тетя умерла, сестры работали на заводе. Григорий, окрепнув, решил продолжить
учительскую деятельность, по-прежнему совмещая ее со священнической.
Катакомбные смотрели на бывшего фронтовика косо. И сам Григорий все больше
разочаровывался - истинное православие точно уронили, и оно разлетелось на множество
осколков, острых и опасных, с названиями, больше напоминающими недобитые банды:
"климентьевцы", "матвеевцы", "мечевцы".
Перебравшись в город, Григорий начал посещать сергианские храмы как скромный
незаметный прихожанин. Связи с катакомбниками еще сохранялись до шестидесятых годов,
потом практически оборвались, Григорий лишь иногда писал статьи для
религиозно-философского самиздата. Вернуться в официальную церковь в качестве
священника он не хотел. От прежней жизни неизменной оставалась только дядина библиотека,
примечательная уже тем, что на полках попадались книги Флоренского, Бердяева, Булгакова с
дарственными надписями самих авторов.
Собственной семьи Григорий так и не завел. Младшая сестра еще в пятидесятых годах
вышла замуж и уехала на Украину. Григорий жил вместе со второй сестрой, так и оставшейся
старой девой.
Уже и некому было вспомнить о том, что учитель математики и ветеран войны когда-то
вел жизнь тайного священника. В конце застойных семидесятых он вышел на пенсию. Через
десять лет умерла сестра.
Больше восьми лет Григорий прожил один. Он стал свидетелем внезапного возрождения
православия. Его это несказанно радовало. Он было принялся за религиозную публицистику, к
нему стали захаживать университетские люди.
Потом неожиданно рухнула империя, и дальнейшая жизнь государственного
четвертованного обрубка напомнила Григорию муки калек-"самоваров", с оторванными
конечностями, виденных им в сорок четвертом в госпитале. Людям, новообращенным в
православие, за каких-то пять лет прискучило быть христианами. Григория это не особенно
удивляло. Подобное уже случалось в истории России. Ему были памятны дядины размышления
о русской интеллигенции, склонной к гностическим рецидивам. Тогда, в двадцатых годах,
советская власть своим отсекающим все и наотмашь скальпелем спонтанно устранила этот
эзотерический нарыв. Теперь он снова гноился оккультным сознанием, целительством,
шаманством, ведьмачеством, астрологией из всех информационных пор.
Григорий понимал, что и этот бурный всплеск язычества когда-нибудь уймется, а если нет
- тоже не важно. Согласно Апокалипсису, люди сами вершат земную историю, добровольно
обращаясь в антихристову веру, подготавливают мир к триумфальному приходу князя из Тьмы.
Поэтому бывший катакомбный священник бесстрастно и трезво наблюдал из своей
двухкомнатной, со всеми удобствами, кельи, как все больше утверждается порядок, о котором
предостерегало Писание. Он мало общался с людьми, иногда через знакомых к нему
по-прежнему обращалась университетская клиентура за какой-нибудь редкой книжкой.
Цыбашев пришел по указанному адресу. Дверь ему открыл глубокий старик, узнал в чем
дело, и с усмешкой произнес: "Добро пожаловать в мои катакомбы". Цыбашев получил все
книги, в которых нуждался, через неделю принес обратно, и тогда отец Григорий сказал ему,
что он может оставить их себе.
Цыбашев помнил, с какой фразы отца Григория началось его перерождение. Он спросил,
благодарно прижимая к груди подаренные книги, неужели священник сам не захочет их
перечитать? И отец Григорий сказал, что нет, перечитывать он не будет.
Потом был разговор о литературе, и, кажется, тогда отец Григорий в шутку заметил, что
единственная книга, которую он не устает перечитывать, это второй том "Мертвых душ",
только не известная всем уцелевшая часть, а полный вариант, погибший в огне.
Тогда Цыбашев подумал, что в удивительной библиотеке священника хранится вариант
уцелевшего гоголевского манускрипта или даже литературная подделка, но все равно
уникальная по своей значимости.
Но отец Григорий уточнил, что имеет ввиду именно книжный пепел и великий подвиг
писателя, отказавшегося от творчества, чтобы не грешить против истины.
Он говорил о трагедии человека, который в самом начале своего труда верил в
религиозное призвание литературы, а под конец до того испугался увидеть беса в желтоватой
прозрачности собственных книжных листов, что сжег последний труд и уморил себя. Гоголь,
больше других желавший, чтобы его творчество нравственно преображало людей, почуял
опасность ввести в соблазн себя и окружающий мир, сделав книгу проводником
демонического.
Сказано все это было в полушутку, но на Цыбашева слова священника произвели
впечатление.
Затем были следующие вечера и новые разговоры: "Ты по университетской традиции
делишь книги на "плохие" и "хорошие", а это спорные категории, - учил отец Григорий. - С
моей точки зрения, книги могут быть либо религиозными, либо светскими... В религии лежат
истоки художественной литературы. Она тоже своего рода литургия, только повторенная на
свой лад автором. Так, каждый писатель в некотором смысле религиозен, поскольку вдыхает
жизнь в придуманные образы, но это, выражаясь в дантовской терминологии, лишь
"Божественная Пародия" на действительную связь между человеком и Богом, "похоть очей",
как говорил апостол Иоанн... Принято говорить, что светская литература также дает
представление об этике, морали и способна подтолкнуть к размышлениям о высоких материях.
Но человеку, приучившему себя однажды питаться "художественным", опошленным бытием,
"божественное" становится не по вкусу.
Чтение растворяет личность, она живет чужими эмоциями, отдавая душу на растерзание
бумажным, но от этого не менее пагубным, страстям. Литература схожа со склепом, в котором
страница за страницей, камень за камнем замуровывается дух...
Неспроста даже в церквях пономари читали чувственные библейские псалмы, не
интонируя. Единственная возможность донести смысл молитвы не искаженным - это
бесстрастное чтение..."
Отец Григорий стоял у окна, глядел во тьму, расцвеченную, как тритон, желтыми
электрическими огнями, и говорил в своей всегдашней манере: "Наивно думать, что
классическая литература более возвышенна. Часто она как та музыка Чайковского - дивные
звуки, исторгнутые анальной лирой педераста. Невозможно в жизни быть последним
извращенцем, а сев за письменный стол или рояль, став у мольберта, чудно преобразиться... У
светского нет и не будет доступа к духовному..."
Священник быстро завербовал на свою сторону ничейного студента-филолога. А
Цыбашев слушал и будто вспоминал настоящего себя. Слова отца Григория, здравые и
совершенно не елейные, извлекали Цыбашева из-под хлама, которым его забрасывали в течение
всей прежней жизни.
"Попытка человека создать религию из себя - величайшая ложь и соблазн. Поклонение
тому, что не Бог, и есть язычество. Художественная литература стала новой религией, и поэт, ее
пророк, прославил не Бога, а божка. Так появились во множестве книги, как глисты сосущие
христианство. Люди предпочли подлинному Евангелию писательскую романную или
стихотворную весть... Автор создает текстовую оболочку, признанную обществом образцом
духовности, и эта оболочка начинает служить для выражения совершенно иного содержания.
Дьявол набрасывает на себя эту книжную шкуру, проникает в порожние слова о Боге. За
короткий срок в оболочке поселяется одетый в духовный костюм Бога другой владыка, у
которого свое Евангелие. Так, уже умерший автор может сделаться разносчиком демонической
заразы. С людьми же, попавшими под влияние подобных оболочек, происходит своего рода
духовное облучение. Они дышат гнилью, пьют ее и едят, не замечая, как невидимая болезнь
неумолимо образует метастазы на внутренностях души. И чем дольше это продолжается, тем
больше продуктов духовного распада оседает во внутренностях души..."
Цыбашев, желая угодить священнику, заводил беседы о целом поколении, выросшем на
мастер-и-маргаритной карамели с дьяволом внутри. Роман, залитый сахарной духовностью, в
неожиданной интерпретации Цыбашева представал явлением более страшным, чем
откровенный сатанинский трактат.
Отец Григорий улыбался и, остужая мнимый инквизиторский пыл собеседника, замечал,
что роман о человеке робком и слабом, точно в насмешку названным Мастером, который за
свои юродивые художества по мотивам Евангелия обрекается на безумие, становясь законной
добычей Дьявола..."
Литература знала множество временных властителей дум. Каждое имя на разные сроки
делалась более или менее активным пристанищем дьявола, а потом либо оставлялось как
отработанная шахта, либо помаленьку эксплуатировалось.
В определенный момент явился спрос на книги, воспроизводящие "духовные ценности".
Самостоятельно ли, с помощью ли бесов, как-то определился необходимый процент
обогащенной духовности, по которому общество судило о произведении. Дело оставалось
только за автором, более или менее выполняющим в текстах ударную духовную норму. Так
появлялась оболочка, посредством которой дьявол как через лаз проникал прямо в душу.
Сами "духовные ценности" оказались с секретом. Вначале они были очень похожи на
христианские. Потом само же общество переименовало их в более гуманные,
"общечеловеческие", причем процентная духовность от этого ничуть не уменьшилась.
Наоборот, добыча ее возрастала с каждым годом, но только сами ценности видоизменялись до
того, что откровенно противоречили христианской традиции. Но подступиться к ним с
критикой уже было проблематично...
Когда-то опасной, а теперь брошенной оболочкой был Лев Толстой. Цыбашеву вдруг
делалось понятно, почему человек, казалось, искренне зла не принимавший, посеял истинное
зло и в свое время был справедливо отлучен от церкви, которую презирал и ненавидел.
Писательские кощунства, вроде эпизода с глумливым описанием православной литургии, сами
по себе не делали оболочку оплотом демона. Но только демоническое вмешательство могло
искусно повернуть мнение общества так, что полное скорби Послание Синода: "...Церковь не
считает графа Толстого своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не
восстановит своего общения с нею. Многие из ближних его, хранящих веру, со скорбию
помышляют о том, что он, в конце дней своих, остается без веры в Бога и Господа Спасителя
нашего, отвергшись от благословения и молитв Церкви и от всякого общения с нею. Посему,
свидетельствуя об отпадении его от Церкви, вместе и молимся, да подаст ему Господь покаяние
в разум истины. Молимтися, милосердый Господи, не хотяй смерти грешных, услыши и
помилуй и обрати его ко святой Твоей Церкви. Аминь", - представилось актом жестоким и
вопиюще антидуховным.
Так оболочка стала "зеркалом русской революции", а потом была отметена ради новой,
более
...Закладка в соц.сетях