Купить
 
 
Жанр: Политика

Не убоюсь зла

страница №29

литические заключенные в огромной Владимирской тюрьме исчислялись
десятками, остальные — тысячами. Камеры, где мы сидели, находились на
значительном расстоянии одна от другой. Между ними располагались камеры
бытовиков. По замыслу администрации это должно было помешать связи между
политиками, но на деле — облегчало ее. Дело в том, что у бытовиков
существовали налаженные контакты и между собой, и с волей: они ежедневно
общаются в мастерских, где работают, вертухаи так заняты слежкой за нами,
что почти не обращают внимания на развитую межкамерную связь бытовиков, да и
хозобслуга, набираемая из "краткосрочников", передает из камеры в камеру
ксивы, махорку, продукты. Так что если бы камеры политиков были
сосредоточены в одном месте, нам и впрямь пришлось бы туго, а так ветры
информации, гулявшие по коридорам Владимирки, нет-нет да и залетали в наши
кормушки, облегчая политикам связь между собой. Конечно же, и среди
бытовиков, и среди хозобслуги было немало осведомителей, работающих на опера
— офицера МВД, — но уследить за каждой мелочью в таком огромном хозяйстве
он не мог.
Через две недели после моего водворения во Владимирскую тюрьму черпак
во время раздачи убогого обеда незаметно сунул мне ксиву и прошептал:
— Читай так, чтобы сосед не видел.
Это была записка от Гилеля Бутмана! Я знал, что узники Сиона Иосиф
Менделевич и Гилель Бутман сидят где-то рядом, но совсем не ожидал получить
письмо от одного из них и обрадовался.
Ленинградские процессы семидесятого-семьдесят первого годов положили
начало массовой репатриации евреев в Израиль, и мы относились к осужденным
на них ребятам, в том числе к Иосифу и Гилелю, как к персонажам из учебника
современной еврейской истории. Ида Нудель и другие еврейские активисты
делали все, чтобы не позволить властям изолировать узников Сиона от внешнего
мира: мы говорили о них на пресс-конференциях, писали письма протеста,
выходили на демонстрации в их защиту, объявляли голодовки в знак
солидарности с ними. Я не был знаком с этими ребятами, и они являлись для
меня скорее символами, нежели живыми людьми. Сейчас я читал записку,
посланную мне Бутманом.
Гилель в ней сообщал о себе, о других политиках, сидящих во Владимирке,
и, считая, должно быть, что я оглушен полученным только что сроком, пытался
развлечь меня анекдотом о Ходже Насреддине, который должен был за несколько
лет научить принадлежавшего шаху осла говорить по-человечески. "За эти годы
либо шах умрет, либо осел сдохнет", — утешал себя Насреддин, а меня --
Гиля. Он давал мне советы по обустройству в тюрьме, спрашивал о моем деле,
интересовался, почему давно нет писем от Иды. Для переписки Гиля предлагал
мне на выбор один из трех языков: русский, иврит или английский.
Я решил переписываться на иврите. С трудом подбирая слова, сообщил о
своем деле, о нашей борьбе на воле, об аресте Иды и Володи.
Так начались наши заочные контакты. Вскоре к Гилелю перевели из
соседнего корпуса Менделевича, и читать их послания стало еще интереснее:
иврит Иосифа показался мне богатым, как язык самой Торы. Даже его упрек в
первой же ксиве: зачем писал и посылал записку в субботу — не обидел меня.
Наоборот: я почувствовал, что после долгого перерыва вновь приобщаюсь к
нашей жизни, к нашим проблемам.
Были у нас и другие способы связи, прежде всего — тюремный "телефон".
Оказалось, что если с помощью половой тряпки осушить унитаз, то, склонившись
над ним, можно побеседовать с соседней камерой. При этом, конечно, надо быть
крайне осторожным: заметит надзиратель — сразу окажешься в карцере. Мои
соседи-бытовики работали вместе с зеками, чья камера находилась прямо над
камерой Гили и Иосифа, и помогали нам обмениваться информацией. На прогулку
этих блатных выводили в тот же дворик, что и меня, только позже; иногда,
когда позволяла обстановка, мне удавалось оставлять в условленном месте
маленькую ксиву, те ее забирали и, вернувшись в камеру, опускали на ниточке
через окно. Такая операция была довольно сложной и опасной, чреватой
наказанием, и иногда от одной ксивы до другой проходило несколько недель.
Связь с друзьями, единомышленниками стала, конечно, существенным
изменением в моей жизни, но с первой же минуты по прибытии во Владимирку я с
возрастающим нетерпением ждал изменений еще более важных: свиданий и
переписки. По закону мне было положено одно свидание в шесть месяцев
продолжительностью от двух до четырех часов. Я знал, что меня могут лишить
его в любой момент, придравшись к какому-нибудь пустяку, что немало зеков не
видят своих близких по многу лет...
Анисимов сразу же дал мне совет:
— Пока не разрешат свидания — сиди тихо, не нарушай!
Ну уж дудки! Я раз и навсегда определил для себя линию поведения в
ГУЛАГе и не был намерен позволять никаким внешним обстоятельствам повлиять
на нее. Не говоря уже о том, что КГБ сразу бы заметил мою
непоследовательность и стал бы шантажировать меня, угрожая лишением
свиданий. Однако и тратить силы на войны со старшинами я тоже, естественно,
не собирался, а потому не выдвигал никаких требований и не спорил с ними по
пустякам, активно осваивая в то же время азы межкамерной связи.

Несколько раз меня ловили во время разговоров по "телефону", составляли
рапорт, и я ожидал наказаний, но через две недели после прибытия во
Владимирку меня тем не менее повели на свидание...
Мама и Леня сидят по другую сторону стола. Надзирательница
предупреждает: говорить только о семейных делах, ни слова о политике или о
тюрьме. Мы и говорили о нашей семье, об изменениях, которые произошли в ней
за долгие шестнадцать месяцев разлуки: о болезни папы, о борьбе Наташи,
жизнь которой проходит в поездках из страны в страну с целью привлечь к моей
судьбе внимание общественности всего миpa... Тут вмешивается
надзирательница. Наш разговор делает круг и опять возвращается к тому же.
Я еще полон радостным сознанием своей победы, возникшим на суде, но
вера в скорое освобождение пошатнулась. Я уже начал обживать новый мир и,
хотя продолжаю надеяться на то, что свобода близка, осознаю необходимость
запастись силами для многолетней жизни в нем. Поэтому я неотрывно смотрю на
маму и Леню и стараюсь запомнить каждое их слово.
Два часа, отведенные на свидание, подходят к концу. Я спешу назвать
имена тех, кому, судя по материалам моего дела, угрожает наибольшая
опасность: это Слепак, Лернер, Браиловский, Улановский, Овсищер, Нудель,
Бейлина...
Надзирательница прерывает нас, объявляет, что время истекло.
Леня встает и говорит мне:
— Толя, твоя фамилия написана не только на твоей одежде, но и на моей,
смотри! — и он неожиданно распахивает рубаху, которую незаметно для всех
нас перед этим расстегнул. Под ней — майка, на которой изображен я, а под
портретом — подпись по-английски: "Свободу Анатолию Щаранскому!" Я радостно
смеюсь, а испуганная надзирательница в отчаянной попытке пресечь провокацию
грудью бросается на брата, как Александр Матросов на амбразуру дзота, и
выталкивает его, а заодно и маму из комнаты.
Офицер, пришедший забрать меня в камеру, спрашивает:
— Ну, а теперь целых полгода — один. Несладко небось?
— Мой срок когда-нибудь кончится, — отвечаю. — А ваш? Всю жизнь в
тюрьме сидите.
Мы идем к нашему корпусу по залитому солнцем двору. Яркая зелень
деревьев и травы опьяняет меня; радующая взор картина живой, хотя и
заключенной, как и я, в тюрьму, природы — праздничное завершение
долгожданного свидания.
"Полгода, — думаю я. — Но что такое полгода после прошедших
полутора?" Ждать следующей встречи с родными пришлось, однако, целый год,
хотя, впрочем, — по меркам моей новой жизни — следовало бы сказать: всего
лишь год...
С первого же дня во Владимирке я стал ждать писем. Мысль о том, что
сегодня вечером я могу получить письмо от родителей, брата, друзей, а может,
даже от Авитали, определяла новую психологическую ситуацию, разрушала
ощущение изолированности от внешнего мира. Но очень скоро я понял, что
нетерпение, с которым ожидаешь вечернюю почту, тоже штука опасная: ведь
только КГБ решает, вручить тебе письмо, конфисковать его или просто утаить,
и необходимо контролировать себя, чтобы не попасть в зависимость от них.
Первые письма стали приходить через несколько дней после свидания,
правда, каждые два из трех конфисковывались, да и в тех, что мне отдавали,
было немало тщательно закрашенных строк. Но все усилия цензуры не могли
скрыть оптимизма, который пронизывал письма мамы, отца и брата.
Я имел право писать им раз в месяц. В течение трех дней администрация
была обязана сообщить мне, отправлено мое послание или конфисковано. Где-то
в середине августа я написал письмо и целых две недели добивался ответа:
ушло оно или нет.
— Ушло, — сказали мне наконец.
— Покажите квитанцию почты.
— Не положено.
Проходили неделя за неделей, но судьба этого письма все не прояснялась,
ибо перестали поступать письма из дома. Я писал заявления в почтовое
отделение, в прокуратуру, в МВД — и вдруг в конце концов где-то в середине
сентября меня вызвал на беседу кагебешник.
— Я же вам заявил: мне с вами говорить не о чем, — сказал я.
— Что, не хотите писем из дома получать?
Я ушел, оставив его слова без ответа. Было ясно, что КГБ решил провести
разведку боем. Сразу же по возвращении в камеру я написал заявление
Генеральному прокурору с требованием пресечь провокации КГБ и восстановить
мою переписку с родными, предупредил о том, что начну голодовку, если все
останется по-прежнему.
Через несколько дней меня вызвал тюремный чиновник и сухо сообщил, что
произошла ошибка: мое письмо было конфисковано, но мне забыли об этом
сказать.
— Не забыли! Меня попросту обманули!
— Ладно, не будем спорить. Зато сейчас вам разрешается написать сразу
два письма — и за август, и за сентябрь, хоть это и против правил. Да, вот
еще что: ваши родственники беспокоятся, что с вами. Вы уж поскорее напишите
им, что живы и здоровы.

Итак, в первой стычке с нашей семьей органы отступили.
Впрочем, сюрпризы на этом не кончились: в ближайшие же дни мне выдали
не только несколько писем из Москвы, но и два — от Авитали. И еще одно --
из Израиля, от Виталия Рубина. "Хорошая начинается жизнь!" — подумал я, но
— увы! — это стало не нормой, а единственным исключением. Забегая вперед,
скажу: за все годы заключения я получил непосредственно от Авитали всего
семь писем, хотя писала она мне дважды в неделю. От друзей же моих за
пределами СССР до меня вообще ничего не дошло, кроме двух посланий Виталия.

3. ЧИСТОПОЛЬ

Я думал, что уезжаю во Владимир на годы, а провел там меньше трех
месяцев. Восьмое октября семьдесят восьмого года — знаменательная дата в
многовековой истории Владимирской тюрьмы: в этот день она потеряла печальный
статус "политической". Нас, особо опасных государственных преступников,
увозили подальше от Москвы, подальше от центра России, изолировали от
бытовиков, среди которых все время находились люди, готовые — корыстно или
бескорыстно — помогать нам. Не случайно ведь диссидентам на воле всегда
было легче узнать о том, что происходит во Владимирской тюрьме, чем получить
сведения из любой политической зоны. Чем больший интерес проявлял Запад к
политзаключенным в СССР, тем тщательнее КГБ старался их изолировать. Один за
другим политические лагеря переводились из Мордовии на Урал. Теперь дошла
очередь и до Владимирки.
— Политиков увозят! — передавалось из камеры в камеру, когда нас
стали выводить в тюремный двор и сажать в "воронки".
Тюрьма буквально затряслась от грохота: тысячи людей колотили в двери и
кричали нам что-то ободряющее. Я и не знал, что мы пользовались здесь такой
любовью.
В "столыпине" нас разместили по клеткам. Мы с Иосифом и Гилей оказались
в разных концах вагона; игнорируя угрозы конвойных, перекрикивались на
иврите: договаривались бороться за то, чтобы нас посадили в одну камеру.
Выяснилось, что в соседнем отсеке сидит Викторас Пяткус, руководитель
литовской Хельсинкской группы. Мы с ним однажды встречались в Москве, когда
московские правозащитники организовали для литовцев пресс-конференцию.
Оказывается, и его судили в те же дни, что меня и Гинзбурга, и дали
максимальный по его статье срок: десять лет заключения и пять — ссылки. По
статье "антисоветская агитация и пропаганда" Викторас осуждается уже в
третий раз, то есть он — рецидивист. Поэтому у него не строгий режим, как у
меня, а особый, на языке зеков — "полосатый", ибо рецидивисты носят не
черную арестантскую одежду, как мы, а полосатую. Это, в частности, означает,
что нам никогда не встретиться в ГУЛАГе: ведь в соответствии с их правилами
различные режимы — общий, усиленный, строгий, особый — не пересекаются
нигде.
Однако как бы жестко ни была определена советская пенитенциарная
система законами и инструкциями, для КГБ не существует ничего невозможного.
В этом я убедился еще раз, когда через два месяца, в начале декабря, в мою
камеру ввели крупного полного немолодого мужчину в полосатой зековской
одежде. Бритое лицо его показалось мне знакомым.
— Викторас?
— Да.
Мы радостно обнялись и стали гадать, почему нас решили держать в одной
камере.
Незадолго до этого "иудейская война" за то, чтобы нас, трех сионистов:
Менделевича, Бутмана и меня — посадили вместе, окончилась нашим поражением.
Власти пойти на такое не пожелали, но и содержать меня с другими политиками
сочли нецелесообразным.
— Вы плохо влияете на других заключенных, — впервые услышал я тогда
от администрации тюрьмы и прокурора. Эта фраза стала впоследствии
фигурировать во всех моих характеристиках и постановлениях о наказаниях.
Так в чем же причина объединения нас с Викторасом? Наиболее
правдоподобным показалось нам такое объяснение. Власти, зная, что мы знакомы
с воли, оба активисты Хельсинкских групп, безнадежные антисоветчики и плохо
влияем на других, решили: пусть "влияют" друг на друга. Эта гипотеза вроде
бы подтвердилась тем, что мы просидели вместе шестнадцать месяцев, до
окончания моего тюремного срока и перевода в лагерь. Всех остальных зеков
постоянно перетасовывали, переводили из камеры в камеру, и только наша
восемнадцатая оставалась устойчивым островком посреди этого броуновского
движения.
Но в условиях гулаговской рутины всякое отклонение от нормы невольно
воспринимается зеками как реакция КГБ на то, что происходит на воле. Многие
в тюрьме решили: Пяткуса и Щаранского отделили как вероятных кандидатов на
обмен — ведь именно в это самое время в Америке были арестованы два
советских шпиона. Мы с Викторасом тоже не избежали соблазна пофантазировать
на волнующую всех тему, но его жизненный опыт, с одной стороны, и мое
стремление к психологической независимости от внешних обстоятельств — с
другой, помогли нам довольно быстро победить эту распространенную тюремную
болезнь...

Что такое совместная жизнь в камере? Большинство жителей СССР, те, кому
за тридцать, знают, в чем "прелесть" общей кухни, туалета, ванной в квартире
на три-четыре семьи. Из-за чего среди соседей возникают ссоры и склоки?
Из-за неубранной вовремя с плиты кастрюли, очередной уборки мест общего
пользования, громко включенного радио... Удивляться тому, что
интеллигентные, воспитанные люди способны выйти из себя из-за таких
пустяков, может лишь тот, кто сам не прошел через это. А теперь представьте
себе нескольких людей, посаженных в одну камеру. Здесь нельзя, как в
коммунальной квартире, накричать на всех и, хлопнув дверью, уйти к себе в
комнату. Лечь на свою "шконку" — нары — и отвернуться к стене --
единственный способ уединиться. Но и тогда бдительный надзиратель, заглянув
в глазок, откроет кормушку и рявкнет:
— Заключенный! Почему лежите? Отбоя еще не было!
Каждый — под жестким прессом КГБ. У каждого — свои переживания из-за
близких. Эти люди должны вместе жить в тесной камере, вместе работать,
беседовать, есть, на глазах друг у друга оправляться. Один — заядлый
курильщик, а другой задыхается без свежего воздуха. Одного тишина сводит с
ума, ему хочется все время что-то напевать, а другой мечтает об абсолютном
покое. Один — старый зек — привык оправляться дважды в день, хоть часы по
нему проверяй, а другой — когда придется. У каждого свои убеждения, причем
настолько твердые, что человек пошел за них в тюрьму. Один, скажем,
украинский националист, а другой — активист русской православной церкви.
Да, у обоих один враг — КГБ, но ведь на все происходящее они реагируют
по-разному!
Ввели, например, Советы войска в Афганистан.
— Конечно, я за то, чтобы в этом районе восторжествовало не
английское, а русское влияние. Это ведь давний исторический спор. Но уж,
безусловно, не такими методами надо действовать, не силой оружия, — говорит
сторонник Великой Руси.
— Все вы, русские, такие! — в гневе кричит сосед. — Влияния вам не
хватает!
И в камере разражается настоящая буря.
Французская компартия решила войти в правительство Миттерана. Сторонник
"коммунизма с человеческим лицом" радуется: здесь его за приверженность
идеям еврокоммунизма в тюрьму посадили — так пусть хоть там его
единомышленники укрепятся: глядишь, и на Советы это повлияет.
— Все коммунисты — сволочи, — говорит его сосед-эстонец. — И твои
"евро" ничуть не лучше: вякают что-то лицемерное о правах человека, а на
деле только помогают русским пролезть в Европу. Такие же предатели, какие
были и у нас, в Эстонии.
Настоящая бомба замедленного действия в камере — репродуктор. В
Лефортово радио не было. Более того — следователи поспешно выключали
приемник, когда я входил в кабинет: а вдруг услышу что-то, чего мне знать не
следует. Поэтому здесь я, может быть, впервые в жизни наслаждался, слушая
Москву: какие-никакие, а все же известия, да и музыку иногда передают. Но
это хорошо, когда сидишь один. А если в камере — несколько человек, и у
каждого — свое представление о том, что стоит слушать по радио и чего не
стоит?
Вот типичный пример из жизни. В одной камере сидели двое. Один --
ученый, публиковавший в самиздате статьи с анализом методов советской
пропаганды; он называл себя "дурологом" — специалистом по советской
методологии задуривания мозгов. Слушать советское радио — причем
практически все передачи подряд — для него, можно сказать, профессиональная
потребность. Другой же всю жизнь пытался убежать от советской власти, а та
его не отпускала. Он уходил во внутреннюю эмиграцию — его арестовывали и
осуждали за диссидентскую деятельность; пытался перейти границу — поймали и
дали пятнадцать лет за измену Родине. Слушать ненавистное советское радио
для него — настоящая пытка. Доходит до того, что один включает репродуктор,
а другой выключает. Кончилось тем, что они потребовали рассадить их по
разным камерам, и им пошли навстречу, проведя, правда, одного из них через
карцер, и это еще благополучный исход: если бы они подрались, то им либо
добавили бы по паре лет за хулиганство, либо, шантажируя новым сроком,
попытались сломить духовно, что, собственно, и является главной целью КГБ в
тюрьме.
Говорят, что когда подбирают экипаж космонавтов для длительного полета,
то с помощью специальных тестов проверяют их психологическую совместимость.
У меня сложилось впечатление, что КГБ подбирал состав камер по обратному
принципу: психологической несовместимости. И не просто садизма ради: ведь
напряженная обстановка в камере может помочь им довести зека до такого
состояния, когда он станет стремиться вырваться оттуда любой ценой и
согласится ради этого стать стукачом.
Кроме того, несовместимость заключенных дает КГБ возможность разжечь
между политиками пламя национальной и религиозной розни, посеять ненависть,
плоды которой органы будут собирать не только в тюрьме, но и тогда, когда
эти зеки выйдут на волю.

Не знаю, руководствовался ли КГБ именно такими соображениями, когда
сажал меня и Пяткуса в одну камеру, но трудно было подобрать более разных
людей.
Викторасу около пятидесяти, он из литовской крестьянской семьи,
католик. Сажали его как националиста-антисоветчика. Шесть лет он отсидел при
Сталине, восемь — при Хрущеве; сейчас получил десять лет заключения и пять
— ссылки. В каждом движении Виктораса — неторопливость, обстоятельность
старого зека, но иногда он может взорваться как мальчишка. Идеал свободного
национального существования для Пяткуса — Литва до тридцать девятого года,
когда прибалтийские государства пали жертвой сговора между Сталиным и
Гитлером; достоинства и недостатки Запада он оценивает, сравнивая его
особенности с этим своим идеалом. Скажем, он очень недоволен тем, что
коммунистам на Западе разрешают действовать совершенно свободно.
Его отношения с людьми определяет возрастная субординация. Раз я
младше, да к тому же иду "по первой ходке", то должен принимать его мнения
как истину в последней инстанции и не имею права их оспаривать. Я, однако, с
детства общался с людьми значительно старше меня и привык к тому, что они
уважали мое право иметь собственную точку зрения. Все же долгие годы жизни в
ГУЛАГе научили Пяткуса обсуждать и обдумывать взгляды других людей, даже те,
которые противоречили его собственным.
Отец Виктораса во время войны прятал у себя на хуторе двух евреев. Как
для него, так и для сына христианство было не сводом формальных обрядов, а
кодексом нравственности, предписывающим, в частности, помогать преследуемым.
Больше трех десятилетий прошло после окончания войны, но Пяткус с болью и
гневом рассказывал мне о массовых расстрелах литовских евреев, свидетелем
чему он был.
— Однажды, — вспоминал он, — акция проходила недалеко от нашего
дома. Услышав выстрелы, мать стала молиться, перебирая четки. "Молитесь,
дети, и вы за души невинных",-- сказала она нам.
При этом Викторас с глубокой неприязнью относился к евреям,
поддержавшим в его стране советскую власть, когда русские оккупировали
Литву, и ставшим первыми помощниками КГБ в расправах над литовцами. Многие
годы тюрем и лагерей лишь укрепили в нем это чувство — ведь для многих
зеков, особенно тех, кто сидел с тридцатых годов, советская власть была
"жидовской" властью.
— Но вы же сами утверждаете, Викторас, — говорил я, — что в Литве
было всего две тысячи коммунистов, которые и приветствовали оккупантов. Из
них тысяча — евреи. Это, конечно, много. Но ведь еврейская община у вас
насчитывала несколько сотен тысяч человек. Как же можно возлагать
ответственность за поведение незначительного меньшинства на всех? Ваша семья
спасала евреев, но сколько литовцев активно помогали немцам отлавливать их и
уничтожать? Значит, по-вашему, теперь все литовцы должны отвечать за это?
Подумав, Пяткус соглашался:
— Да, это, конечно, несправедливо. Но представь себе: после ареста
тебя допрашивает еврей-чекист, приехавший из Москвы; переводчик — местный
еврей; в камере тебе дают литовскую коммунистическую газету, редактор
которой — еврей из Вильнюса — славословит Сталина... И ты говоришь соседу:
ну чего этой сволочи не хватало? Газеты у них свои были, партии тоже, в
Палестину ездили когда хотели! Теперь же ничего этого не будет. А
радуются!.. Одно слово — иуды.
— Но ведь и еврейские газеты, и партии были разгромлены точно так же,
как литовские! И классовых врагов-евреев — отправили в Сибирь точно так же,
как и классовых врагов-литовцев!
— Это в глаза не бросалось, а евреев, сотрудничавших с оккупационными
властями, видели все. И тут же вспоминали, что и в России революцию делали
евреи.
Я рассказывал своему соседу о нашей древней истории, о кровавых
наветах, о деле Дрейфуса, о черте оседлости и процентной норме, о сионизме;
приводил слова Жаботинского, который говорил: "Довольно нам оправдываться за
каждого преступника, доказывать, что мы не все такие. Мы, как и любой другой
народ, имеем право и на своих героев, и на своих преступников. Наше дело --
строить свою страну. Это и есть лучший вклад, который мы можем сделать и для
евреев, и для других народов".
Викторас слушал очень внимательно. Он вообще не боялся правды, а кроме
того, борьба за создание еврейского государства вызывала у него сочувствие:
значит, и у него, литовца, есть надежда на национальную независимость своей
страны. Похоже, что к этому примешивалась и привитая ему в католической
гимназии антипатия к мусульманскому миру.
Пяткус, в свою очередь, рассказывал мне об истории Литвы, о ее
сопротивлении русской экспансии, о борьбе за национальную культуру, о
древнем Вильнюсском университете — предмете его особой гордости...
У меня было ощущение, что эти беседы с Викторасом, в результате которых
мы стали гораздо лучше понимать друг друга, сближали не только нас, но и
наши народы.

x x x

Чистопольская тюрьма была сравнительно небольшой: не более трехсот
заключенных. Все камеры политических находились в боковом отсеке коридора на
втором этаже. Поэтому здесь, в отличие от Владимирки, мы оказались

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.