Жанр: Политика

Не убоюсь зла

сторінка №31

це, месяц под открытым небом окажется самым лучшим лекарством. Но
как только меня опять переведут в тюрьму, все начнется сначала...




Двадцатое января — день моего рождения, и с утра я жду поздравительной
телеграммы из дома. Наступает вечер — ее все нет. Что ж, беспокоиться
нечего: могли задержать на проверке или вообще конфисковать. Но на душе
почему-то тревожно. Решаю сесть за очередное, февральское, письмо родителям.
Начинаю писать — и бросаю ручку: непонятная тревога мешает сосредоточиться,
я встаю и хожу взад-вперед по камере.
На следующий день — неожиданный сюрприз, потрясающий подарок ко дню
рождения: мне выдали миниатюрную книгу в черном переплете — мой сборник
псалмов! За несколько дней до ареста я получил его от кого-то из туристов с
письмом от Авитали: "Эта книжка была со мной очень долго. Мне кажется,
настало время ей быть с тобой".
Псалмы на иврите были мне еще не по зубам; я положил книжку в стол, а
затем она исчезла вместе со всем моим прочим имуществом в недрах КГБ. По
окончании следствия мне ее, правда, вернули, но в руки не отдали, а
отправили на склад личных вещей. Держать в камере зарубежные издания
запрещено, и во время переезда из Владимира в Чистополь я, получив на
короткое время доступ к своим нехитрым пожиткам, сделал "обрезание"
титульному листу, на котором по-английски было указано место издания --
Тель-Авив, и в Чистополе обратился к администрации с просьбой выдать мне
сборник еврейских народных песен, находящийся в моих личных вещах.
Последовал ответ: надо разобраться. Прошел год, и я написал очередное
заявление, и вот мой — нет, наш с Наташей! — сборник псалмов у меня в
руках. Прочесть его будет нелегко, но ничего страшного, у меня теперь есть
время, осилю! — говорю я себе и кладу книжку в тумбочку.
Двадцать второе января. Вечер. Я все еще жду поздравления от родителей
и никак не могу заставить себя написать письмо домой.
Вдруг открывается кормушка, и капитан Маврин, заместитель начальника
тюрьмы по политчасти, протягивая мне телеграфный бланк, говорит:
— Щаранский, у меня для вас очень неприятная новость.
Дрожащими руками я беру телеграмму. "Дорогой сынок вчера 20 января
скончался наш папа прошу тебя перенести это горе стойко как и я мы и
Наташенька здоровы и все время с тобой крепко тебя целую мама".
Это ложь! Это садистские штучки КГБ!.. Но сердце подсказывало: это
правда, отца больше нет. Каким-то чудом я умудрился сдержать себя и даже
спросил охрипшим голосом:
— Я могу направить телеграмму матери? И услышал стандартное:
— Напишите заявление на имя начальника. Рассмотрим.
Я лег на нары, повернулся к стене и беззвучно заплакал — второй и
последний раз в ГУЛАГе. Но если после суда это были слезы облегчения, то
сейчас — какой-то детской беспомощности: я неожиданно почувствовал, что
остался совсем один, никем и ничем не защищенный...
Через несколько дней после получения телеграммы, когда мы с Иосифом
гуляли в своих прогулочных двориках, разделенных стеной, он попытался
перебросить мне записку, но безуспешно: бумажка ударилась о проволочную
сетку, ограждавшую дворики сверху, и упала на землю. Иосиф повторял свои
попытки снова и снова, но лишь на третий день крошечный бумажный шарик
проскочил сквозь ячейки двух сеток и упал к моим ногам. То был текст Кадиша
— еврейской поминальной молитвы. За это Иосиф мог попасть в карцер, но он
сознательно шел на риск, понимая, как важна для меня в такое тяжелое время
поддержка мудрой традиции нашего народа.
Тремя неделями позже я писал маме: "Такое всегда трудно пережить, а в
моем изолированном от вас положении — тем более. К тому же мне повезло: за
тридцать два года я не потерял никого из самых близких и дорогих мне людей и
теперь оказался в новом состоянии, к которому еще надо привыкнуть... Как
больно прикасаться к открытой ране, как больно вспоминать обо всем, что
связано с папой, а это почти вся жизнь, начиная с заполненного папиными
рассказами детства... В буднях и повседневной суете, занимаясь своими делами
и раздражаясь "непонятливостью" и "отсталостью" своих "предков", не
сознаешь, что сам ты — лишь сосуд, слепленный ими, и все ценности, которые
ты вроде бы сам накопил, вложены в тебя ими же. Вы заполнили меня не
поучениями и нотациями, от которых все дети отмахиваются, — слава Богу, ни
папа, ни ты их не признавали, — а всей жизнью своей, своим мировосприятием,
нашей семейной атмосферой с ее добродушием, оптимизмом, юмором, живым
интересом к людям и событиям... Мы были у вас поздними детьми. Вы все
боялись, что не успеете вырастить нас, страховали свою жизнь, чтобы
обеспечить нас в случае вашей смерти, но мы получили от вас то, чего не дает
никакая страховка..."
Эти строки я писал, когда первая, самая острая боль немного
притупилась; крепко поддержали меня тогда короткая телеграмма Наташи: "Я с
тобой", и сборник псалмов, который я открыл в те дни, решив прочесть
целиком.

Шрифт был очень мелким, и глаза начинали болеть лишь от одного взгляда
на текст; поэтому я сначала переписывал каждый псалом крупными буквами,
затем давал глазам отдохнуть и лишь тогда приступал к переводу. Вначале дело
продвигалось туго, и проблема заключалась не только в лексике — многие
корни я знал, а о значении других догадывался, — с непривычки даже трудно
было понять, где начинается и где кончается предложение, а кроме того --
неизвестные мне грамматические формы, идиомы... Но я открывал следующий
псалом, находил в нем общие с предыдущим слова и обороты, сравнивал тексты
— и продвигался.
Понимание псалмов давалось мне с трудом, однако я быстро почувствовал
их дух, проникся страданием и радостью автора — царя Давида. Его песни
подняли меня над реальностью, в которой я жил, и обратили лицом к вечному.
"Даже если буду я проходить ущельем в могильной тьме — не устрашусь зла,
ибо Ты со мной..." Кто для меня — Ты? Авиталь? Израиль? Бог? Я не задавал
себе такого вопроса.
В детстве, открывая утром глаза, я видел перед собой статуэтку,
изображающую голого мускулистого человека, попирающего ногой поверженного
врага. Кто он, я не знал, помню лишь, как Леня требовал, чтобы этому атлету
сшили трусы, "а то няня Феня все время смотрит на него, когда вы уходите".
Позже папа объяснил мне, что это Давид, победивший Голиафа, таков был первый
в моей жизни урок еврейской истории, религии и сионизма. И вот сейчас царь
Давид пришел мне на помощь.
Больше месяца сидел я над сборником псалмов. "Что мне это дает? --
писал я маме. — Во-первых, это напряженная работа, и она не оставляет мне
времени для тяжелых мыслей и болезненных воспоминаний. Во-вторых, такое
занятие мне интересно и очень полезно со всех точек зрения: изучаю язык,
заполняю огромный пробел в своем "начальном еврейском образовании".
В-третьих, и это, наверное, самое главное, читая псалмы, я все время думаю о
папе, о тебе, о Натуле, о прошлом и будущем, о судьбе всей нашей семьи, но
уже на гораздо более общем, философском уровне, где сознание постепенно
примиряется с происшедшим, и горе тяжелой утраты сменяется светлой грустью и
надеждой. Не знаю, когда я смогу посетить могилу отца. Но всякий раз,
встретившись с этими чудесными песнями, я буду вспоминать о нем — псалмы
стали памятником ему в моем сердце, и этот памятник всегда будет со мной".
Через несколько месяцев мама спросила у меня совета: какую надпись выбить на
надгробии, и я подобрал такой стих из двадцать пятого псалма: "Душа его
будет спать спокойно, ибо потомство унаследует Землю Израиля".

4. ЭТАП В ЛАГЕРЬ

Пятнадцатого марта восьмидесятого года исполняется три года со времени
моего ареста, и меня, в соответствии с приговором, должны перевести в
лагерь.
— Зона после тюрьмы — все равно что воля, — завидует мне Викторас.
— Свежий воздух, много людей, ходишь по территории без охраны...
Я с интересом жду встречи с лагерем, но, может, с не меньшим
нетерпением — этапа. Ведь по дороге от одного острова ГУЛАГа до другого я
получу уникальную возможность увидеть кусочек вольной жизни, встречусь с
зеками из разных концов страны, услышу от них последние новости, а если
повезет — перешлю с каким-нибудь бытовиком или солдатом письмо домой... В
любом случае этап — яркое событие после долгих лет тюремной рутины.
Накануне меня забирают из камеры в "транзитку". Мы тепло прощаемся с
Викторасом. Увидимся ли еще? В ГУЛАГе каждое расставание может быть
навсегда, тем более, что Пяткус — "полосатый", а я — "черный". Лишь один
раз за последующие годы я получу от него привет через зека, который
познакомился с моим другом в лагерной больнице, самому же мне так и не
удастся послать Викторасу весточку.
Утром у меня отбирают всю тюремную одежду, выдают новую — хотят быть
уверенными, что я ничего не вывезу с собой в складках и швах, тщательно
обыскивают личные вещи. В "воронке" мне, естественно, достается "стакан", а
в "накопитель" — общую клетку — охрана набивает десяток бытовиков. Нам
предстоит ехать четыре часа через замерзшее Камское водохранилище до Казани.
Я получаю валенки и удивляюсь такой гуманности конвоя, однако радуюсь
преждевременно: даже теплая обувка не защитит меня от сорокаградусного
мороза. Ноги буквально немеют от холода, а "стакан" так тесен, что ими даже
не потопаешь.
— Не переговариваться! — предупреждает охрана, но лишь для проформы,
в пути зекам нечего бояться: не будут же конвоиры поминутно останавливать
машину, чтобы затыкать нам рты!
— Ты кто такой? — спрашивают бытовики.
— Щаранский.
— Ну?! — кричат они радостно. — Американский шпион? А нам про тебя
лекцию читали!
— Что ж, вы так сразу и поверили?
— Шпион не шпион — главное, мы сразу поняли, что ты мужик путевый.

Узнав, что я знаком с Сахаровым, попутчики забрасывают меня вопросами:
собирается ли он захватить власть? Что думает делать с лагерями? Как намерен
поступить с коммунистами — расстреливать будет или только пересажает?
Услышав, что Сахаров — противник любого насилия, выступает за
демократические преобразования, за соблюдение прав человека, они
разочарованы:
— Ну-у, это же несерьезно!..
О многом успели мы переговорить: о систематическом избиении бытовиков в
тюрьмах; о "пресс-камерах", где администрация держит ссучившихся убийц и
бандитов и куда переводит для "перевоспитания" вышедших из повиновения
зеков; о том, как суки насилуют воров в законе, после чего те становятся
отверженными в ГУЛАГе...
Вот, наконец, и Казань. Я провожу несколько дней в одиночке местной
тюрьмы, ожидая этапа в Пермь. Отправляя меня на вокзал, дежурный офицер
говорит:
— Вас положено в "стакане" везти, но все они заняты. Так что или ждите
следующего этапа, или посажу вас в "накопитель". Будете с краю, и охрана
проследит, чтобы уголовники вас не тронули.
Ехать на общих условиях было моим заветным желанием, и я поспешно
соглашаюсь сесть в "накопитель", отказавшись от покровительства конвоя, мой
опыт, пусть и небольшой, свидетельствует: уголовников мне бояться нечего,
если только власти сами не настроят их против меня, демонстрируя свою опеку.
В вагоне нас всех заперли в одну клетку; там был свой конвой, и его
попросту забыли предупредить, что я — с другим режимом и мне положено
особое купе. Что ж, я, естественно, не стал напоминать им об этом.
Наконец-то побеседую с людьми в спокойной обстановке.
Впрочем, спокойной обстановку можно было назвать с большой натяжкой:
ведь в клетку-купе запихнули ни много ни мало — двадцать восемь человек с
вещами; было страшно тесно и душно.
— Скоро проведем перекличку и расселим вас, — пообещал какой-то
прапорщик.
Однако прошел час, другой, третий — и на все требования ускорить
развод нам невозмутимо отвечали: "Начальник конвоя ужинает"... "Конвой
отдыхает"...
Одному сердечнику стало плохо; мы долго кричали, пока добились, чтобы
ему дали лекарство; принесли обыкновенный валидол. Перевести же больного в
другое купе охрана категорически отказалась.
Тем временем у меня завязывается оживленная беседа с соседями.
Некоторые из них, как оказалось, слышали обо мне.
— Знаешь, — говорит кто-то, — тут одного вашего на главного
чилийского коммуниста Корвалана обменяли. Так Пиночет пригласил его стать
начальником над ихними тюрьмами. Тот приехал и устроил все в точности, как в
СССР, но зеки восстали: не смогли вынести таких порядков, и Пиночет
отказался.
"Бедный Володя Буковский! — думаю я. — В кого его фольклор превратил
— в чилийского тюремщика!"
Наконец-то объявили перекличку. Трое конвоиров отводят вызванных в
тамбур и там, под предлогом шмона, грабят. Казалось бы, на что из зековских
вещей можно позариться? Но солдаты не брезгуют ни шарфом, ни самодельным
мундштуком... Зеки матерятся, торгуются, но в конце концов уступают.
— Зачем отдаете? — спрашиваю я соседа.
— Мало ли что там у человека еще припрятано! А так — сверху возьмут,
зато распарывать вещи и рвать книжки в поисках денег не станут. Власть-то у
них, так что лучше с ними не связываться.
Наконец доходит очередь и до меня, конвоиры довольны: вещей много,
будет чем поживиться. В тамбуре они начинают шмон.
— Этот шарфик мне нравится, — говорит один из них, старшина, и тут
же, увидев американскую авторучку, присланную мне мамой, добавляет: — Ручка
тоже хороша! Спасибо за сувенир, — и, не глядя на меня, кладет ее в карман.
Всего за несколько минут до шмона я решил как можно дольше играть роль
податливого бытовика, чтобы меня не разоблачили и не отсадили, но при первом
же испытании срываюсь. Протягиваю руку, выхватываю свою ручку из его кармана
и говорю:
— Мне она самому нравится.
Старшина недоуменно смотрит на меня, потом зло щурится и, многообещающе
усмехнувшись, раскрывает пошире мой рюкзак:
— Ну-ка, что у тебя здесь?.. Ага, книжки! Проверим, что запрятал в
обложки.
Он вынимает лезвие, протягивает руку к сборнику псалмов, лежащему
сверху, но я кладу на книги обе ладони и говорю ему:
— Хватит! Если не хотите серьезных неприятностей, немедленно вызовите
дежурного офицера!
— Что-что?! — тянется старшина к дубинке, но второй, молоденький
ефрейтор, наклоняется к нему и что-то шепчет на ухо. Тот опускает руку и,
нахмурившись, спрашивает меня:
— Так это твое дело такое толстое принесли?

— Еще раз повторяю: вызовите офицера!
— А как твоя... ваша фамилия?
— Щаранский.
Старшина мое имя явно слышит впервые, но ефрейтор вновь что-то шепчет
ему, и тогда любитель американских ручек срывается с места и бежит за
начальством.
Минут через двадцать приходит заспанный и, похоже, похмельный
лейтенант. Он уже, видимо, просмотрел первый лист моего дела и знает теперь,
что я политик.
— Это вы дружок Солженицына? — встревожено спрашивает он. Мне не
хочется его разочаровывать и признаваться, что с Солженицыным я не знаком;
отвечаю уклончиво:
— Солженицына, Сахарова — какая разница! Важно другое: вы там спите и
не видите, что ваши подчиненные здесь вытворяют!
— Э, так мы вас должны отдельно держать.
— Этого я не требую. Если места мало — готов ехать вместе с другими
зеками. Но почему конвой мародерствует?
Лейтенант смотрит на мой рюкзак и спрашивает старшину:
— Что у него там?
Увидев книги, он вдруг срывается на крик:
— Да что вы в этой литературе понимаете? Видите — человек серьезный,
не какой-нибудь хулиган. Отнесите его вещи в тройник!
Я прохожу мимо клетки с бытовиками, чувствуя себя перед ними виноватым,
и громко говорю:
— Ребята, если снова кого-нибудь грабить будут, крикните — я
обязательно напишу Генеральному прокурору по поводу всего этого!
Конвой, водворив меня в тройник, обыск не возобновляет, ограничившись
перекличкой и разводом зеков по разным купе.
Проснувшись на следующее утро, я слышу мелодичные женские голоса: ночью
на какой-то станции в вагон погрузили нескольких зечек. Судя по лексикону,
это уголовницы. Сначала они переругиваются между собой, а потом начинают
перекликаться с мужчинами из соседней клетки. Моментально возникают любовные
диалоги; так как влюбленные не видят друг друга, они подробно описывают
партнерам — "заочникам" свою внешность, темперамент, интимные привычки.
Наконец все пары, устав, замолкают, кроме одной, которая переходит от
словесного флирта к сексуальным действиям: он и она в полный голос сообщают
один другому, как раздевают друг друга, как ласкают — и так далее. В конце
концов они, судя по восклицаниям, доводят и себя, и восторженных
наблюдателей до оргазма.
В Перми нам подают "воронок" без "стакана", и я на двадцать минут вновь
возвращаюсь в компанию бытовиков. Здесь мне удается стать свидетелем
незабываемой сцены.
Как только машина трогается, один из конвойных показывает через решетку
пузырек одеколона "Кармен":
— Отдаю за четвертной.
На воле такой флакон стоит рубля три-четыре, но в ГУЛАГе — свои цены.
Глаза разгораются у многих, но — надо платить... Первыми откликаются двое
малолеток; самым смелым оказывается тринадцатилетний подросток,
изнасиловавший и убивший студентку; он развязывает свой мешок и, склонившись
над ним, чтобы никто не увидел, где он прячет деньги, вытаскивает десятку.
За ним такую же купюру извлекает и второй.
— Продашь за двадцать? — спрашивает охранника юный убийца.
— Ладно! Гони монету, — соглашается тот, но отдавать пузырек мальцам
боится и говорит, — давайте кружку, я перелью.
Когда содержимое заветного флакона оказывается в руках покупателей,
начинается что-то страшное: каждый из бытовиков хочет оказаться поближе к
кружке, напоминает пацанам о своих особых перед ними заслугах. Пьет один из
малолеток, затем делает большой глоток второй, но с непривычки заходится в
кашле, и кружку вырывают у него из рук. Еще два-три счастливца успевают
выпить по нескольку капель.
"Пьянка" окончена. Солдат быстро бросает через решетку пачку сигарет;
его щедрость объясняется просто: отобьют куревом запах одеколона — и
нарушения как бы и не было. Но запах, тем не менее, очень устойчив, а
главное, малолеток совсем развезло. На лице хмельного убийцы --
самодовольная улыбка: начинается та интересная жизнь, к которой он стремился
и которую предвкушал...
По прибытии в Пермскую тюрьму меня от бытовиков отделили, и больше
путешествовать с ними мне не довелось.
На станцию Чусовская наш поезд приходит поздно ночью. Метет метель.
Автоматчики с собаками выстроились по обе стороны вагонов. Горят прожектора,
слышится рев моторов, работающих на холостом ходу, — нас ждут машины.
Меня выпускают из вагона первым. Приехавший специально за мной офицер
говорит:
— Идите вперед по ходу поезда.
— Сесть! — кричит мне солдат из цепи. Но офицер повторяет:
— Идите, идите.

Проваливаясь в глубоком снегу, я с трудом тащу свои вещи, но успеваю
сделать лишь несколько шагов: солдат бросается на меня, замахиваясь
автоматом.
— Кому сказал — сесть!.. твою мать!
Я едва успеваю поднять рюкзак, и удар прикладом приходится по нему.
Охранник замахивается на меня ногой, но офицер властно кричит:
— Отставить! Он со мной!
На этот раз автоматчик, слава Богу, слышит и отступает, продолжая
ругаться. Я прохожу мимо него, офицер идет следом. Оборачиваюсь и вижу, как
усаживают в снег бытовиков.
Метрах в двухстах от поезда нас ждет "воронок". Хотя "накопитель" пуст,
меня сажают в "стакан" и закрывают дверь. Офицер и солдат с огромной
немецкой овчаркой на поводке стерегут меня снаружи. Оказывается, замок
испорчен, и когда на повороте дверь "стакана" внезапно распахивается, собака
реагирует молниеносно: она бросается на меня, припечатав к стене,
оглушительно лает; лапы ее — у меня на плечах, а вывалившийся из горячей
пасти красный язык прикасается к лицу. Солдат быстро отдергивает пса, а я от
пережитого страха срываюсь в крик:
— Вам что, на одного человека обязательно надо два автомата и собаку?
Уберите немедленно эту скотину, садисты!
Офицер пересаживает солдата с овчаркой в общую клетку и задвигает за
ними решетку. Дверь мою он не закрывает и примирительно говорит:
— Вы правы, извините. У нас тоже бывают накладки.
Я постепенно прихожу в себя и начинаю думать о том, что меня ждет в
зоне. Уголовный мир ГУЛАГа остался позади, впереди — политический лагерь,
встречи со многими интересными людьми, может быть, с друзьями и знакомыми...
Меня проводят через ворота зоны в какое-то помещение, мало похожее на
тюрьму, и объявляют:
— Вы в лагерной больнице. Пробудете здесь несколько дней на карантине,
а потом выйдете в лагерь.
"Зона после тюрьмы — все равно что воля", — вспоминаю я слова
Виктораса, сладко засыпая на пружинной кровати с двумя простынями...

5. ЗОНА НОМЕР 35

Проснувшись, я долго не мог понять, где нахожусь. В ушах еще стоял мат
охранника, лицо обжигала слюна овчарки; я понимал, что моя жизнь зека
продолжается, но в то же время какое-то странное, давно забытое ощущение
домашнего покоя, предвкушение сладкого воскресного отдыха не покидали меня,
жизнь представлялась мирной и свободной. В чем дело?
Я лежал, глядя в потолок, тихо, не шевелясь: боялся спугнуть это
чувство. Затем медленно-медленно повернул голову к окну — и все понял:
сквозь редкие прутья решетки, сквозь чистое стекло в комнату щедро лились
солнечные лучи! А ведь я три года жил в камерах, где и днем, и ночью горел
лишь электрический свет; "намордники" на окнах надежно закрывали от нас
солнце...
Я подошел к решетке — символу тюрьмы. Для меня она была сейчас
символом свободы: впервые за эти годы я видел сквозь нее величавые зеленые
ели, на ветвях которых лежали слепящие глаза пласты чистейшего снега, в
запретной полосе искрился нетронутый наст, да и ряды колючей проволоки
казались новогодними гирляндами, опушенными ватой...
Десять дней провел я в карантине. За это время там побывали и
беседовали со мной начальник лагеря Осин, другие чины лагерной
администрации; приходил и представитель КГБ майор Балабанов, но с ним я
разговаривать не стал. На одиннадцатый день у меня отобрали всю одежду,
выданную в Чистополе, дали новую и выпустили в зону.
Лагерь занимал небольшую, примерно пятьсот на пятьсот метров,
территорию посреди леса, огороженную несколькими рядами колючей проволоки,
подключенной к системе электронной сигнализации. Над зоной возвышался
"скворечник" — будка, где обычно сидел дежурный офицер во главе наряда
прапорщиков. Заключенных в зонах для "особо опасных государственных
преступников" всегда немного. В то время как, скажем, в "Десятке" — колонии
для уголовников, расположенной в нескольких стах метрах от нас, — было
около трех тысяч зеков, в нашей зоне заключенных насчитывалось всего лишь
десятков семь-восемь. Но для меня, после тюрьмы, далеко не "всего лишь", а
целых семьдесят-восемьдесят человек! Теперь мне вместе с ними жить, по утрам
выходить на перекличку, сидеть в столовой, работать, беседовать по
вечерам... Это совсем другой образ жизни, не тот, что в тюрьме.
Когда я приехал в лагерь, значительную часть зеков в нем составляли так
называемые "полицаи": люди, осужденные за службу во время войны в немецкой
армии или полиции. Те, кто был арестован сразу после войны, уже давно вышли
на свободу, "полицаи" же, сидевшие со мной, угодили за решетку с опозданием
и получили стандартные сроки для своей статьи: от десяти до пятнадцати лет.
Кто-то из них перешел на службу к немцам из лагеря для военнопленных,
измученный голодом и болезнями и уверенный в том, что советские власти все
равно будут считать его "врагом народа", кто-то жил на оккупированных
территориях и был мобилизован немцами, когда достиг совершеннолетия; один
долгие годы после войны скрывался под чужой фамилией, другой вернулся из
Европы, обманутый обещанием амнистии, третий вообще не скрывался — его
время от времени вызывали на допросы, собирая показания на других людей, а
потом сказали: пришло время посидеть и вам...

Но все они — все до единого! — усердно служили сейчас новым хозяевам,
как когда-то — немцам. Их взгляды, движения, даже походка выдавали
постоянный страх, хотя начальство, как правило, полицаям доверяло и держало
на теплых местах. Украинец Гаврилюк, например, делал свою карьеру при
немецком штабе, потом, после войны, в родном сельсовете; в зоне он стал
нарядчиком. При всех властях, в любых условиях ему была обеспечена штабная
работа! В столовой, в больнице, в библиотеке, на складе — везде, где
полегче и посытнее, работали полицаи. Впрочем, некоторые из них были
настолько стары и больны, что трудиться уже не могли; часами бродили эти
отставники по зоне или сидели, греясь на солнышке, всячески показывая, что
бездельничают, но обмануть нас было трудно, мы знали: у каждого из них --
свой участок, они — глаза и уши администраций. Очень скоро я обнаружил, что
в огромной — по масштабам только что прибывшего из тюрьмы — зоне
спрятаться или уединиться с кем-нибудь для беседы почти так же трудно, как и
в просматриваемой и прослушиваемой насквозь камере.

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.