Жанр: Политика
Не убоюсь зла
...агендавид, а под ним слова на
иврите: "Узник Сиона Иосиф Бегун. Крепись и мужайся!" Вот так сюрприз! О
том, что ветерана нашего движения преподавателя иврита Иосифа Бегуна
арестовали по обвинению в тунеядстве незадолго до меня, я, конечно, помнил.
Но тогда было неясно, доведут ли власти дело до суда, теперь же мне ясно ,
что его судили в этом же здании. Иосиф, понятно, не мог знать, что вскоре
попаду сюда и я, но послал свой привет и поддержку тому, кто последует за
ним. Спасибо, Иосиф!
Я возвращаюсь в зал. Полчаса назад я входил в эти двери как во сне и
успокоился лишь внутри. Сейчас происходит обратное: я спокоен — но лишь до
тех пор, пока не оказываюсь в зале. В двух шагах от меня, в первом ряду, --
мой брат! Леня поворачивается, вздрагивает, как от испуга, но тут же широко
улыбается и поднимает большой палец руки: все, мол, хорошо!
Не отрывая взгляда от его заметно оплывшего за этот год лица, я сажусь
на скамью подсудимых и говорю, улыбаясь, первое, что приходит в голову:
— А ты потолстел!
— Отставить разговоры! — предупреждают в один голос мои стражи.
Я хочу спросить брата об отце, о маме, о Наташе, но тут вдруг мне в
голову приходит неожиданная мысль: ведь если его впустили в зал, значит,
меня наверняка не расстреляют! Становится совсем легко, и я только сейчас
понимаю, что страх быть расстрелянным не оставлял меня полностью никогда.
Теперь этого не должно случиться — я ведь давно убедил себя, что вынести
такой приговор они могут только в том случае, если никто не узнает, в чем
именно состоит обвинение.
Судья тем временем спрашивает мнение прокурора по поводу адвоката. Тот
отвечает:
— По делу предусмотрена возможность высшей меры наказания, поэтому
обвиняемому полагается адвокат. Но коль скоро Щаранский настаивает,
прокуратура не возражает против того, чтобы он защищал себя сам.
Два поворота головы судьи к заседателям — два кивка. Суд удовлетворяет
ходатайство подсудимого.
— Адвокат может покинуть зал заседания.
Дубровская уходит, на прощание дружески улыбнувшись мне и пожелав всего
хорошего. Теперь и я отвечаю ей вежливой улыбкой: благодарю за добрые слова.
В конце концов, в чем она виновата? Ей приказали, и у нее не было выхода.
Сейчас я, кажется, готов понять каждого.
Итак, после всех задержек процесс наконец начинается. Судья зачитывает
обвинительное заключение. Длится это минут сорок. Слушая знакомый текст, я
почти неотрывно смотрю на брата. Леня же сосредоточен на том, что слышит,
лишь время от времени делая мне успокаивающие жесты и подбадривающе
улыбаясь. Слушай, Леня, слушай, запоминай получше!
Как я и опасался, суровый тон текста производит на него впечатление.
Брат мрачнеет и, глядя на меня в упор, отрицательно качает головой — это он
внушает мне: не признавай себя виновным! Ведь там, на воле, до сих пор не
знают, сломили меня на следствии или нет, вот Леня и пытается поддержать
меня на всякий случай. Когда судья упоминает "подрывные западные
радиостанции, использовавшие клеветническую информацию Щаранского и его
сообщников", брат подносит одну руку к уху, а второй указывает на меня: мол,
сейчас там большой шум вокруг твоего дела. Ленин сосед, специально
подсаженный к нему кагебешник, хватает его за руку и что-то злобно говорит.
Наконец чтение обвинительного заключения завершено. Судья спрашивает
меня:
— Признаете ли вы себя виновным?
Я встаю, ловлю напряженный взгляд брата и почти радостно заявляю:
— Виновным себя не признаю, все предъявленные мне обвинения считаю
абсурдными.
Больше я не успеваю ничего произнести, ибо судья поспешно объявляет
перерыв. Однако прежде чем выйти, я не только обмениваюсь с Леней улыбками,
но и ухитряюсь показать ему фотографию Авитали. Он удивлен и обрадован,
пытается жестами сообщить мне что-то, но брата опять хватают за руку.
Напряжение его, похоже, спало.
Обед. Моим конвоирам приносят еду из спецбуфета: ветчину, сыр, черную
икру, фрукты. Мне же привозят баланду из тюрьмы: специально из-за одной
порции гоняют машину, лишь бы не нарушить инструкцию и не дать зеку
человеческую пищу.
Настроение у меня прекрасное. Какие изменения в моей жизни за полдня! Я
видел брата, он слышал текст обвинения и знает, что я не уступил. Даже если
сейчас его выведут из зала — а я ни на минуту не исключаю такой
возможности, — им уже никого не обмануть.
Заседание возобновляется. Лени на его месте нет. Вывели? Нет, вон он --
в самом конце зала, у стены, ищет меня взглядом, привставая. Его
персональный опекун тоже переместился в последний ряд, не спускает с него
глаз.
Судья предлагает мне дать ответ по существу предъявленного обвинения. Я
достаю из папки листок с основными тезисами. Говорю кратко, чтобы брат
ухватил самую суть обвинения и защиты. Подробности оставляю на потом — ведь
запомнить сразу слишком много он не сможет.
Отвечая на первую часть обвинения — измена Родине в форме помощи
иностранным государствам, — я останавливаюсь на шести пунктах.
Первый: вопреки утверждениям обвинения в наших документах о положении
евреев в СССР нет никакой клеветы. Евреи в Советском Союзе действительно
подвергаются насильственной ассимиляции: они изолированы от языка, культуры,
религии, истории своего народа. Иллюстрирую сказанное рядом примеров.
Второй: евреи, пожелавшие выехать из СССР, оказываются вне закона,
становятся жертвами произвола и репрессий. Привожу типичные примеры. Именно
этим и была вызвана деятельность еврейских активистов по привлечению
внимания мировой общественности к положению евреев в Советском Союзе.
Третий: вопрос эмиграции из СССР не является внутренним делом
государства. Это подтверждает декларация прав человека, Пакт о гражданских и
политических правах, Заключительный акт совещания в Хельсинки. Сегодня наша
открытая борьба за выполнение Советским Союзом этих соглашений объявлена
изменой Родине. Возможно, это самый серьезный шаг на пути к реанимации
сталинизма.
Четвертый: поправка Джексона — гуманный акт американского Конгресса,
впервые связавший одну из важных проблем прав человека с двусторонними
соглашениями между странами. В этом смысле поправка Джексона — идейная
предшественница Заключительного акта, принятого в Хельсинки. Попытки
обвинить активистов еврейского движения, приветствовавших ее, в измене
Родине так же нелепы и противоправны, как и репрессии против членов
Хельсинкской группы, требовавших от правительства СССР выполнения принятых
им на себя международных обязательств.
Пятый: эпитет "сионистский" фигурирует в деле как юридический термин,
синонимичный определениям "антисоветский", "изменнический". Связь с
сионистской организацией сама по себе рассматривается как доказательство
измены Родине. А между тем сионизм — всего лишь движение евреев за
национальную независимость, за создание собственного государства. Объявляя
сионизм вне закона, СССР тем самым объявляет незаконным и государство
Израиль, которое он в свое время признал.
Шестой: моими сообщниками в изменнической деятельности названы
американские дипломаты и корреспонденты. Прежде всего, никаких доказательств
тому, что они агенты секретных служб США, нет. Существует порочный круг: КГБ
утверждает, что в советской прессе приводились примеры их шпионских
операций, а в статьях из газет, имеющихся в деле, говорится о том, что эти
действия известны компетентным органам. Но даже если кто-то из них и был
шпионом, чему я не нашел в деле никаких доказательств, — важно ведь не это,
а лишь то, какие отношения связывают меня с этими людьми. Информация,
которую я им передавал, относилась исключительно к теме прав человека в
СССР. Каждый день можно прочитать в советской прессе интервью с гражданами
западных стран, не просто критикующими порядки в своем государстве, но и
прямо призывающими к изменению режима; меня же обвиняют в измене Родине лишь
за передачу западным корреспондентам информации о нарушениях Советским
Союзом соглашений в области прав человека.
— Еще более грубые передержки и фальсификации допущены КГБ при
обвинении меня в измене Родине в форме шпионажа, — сказал я, но был тут же
остановлен судьей.
— О шпионаже мы будем говорить на закрытом заседании суда: ведь речь
идет о государственных секретах.
— Но никаких секретов в деле нет! Единственный документ, объявленный
секретным, — списки отказников, причем я с легкостью докажу, что и это не
так. Но ведь я в любом случае не намерен зачитывать списки в зале суда, я
собираюсь говорить лишь о методах следствия. Настаиваю на том, чтобы мне
дали высказаться по этому поводу на открытом заседании.
Но судья непреклонен. Быстро получив два дежурных кивка, он снова
объявляет перерыв. Уходя, я вижу поднятый вверх Ленин большой палец: мол,
молодец! — и его радостную улыбку.
После перерыва судья обращается ко мне:
— Готовы ли вы дать конкретные и правдивые показания по каждому
эпизоду обвинения?
— Да, конечно. Буквально по каждому эпизоду можно рассказать немало
интересного о методах работы следствия, — отвечаю я. — Вот, например,
первый "изменнический" документ: наше письмо в Конгресс США от июля
семьдесят четвертого года, где речь идет о превентивных арестах еврейских
активистов во время пребывания в Москве президента Никсона в июне семьдесят
четвертого года. Я был одним из арестованных, точнее, — похищенных: ведь в
тюрьме меня, как и других, держали более двух недель без всякого суда, без
каких бы то ни было объяснений, и из-за этого я чуть было не опоздал на
собственную свадьбу. А между тем в обвинительном заключении утверждается,
что письмо это — клеветническое, что приведенные в нем факты не
соответствуют действительности. И впрямь — никаких справок о том, что мы
были под арестом, нам не выдали, никаких следов происшедшего в официальных
бумагах не осталось... Так проводились превентивные аресты или нет?
Я напоминаю, что был в тот момент единственным из похищенных, кого еще
не уволили с работы, а потому по возвращении добился, чтобы институт
выплатил мне деньги за все вынужденные прогулы. Районный судья, к которому я
обратился, испугался, что придется официально выяснять, где я пропадал так
долго, при мне позвонил моему начальству и потребовал от него немедленно
выдать мне причитающуюся сумму и забыть о моем "прогуле"...
Тут судья перебивает меня:
— Я сейчас вас спрашиваю не об этом! Объясните, кто именно, когда и
при каких обстоятельствах изготовил этот документ и все последующие.
Я отказываюсь отвечать на этот вопрос и обстоятельно, чтобы брат хорошо
усвоил, излагаю свою позицию:
— Так как всю нашу деятельность в еврейском движении я считаю
законной, правильной и нужной, то не буду спорить даже в том случае, если
вся она будет приписана мне одному. Помогать же КГБ фабриковать дела,
подобные моему, против других отказников я не намерен. В то же время, если в
зале суда будут присутствовать иностранные адвокаты, подобранные моими
родственниками, это послужит хотя бы минимальной гарантией тому, что дело
будет рассмотрено объективно. В таком случае я готов дать подробные ответы
на все вопросы по каждому документу и эпизоду.
Слово предоставляется прокурору. Вот отрывки из нашего диалога, которые
запомнились мне.
— Вы говорите, что эмиграция запрещена, — почему же около ста
пятидесяти тысяч евреев уехали?
— Это произошло не по желанию властей, а вопреки ему.
— Почему многие из уехавших страдают в Израиле, обивают пороги
советских посольств, просятся назад?
— Это не соответствует действительности. Хотят вернуться единицы. Но
существенно, что в отношении этих людей, которых не пускают обратно,
Декларация прав человека нарушена дважды: ведь в ней ясно говорится, что
каждый человек имеет право свободно выехать из страны, в которой живет, и
вернуться в нее.
— Почему вы не критиковали порядки, существующие на Западе?
— Как видно даже из советской печати, на Западе каждый гражданин может
открыто выступать с критикой своего правительства. Беспокоиться о том, что
мир не узнает о нарушениях прав человека в капиталистических странах, не
приходится. В СССР же такие выступления считаются преступными, и за них
предусмотрена кара. Если здесь не найдутся люди, готовые рисковать своей
свободой и, возможно, жизнью, то мир никогда не узнает правды о положении с
правами человека в СССР.
— В телеграмме к двухсотлетию США вы прославляете Америку — ведущую
капиталистическую державу Запада, но ничего не говорите о безработице,
нищете и проституции — этих язвах западного мира. Это ли не лицемерие?
— Да, я действительно поблагодарил народ США за его преданность
принципам свободы вообще и свободы эмиграции в частности. Что же касается
критики недостатков, то ведь и в поздравительной телеграмме советского
правительства не было ни слова о проституции и безработице.
— Почему вы приглашали на свои пресс-конференции только представителей
враждебных Советскому Союзу органов массовой информации?
— Не знаю, на основании каких критериев вы определяете эту самую
враждебность. Но мы не раз приглашали корреспондентов и советских газет, и
коммунистических газет Запада. Почему они ни разу не пришли — спросите у
сидящих в этом зале журналистов.
— Вы говорите, что в Советском Союзе евреям не дают возможности
пользоваться плодами еврейской культуры. Для кого же тогда выпускается
журнал "Советиш Геймланд"?
— Согласен с вашим вопросом. Для кого? Ведь хотя идиш и
противопоставлен в СССР ивриту — основному еврейскому языку, он не
преподается ни в одной школе страны, даже в так называемой Еврейской
автономной области. Неудивительно, что средний возраст читателей этого
журнала — шестьдесят с гаком.
Большинство моих ответов, несмотря на их очевидность, для Солонина
неожиданны. Он, похоже, не знает, что идиш в Биробиджане не преподают, что
советским журналистам не разрешают ходить на пресс-конференции к
диссидентам, что Декларация прав человека гарантирует возможность не только
выезда из страны, но и возвращения в нее... Удивляться этому не приходится,
ведь даже министр внутренних дел Щелоков в порыве великодушия говорил мне:
"Будь моя воля, я бы всех вас выпустил. Но назад, конечно, — никого!" Так
или иначе, каждый раз после моего ответа Солонин поспешно меняет тему, не
затевая дискуссий.
В конце концов прокурор задает мне такой вопрос:
— Был ли заключен ваш религиозный брак с соблюдением всех требований
иудаизма?
Услышав положительный ответ, он оглашает справку, полученную в
московской синагоге, где говорится: "Распространяемое на Западе некоей
Натальей Штиглиц брачное свидетельство, якобы выданное раввином еврейской
общины города Москвы, — фальшивка". Я думаю вступить в спор, но вовремя
спохватываюсь: не хватает мне только обсуждать с ними наши семейные дела!
Первый день работы суда подошел к концу. Судья объявляет, что
завтрашнее заседание будет закрытым. Я иду к выходу, неотрывно глядя на
брата, и уже оказавшись в коридоре, слышу его громкий, на весь зал, голос:
— Шалом от Авитали, Толя!
Меня быстро проводят мимо почетного караула кагебешников к воронку,
запирают в "стакане". Машина резко набирает скорость, делает вираж, железная
дверь под действием центробежной силы приотворяется, и в мою душегубку
проникает дневной свет. Я смотрю в образовавшуюся щель и сквозь лобовое
стекло водительской кабины вижу кусок асфальта, а затем — колеса, бамперы и
номера автомобилей, мимо которых мы проносимся. На белом фоне жестяных
табличек — черные буквы и цифры: К-04, К-04, К-04... Белый цвет указывает
на то, что машины принадлежат иностранцам, буква К — иностранным
журналистам, цифры 04 — корреспондентам из США. Мои "сообщники", стало
быть, ждут у дверей суда результатов. Сейчас выйдет Леня и все им расскажет.
Я чувствую страшную усталость и в то же время глубокое облегчение. Даже то,
что завтрашнее заседание будет закрытым, не омрачает моей радости.
"Крепко, видно, допекла их Наташа, если они вынесли вопрос о нашей хупе
на суд!" — думаю я с удовлетворением.
В камере я сразу же прошу дать мне "Правду", но дежурный отвечает:
— Сегодня не было.
— Врет! — комментирует сосед. — Я слышал, как в другие камеры
давали.
С дежурным спорить бессмысленно, но на следующее утро я требую у судьи
объяснений, почему мне перестали выдавать единственную доступную в Лефортово
газету — "Правду". И уже через несколько часов начальник тюрьмы Поваренков
сам приносит мне вчерашний номер. В нем одно под другим два сообщения:
первое — об открывающемся в Верховном суде СССР слушании дела по обвинению
в шпионаже Филатова, второе — о слушании в Верховном суде РСФСР дела по
обвинению в измене Родине Щаранского...
Кто такой Филатов, я не знаю, но сразу же предполагаю, что это
настоящий шпион. Смысл этого хода КГБ очевиден: связать в сознании людей два
дела и потом говорить о шпионах Щаранском и Филатове так, будто мы работали
на пару. В определенной степени им это, кстати говоря, удалось: даже через
много лет в лагере меня спрашивали о моем подельнике Филатове...
Второй день суда. Зал пуст, если не считать двух человек у стола с
аппаратурой, на которую я вчера не обратил внимания: будут вести запись
процесса.
Прокурор начинает спрашивать меня о списках отказников, но я держусь
своей линии:
— Я готов отвечать на все ваши вопросы на открытом заседании суда.
— Вам же хуже: там я этих вопросов не задам, — сухо говорит он.
Начинается допрос свидетелей. Официально этот день отвели для
рассмотрения обвинения в шпионаже, однако, как вскоре выясняется, под этим
предлогом решили выслушать всех тех свидетелей, в поведении или качестве
подготовки которых власти были не вполне уверены.
Первый, конечно, — Липавский. Опять он не смотрит на меня. Впрочем,
теперь ему это удается без особого труда: он стоит ко мне боком, лицом к
суду. На первые же вопросы: адрес, место работы — он отвечает уклончиво:
— Живу в Москве, работаю по специальности.
Судья на уточнении не настаивает. "Неужели Саня покушения боится?" --
думаю я. Через много лет мне стало известно, что незадолго до суда один из
наших общих знакомых встретил его в сопровождении телохранителей. Похоже,
кагебешники запугали сами себя сказками о сионистском заговоре.
Липавский достает из кармана какую-то бумажку и, как первоклассник,
читающий стихотворение, — старательно, с выражением, — дает те же
показания, что и пять месяцев назад, только теперь они заметно короче. При
этом он буквально ест глазами судью, отрываясь от этой трапезы лишь для
того, чтобы заглянуть в свои записки.
— Вы были завербованы ЦРУ и работали на них, верно? — спрашивает
судья.
— Да-а... — врастяжку говорит Липавский, напряженно что-то соображая.
— Рассказать, как меня вербовали?
— Нет, не надо. Скажите, а когда вы жили в одной комнате со Щаранским,
вы уже работали на ЦРУ?
— Ну да, конечно, давно работал! — восклицает Липавский. В его голосе
такое облегчение, что мне становится ясно: он страшно боится неправильно
понять судью и дать ошибочный ответ.
— Так! — удовлетворенно отмечает судья и зловеще смотрит на меня. --
Скажите, товарищ Липавский, — вновь обращается он к свидетелю, — а кто был
ближайшим другом Щаранского среди дипломатов?
— Прессел.
— Он был связан с ЦРУ?
— Безусловно. Я ему несколько раз жаловался на связных, которые не
забирали из тайников донесения, предупреждал, что мне придется все шифровки
уничтожить. По реакции Прессела было ясно, что он знает, о чем идет речь.
— Что ж, картина ясна, — удовлетворенно хмыкает судья и обращается к
прокурору, предлагая задавать вопросы свидетелю.
— Было ли задание составить список отказников получено из-за границы?
— Да, конечно. Я сам присутствовал на встрече с представителями
Конгресса, когда они предложили Лернеру и Щаранскому найти что-нибудь новое.
Затем Лернер при мне изложил Виталию Рубину перед отъездом того в Израиль
идею тотального давления на СССР.
— Так это была идея Лернера?
— Нет-нет! Она принадлежала Щаранскому! — воскликнул Липавский,
окончательно похоронив тем самым первоначальную версию "группового
преступления". — Потом мы получили от Рубина три письма с заданием
изготовить список.
— Как Щаранский переправлял материалы на Запад?
— Через Прессела и Тога. Мне это известно со слов самого Щаранского.
Прокурору этого недостаточно, ему нужно непосредственное свидетельство.
— А по телефону Щаранский передавал при вас данные об отказниках?
Липавский растерян. После напряженного раздумья он решительно отвечает:
— Нет, что вы! Ведь эта работа делалась в глубокой тайне!
Ну, Саня, это ты ляпнул! Ведь в обвинении сказано, что я передавал
списки отказников и по телефону, и хозяйки квартир, откуда мы говорили, это
подтвердили. КГБ-то нужны прямые свидетельства передачи мною на Запад
секретной информации!
— У вас есть вопросы к свидетелю? — обращается ко мне судья.
— Ходатайствую о вызове Липавского на открытое заседание.
— Мы ваше ходатайство рассмотрим, только имейте в виду: там мы не
позволим вам задавать вопросы, касающиеся обвинения в шпионаже.
Я понимаю, что могу больше Липавского не увидеть, и мне жаль упустить
возможность продемонстрировать, как топорно работает КГБ. Поэтому я
спрашиваю его:
— Когда были в Москве сотрудники Конгресса Попович и Доде?
— Я точной даты не помню, — подумав, отвечает он, глядя куда-то в
пространство между мной и судьей.
— А когда уехал Рубин?
— В семьдесят шестом году.
— В каком месяце?
— Не помню точно.
— А что было раньше — визит Поповича и Додса или отъезд Рубина?
Липавский пожимает плечами.
— Вам же свидетель сказал, что точно не помнит, — вмешивается судья.
— Он не обязан держать в голове все даты. Следующий вопрос!
— Даты он, конечно, зубрить не обязан, но я напомню ему: Рубин уехал в
июне, а конгрессмены приезжали осенью семьдесят шестого. Однако Липавский
утверждает, что Доде и Попович подсказали идею, которую Лернер затем изложил
Рубину накануне отъезда того в Израиль, — то есть следствие на четыре
месяца опередило причину! Тут я вправе усомниться не только в памяти
свидетеля...
Липавский краснеет. Он смотрит в свою бумажку, складывает ее, снова
разворачивает — и так несколько раз. Судья, похоже, тоже несколько смущен и
поспешно говорит:
— Еще вопросы!
Мне, конечно, есть о чем спросить Липавского, чтобы разбить его версию,
но из всех моих вопросов станет ясно и другое: что я лично не занимался
составлением списка отказников. А в этом случае сразу зайдет речь о том, кто
же все-таки их делал! Нет, такой поворот меня не устраивает.
— Остальные вопросы я задам свидетелю на открытом заседании, --
отвечаю я.
Липавский, по указанию судьи, остается в зале, заняв место во втором
ряду с краю. Следующей приглашается Лена Запылаева. Она такая же грустная и
запуганная, как и на очной ставке, так же печально смотрит на меня. Тихим
голосом говорит Лена о том, что печатала списки отказников, которые
Липавский приносил ей от Бейлиной и от меня.
Когда мне предложили задавать ей вопросы, я спросил только, обращался
ли я к ней когда-нибудь лично с подобной просьбой.
— Нет, — ответила она.
— А Бейлина?
— Нет.
— Почему вы считали, что делаете это для нас?
— Со слов Липавского.
Я благодарю ее и ходатайствую о вызове Запылаевой на открытое
заседание. Лене тоже предлагают остаться в зале. Она демонстративно выбирает
самый дальний от Липавского угол.
Следом за ней одна за другой были допрошены две свидетельницы --
пациентки того самого гинеколога, саниного друга, — Доронина и Смирнова. От
этих женщин требовалось подтвердить, что я из их квартир передавал на Запад
по телефону шпионскую и антисоветскую информацию.
Обе они рассказывают, что Липавский сначала через своего товарища, а
потом и лично раз в несколько месяцев обращался к каждой из них с просьбой
предоставить телефон для разговора с Израилем или Америкой, и подтверждают,
что видели меня среди приходивших на разговор. Но дальше их показания резко
расходятся с тем, что записано в протоколах следствия. Сейчас обе
утверждают, что не имеют представления о содержании телефонных бесед, ибо
при них не присутствовали. А как же с передачей списков отказников? Они даже
не знают, что это такое.
Тут судья решает, что пора показать бицепсы:
— Свидетельница Смирнова (Доронина)! Подойдите сюда и прочтите, что вы
показывали на следствии! Вот видите — это ваша подпись под протоколом. Вы
предупреждались об уголовной ответственности за дачу ложных показаний, и
если сейчас отказываетесь подтвердить то, что говорили раньше, мы должны вас
судить.
Реагируют обе одинаково: смущаются, пугаются, а потом говорят: "Ну,
ведь уже год прошел, я теперь не помню точно..."
— Но тогда вы, наверное, помнили лучше?
— Наверное...
— Значит, мы считаем действительными те показания, которые вы дали на
предварительном следствии.
Свидетельницы не возражают и покорно садятся на пустые места,
...Поділитися у соцмережах