Жанр: Электронное издание
belyj
...офессор Перетц на это "с перцем" обиделся, полагая, что и
тут Г. В. выказал "бугаевский" гонор указанием на то, что Перетц "без
перца"71.
И думается, - все же Г. В. был прав: Бугаевы - люди "с перцем";
характеристика двух дядей-чудаков это доказывает; отец, сделавший ряд
крупных математических открытий и высказавший ряд оригинальнейших
философских мыслей, был человек не только с математико-философским перцем,
но и с жизненным перцем; что же касается до меня, то если я еще и не доказал
свое право на "перец" в 1902 году, сильно "наперчив" быту своим
"декадентством", то, думается мне, ныне это доказываю, всыпая в бочки
медовых воспоминаний о добром, старом прошлом... ложечку "перцу".
Академик Перетц, усумнившийся в "бугаевском перце", может быть,
все-таки согласится с Георгием Васильевичем?
7. ВЛАДИМИР ИВАНОВИЧ ТАНЕЕВ
Другой критик быта и нравов, живущий средь нас и являющийся заклеймить
нас, - Владимир Иванович Танеев, талантливый адвокат и личность весьма
замечательная в своем времени; он двояко противопоставлялся: как сумасброд,
полусумасшедший позер; и как умница, смельчак и представитель недосягаемой
левизны в нашем круге; поклонник Фурье, прекрасно начитанный в
социологической литературе, знаток Сен-Симона и Луи Блана, лично
переписывавшийся с Карлом Марксом72, он для профессорской Москвы
восьмидесятых годов опасен во всех отношениях; за общение и за опасные фразы
Танеева могло влететь не Танееву, а, например, любому профессору, с ним
тесно общающемуся - тем более, что этот не боявшийся слов человек
организовал ежемесячные обеды в Эрмитаже73 и много лет рассылал приглашения
сливкам нашего круга; и там, за обедом, высказывал сногсшибательные
сентенции о том, что надо не оставить камня на камне на нашем строе.
Не сомневаюсь в искренности ужасно красных речей, потому что уверен в
безусловной правдивости этого человека; но факт оставался фактом: Танеева не
трогали, предоставляя свободу потрясать основы и в Эрмитаже, и в парке
собственного имения, куда "помещиком-Танеевым" посторонние люди не
допускались; стало быть: пропаганды в собственном смысле и не было; к
танеевским потрясеньям полиция привыкла, зная, что "красные ужасы"
котируются даже друзьями Танеева как барское чудачество; оставалось
непонятным, как разрешались обеды в Эрмитаже; высказывалось предположение,
что шпикам они на руку, ибо выявляют реакцию Ковалевских, Иванюковых и
Муромцевых на приглашение предать все огню и мечу. Знали: сам Танеев меча не
обнажит; и красного петуха не подпустит под собственную кровлю.
Опасность Разина, Пугачева не угрожала.
Правда, одно время боялись Танеева в качестве председателя Совета
присяжных поверенных, но, как оказалось, - более, чем полиция, боялись
Танеева присяжные поверенные, в скором времени забаллотировавшие его, после
чего он, бросив адвокатуру, переехал в деревню и оказался самоарестованным в
собственной усадьбе своей74.
В этом положении он был смешон.
Повторяю: хочется подчеркивать его всяческую порядочность и признавать
остроту им наводимой критики; но ведь он сам был объектом этой критики;
устраивалось харакири: фурьеристом-Танеевым барину-Танееву, развивающему в
усадьбе чисто самодержавную власть.
Говорил же он воистину ужасные вещи (для своего времени); его идеалами
были: Робеспьер и Пугачев: он собрал ценную коллекцию изображений Пугачева;
одно из них, увеличив, повесил, как икону, у входа в свой собственный
библиотечный зал; и всякого, вводимого в зал (это был ритуал), останавливал
перед "иконой", прочитывая лекцию; и после, отвешивая нижайший поклон не то
Пугачеву, не то собственным словам о нем, припевал плачущим, громким
голосом, напоминающим голос Толстого:
- Вот самый замечательный, умный, талантливый русский человек!
И еще нежно любил он Сен-Жюста.
Его постоянною поговоркою, как "так и все" Лясковской, было упоминание
всем и каждому, как некое memento mori: 75
- Это будет тогда, когда мужики придут рубить головы нам...
И, ужаснув либерала, порывающегося идти в народ во фраке и в
шапо-кляке, весьма довольный, он... нюхал... розу.
По его мнению: давно пора рубить голову; туда и дорога нам; это мнение
его распространялось на весь круг друзей и знакомых: удивительно, что у них
головы на плечах; еще сто лет тому назад следовало бы начать головорубку; и
как жаль, что Робеспьер - не дорубил.
Все это произносилось с мрачно сантиментальным вздохом; его серые,
задумчивые глаза и сизо-красный, перепудренный (оттого синий) нос,
напоминающий помесь носа ворона и индюка, вперялись в какую-то ему одному
видную точку, пальцы руки судорожно сжимались; и, глядя на него в эту
минуту, нельзя было сомневаться в том, что пальцы сжимают ему одному зримый
топор, которым он в следующую минуту ему одному ведомым способом снесет
голову: себе самому. Когда указывалось, что его жизнь не соответствует его
социальным взглядам, он грустно вздыхал и тонким, плачущим голосом (не то
насмехающимся) заявлял:
- Что же я могу сделать?
- Сумасшедший! - раздавалось вокруг.
- Чудак!
- Фразер!
Он не был сумасшедшим, ни позером только, хотя поза и заостряла в
превосходную степень его кровавые афоризмы; двуногий афоризм, ходячее
противоречие, - он сам осознал себя:
- Как поживаете?
- Ах, пора меня к черту!
И тут же нравоучительно прибавлялось:
- Когда я умру, - напомните моим близким, чтобы поскорее убрали они с
глаз долой падаль!
"Падаль" - труп Танеева.
Он был убежденным материалистом, хотя я видел его скорей сенсуалистом;
и он же до всякого "эстетизма" был первым московским эстетом своего времени;
так: еще в семидесятых годах, насчитывая у Пушкина лишь с десяток формально
безукоризненных стихотворений, он провозгласил первым поэтом гонимого и
непризнанного Фета; но, поклоняясь поэту, ненавидел "крепостника"; когда
Фета признали и стали справлять его юбилей76, то среди пены похвал речь
Танеева Фету прозвучала едким уколом.
Он и сам писал стихи, антологические, в духе Фета.
Сенсуалист, анархо-социалист, эстет, был он не просто безбожником, но и
хулителем, проклинателем бога, высказывая истины, от которых чуть ли не
падали в обморок; в ответ на вопрос, как примиряет он в себе собственные
социальные противоречия, он неизменно отвечал, что его ответ - огромное,
социологическое исследование, которое он всю жизнь пишет, но которое будет
обнародовано лишь после смерти его; он - умер: не знаю, было ли написано
обещанное исследование; оно ему представлялось ценным; многие утверждали,
что его и нет вовсе и что ссылка на исследование - слова.
Что было ценностью, так это его библиотека; она была трояко ценна:
социологический отдел был едва ли не наиболее богато представленным среди
всех библиотек; он, насколько я слышал, стал стержнем библиотеки
Коммунистической академии;77 ценна была коллекция гравюр, посвященных
Французской великой революции; наконец: ценность представляло собрание
редких, роскошных изданий; как только где-нибудь выходило издание в
нескольких экземплярах, Танеев не успокаивался, пока из Лондона, Парижа,
Берлина, Вены не получал он своего экземпляра; библиотека являла и богатую
библиографию; помнится: лукаво поглядывая на меня, он предлагал мне назвать
любого автора, которого портрет и библиографический материал о котором я
желал бы иметь под руками сию минуту:
- Не может оказаться автора, портрета которого у меня не было бы: ну,
называйте.
Я назвал Сар-Пеладана, руководствуясь мыслью: Танеев и Сар-Пеладан -
что общего?
Походив от одной полки к другой и полистав какие-то книжечки, он
подкатил лесенку, влез; и скоро спустился с серией томов Пеладана и с его
портретом.
- Может быть, вы еще кого-нибудь хотите увидеть? Но я, убежденный во
"всепортретности" библиотеки,
отказался экзаменовать Танеева.
В библиотеке, как в темном дне жизни Владимира Ивановича, в годах
утонуло все прочее: жажда рубить головы, деньги, имение, социализм, барство,
собственная жизнь; библиотека до основания разрушила бытие Танеева; и в
последние годы - полубольной, без гроша денег, то есть без возможности
скупать книги, он являл собою какую-то мрачную помесь из Плюшкина и Иоанна
Грозного; заходя к нам в эпоху 1904 - 1906 годов (во время наездов в
Москву), он, уставившись в новую книгу, которой у него не было, начинал
странно и жадно дрожать; я, что мог, предлагал ему; и он, обладатель ценных
гравюр и баснословно дорогих изданий, с благодарностью брал у меня мне
ненужное книжное дрянцо; в этом прибирании чего угодно, как угодно изданного
и ему ненужного почти книжного хлама я видел черты уже настоящей болезни.
Да, книжная паутина оплела танеевский меч для снесения голов; и в
сырости огромного, необитаемого здания, где расставилась библиотека, была
гарантия, что красный петух не пожрет томы; из огня и холодной сырости
поднимался этот странный туман, все более и более заволакивающий Танеева;
идеология Танеева - непроницаемый туман, в чем я убедился уже в 1910 году,
когда провел месяц в его Демьянове;78 гуляя в парке, заговорили мы о
психологии и теории знания; и я чувствовал, что происходит нечто странное; я
говорю и вкладываю в понятие "теория-знания" общефилософский смысл,
меняющийся в направлениях, но меняющийся вокруг, так сказать, исторического
стержня самого образования понятия; Гегель мог так понимать термин; Кант
иначе; Маркс опять-таки иначе; но нечто от термина оставалось в вариации
понимания; а то, что разумел Танеев, было непроницаемо; наконец, когда он
сформулировал свое понимание, я быстро замолчал; и уж никогда с ним на
философские темы - ни слова, ибо он сформулировал... просто галиматью;
надеюсь, что его социология была выкроена у него в голове не из этой
материи.
Да, ходил он в тумане; и из этого тумана он утверждал:
- Все люди сошли с ума! Или он утверждал:
- Все люди делятся на жрецов, убийц, хамов и рабов.
Особенно утонченна была градация хамов; в ней, например, была
подрубрика: хам эстетический; к ней относились: всякие художники (и кисти, и
слова) и... проститутки.
Последние года теорию срубления голов стала вытеснять теория
уничтожения европейского материка монголами.
В последний раз я виделся с чудаком летом 1917 года;79 он расхаживал с
Климентом Аркадьевичем Тимирязевым, жившим на даче у него80, в белом
балахоне, с угрюмым видом Иоанна Грозного, замышляющего казнь всем, и с
огромной палкой, напоминающей жезл Грозного; постоянно вдвоем бродили в
парке старики; Климент Аркадьевич прихрамывал (последствия паралича); и из
груди его вырывалось уже пламенное сочувствие делу Ленина; Танеев молчал,
как могила, по адресу Ленина; изредка вырывалось лишь по адресу Керенского:
- Чудовищная тупица!
Временное правительство было для него собранием идиотов.
В 1919 году (кажется) у него отобрали библиотеку; если не ошибаюсь,
умер он в двадцать первом году:82 в маленькой каморке, в большой нищете.
Книга выписывалась Танеевым отовсюду; книжные магазины Готье, Ланг и
Кнебель работали для него; все отцовское состояние и весь личный заработок
эта книга съедала; чтобы обрамить картину из тысячей томов, понадобился
огромный зал; для зала понадобилось перестраивать старый, каменный старинный
домину, доставшийся вместе с купленным Демьяновым; Танеев, эстет,
перестраивал этот дом, руководствуясь принципами высшей книжной эстетики, -
в ряде годин; перестройка съедала все средства; и полугодиями дом стоял в
разворошенном виде: средств не было.
Наконец, через много лет, дом был окончен, но уже семейство Танеевых не
жило в доме, где некогда было так хорошо и просторно; Танеевы переехали в
боковую дачу; перестроить старый дом в новый было и трудней, и дороже,
нежели если бы он был разрушен до самого основания; если бы его Танеев
предал огню, он бы скорее отстроился; годы шел раззор и себя, и домашних; с
ужасом рассказывалось и женой, и детьми, как под дом подводится центральное
отопление, взывающее к топке, съедающей сажень в день; больше - ни одной
печки. Топить дом было невозможно.
И Танеев, перебравшись в деревню, жил в новом доме не более двух с
половиною месяцев в году, прочие девять с половиною месяцев ютясь кое-как, в
двух комнатушечках; зимой в библиотеке даже нельзя было работать в теплой
одежде; такой там стоял сырой холод; и этот холод не протеплялся до конца
даже летами.
Но в расстановке книг, полок, в выписке специальных приспособлений, в
приготовлении гипсовых копий с античных статуй, в развеске портретов
проходили долгие месяцы, если не года; были в библиотеке и прилавки, и
какие-то выдвижные, полувыдвижные и невыдвижные столики, пюпитры, откидные
доски для работы стоя, сидя, ходя, полулежа; предполагалось, что обладатель
будет тут проводить двадцать четыре часа двенадцать месяцев, а не два с
половиною месяца в году; но к сентябрю уже Танеев уползал из своего сырого
великолепия в бедную, ничем не обставленную нору; библиотека-то и была огнем
и мечом, которым Танеев истребил в себе для Плюшкина и фурьериста, и
сибарита.
Сибаритством некогда была переполнена жизнь этого барина, которому со
свирепою мрачностью он отдавался; сыны его рубили дрова, запрягали телеги,
не вылезали из поддевок и смазных сапогов, работая, как настоящие мужики с
мозолистыми руками; надо было работать и хоть на чем-нибудь сэкономить:
ананасную, персиковую теплицу, грунтовый сарай для испанских вишен и прочие
затеи надо же было содержать; сдавали дачи и повышали ценность земли
маленького именьица с гигантским домом, с гигантским парком, с царственными
аллеями.
Сибаритство Танеева "омужичивало" семью; сыновья и дочери выглядели
скромными, ко всему привыкшими спартанцами; и одно время были притчами во
языцех для всех: мчатся телеги; на них с криком, с подсолнухами сидят рослые
парни и девки в сарафанах:
- Из какой деревни? - спрашивали непосвященные.
- Что вы, это - Танеевы!
Помнится мне, ребенку, маленький танеевский особняк в Обуховой
переулке: долгое время в нем жили два брата: композитор, Сергей Иваныч, и
адвокат, Владимир Иваныч; вынося за скобку общую чудачливость, по-разному
проявляемую, они были полной противоположностью друг другу: худой, бледный,
русый, мрачный, злопамятный Владимир Иванович и полный, розовый, почти
чернобородый, незлобивый и рассеянный весельчак Сергей Иванович, ушедший в
музыку, которую брат ненавидел: не мог выносить. Брату Сергею надо было
играть на рояли: но от звуков рояли брату Владимиру делалось дурно; и Сергей
Иваныч завел беззвучную рояль; и на ней упражнялся в нужных ему, как
пьянисту, нажимах пальцев.
О композиторской и директорской деятельности (С. И. одно время был
директором консерватории) Владимир Иваныч был самого невысокого мнения, но
учил брата, как надо дирижировать, то есть как не махать руками и не являть
дурака, ибо нет ничего глупее ломающегося дирижера, а они все - ломаки; и С.
И. с испугом дирижировал, пряча руки и помахивая палочкой себе под носом;
Сергей Иваныч сильно побаивался крутоватого и его не щадившего брата, пока
не перебрался от него в Гагаринский переулок, где я у него позднее бывал,
где он и умер; крутоватый брат ходил по Москве и плачущим голосом утверждал:
- Нет никого глупее музыкантов.
И эти заявления делались в лицо друзьям композитора, то есть
Рубинштейнам, Чайковским, Гржимали и прочим музыкальным корифеям.
Однажды, когда у брата сидели эти корифеи, в комнату вошел Владимир
Иванович и, плача голосом и кланяясь русой своей бородою и синим носом,
попросил композиторов ответить ему на вопрос, который-де его мучает: что
есть музыка? Поднялся спор; В. И. предложил основательно вырешить этот
вопрос и ему доложить и - вышел из комнаты; спорили часы; и вот что-то
вырешили; послали за В. И. Он входит; ему докладывают; тогда он, так же
плача и так же кланяясь носом, назидательно замечает, что определить
сущность музыки сущая бессмыслица, ибо эта сущность неопределима; весь опыт
с корифеями - лишняя демонстрация: их идиотизма.
Совершенно ясно: "братцы" должны были разъехаться; рознь их шла по
всему фронту; например: Сергей Иваныч, друг дома Толстых, почитатель Льва
Николаевича; Владимир Иванович питал к Толстому совершенно исключительную
ненависть, имел с ним сходство (в глазах и в тембре голоса); моя мать,
поклонница Толстого, все распространялась об обаянии, которое разливает
вокруг себя Лев Николаевич; Танеев гордился, что при общем круге знакомых
ему удалось элиминировать встречу свою с этим "неграмотным и тупым
фарисеем", не раз желавшим завязать с ним знакомство; однажды, встретясь с
матерью, Танеев ей говорит:
- Ну, вот: и я, наконец, увидел вашего Толстого.
- Быть не может: где?
- В центральных банях, - задумчиво проплакал Танеев.
- Ну и что же? - непроизвольно вырвалось у матери.
- Ах, как он безобразен!
Танеев был сторонник античной красоты и физкультуры; "безобразие"
толстовского тела было для него важным фактором, уличающим Льва Толстого;
сам Танеев был весьма безобразен, напоминая не раздутого индейского петуха,
а обтянутого индейского петуха; перепудренный длинный нос его вывисал, как
мягкая часть, свисающая У индюка с носа, и формой, и цветом (синевато-сизым
от пудры); в старости он стал вылитым Грозным.
Он был помешан на чистоте; он уродливо перемывался, утрами выбегал в
умывальную, где стоял ассортимент ведер всяких вод (от ледяной до кипятка),
так или иначе расположенных; не отдавшись двухчасовому перепромыванию и
перепротиранью себя, он не мог сесть за рабочий стол; тайну комплекса ведер,
щеток и полотенец ведала нянюшка "братцев", Пелагея Васильевна, отдать
которую брату он на этом основании не мог (никто не одолел тайны
приготовления умывального аппарата); в Пелагее Васильевне и заключалось
соединение жизней столь различных братьев; оба без нее жить не могли.
Наконец Сергей Иваныч таки похитил, как Прозерпину, Пелагею Васильевну
из царства Плутона;83 этого В. И. брату простить не мог, утверждая
полушутливо, полуозлобленно:
- Сергей Иваныч - хитрец и плут!
Понятно: после Пелагеи Васильевны Танеев уже ни разу в жизни не
домылся; он мылся утонченно (и кушал утонченно); вытирая мокрую голову свою,
он едва ли не сдирал с себя кожу; вообще: жизнь его - сплошное эпикурейство;
помнится, как сквозь сон, его московский кабинет (до переселения
"библиотеки" в деревню); поражали в нем не столы, а книжные прилавки, на
которые он, стоя за прилавком, разбрасывал свои гравюры и роскошные
переплеты; и, помнится, сидит его друг, присяжный поверенный Минцлов (отец
позднее небезызвестной в Москве теософки, странно исчезнувшей); из кабинета
вела едва ли не потайная дверь в дедовский винный погребок, откуда
угодившему гостю приносились ценнейшие, едва ли не столетние вина; Танеев
лет двадцать выпивал погребок свой; и оттого, вероятно, его кончик носа
сизел и синел; угодившему посетителю предлагался стакан столетнего
мозельвейна; не угодившему - дарилась книга; не угодить в 80% Танееву
означало: посадить невидную царапину или оставить пятнышко на показываемом
роскошном издании, которое превращалось в "опоганенный" хлам, иронически
даримый "поганцу"; тайны подарка "поганец" не понимал; и с удивлением
принимался благодарить хозяина, над ним издевавшегося.
Танеев был крайне честен; однажды, в бытность его адвокатом, к нему
явился известнейший миллионер, прося взяться за дело, которое и стал
излагать; Танеев слушал с добродушным хладнокровием; дело изложено; Танеев
молчит; молчит озадаченный молчанием миллионер; и вдруг раздается: короткое,
отрывистое, негромкое:
- Пошел вон, скотина!
И миллионер, схватив шапку, молча исчезает.
Таких эпизодов не мало с ним было; однажды, нуждаясь в деньгах, он
отказался вести дело лишь потому, что клиент его назвал голубчиком:
- Я вам - не "голубчик"!.. Берите бумаги... Клиент перепуганный
кланялся.
- Нет, нет, - берите: я вам - не голубчик!
Выше среднего роста, скорее худой, с бледноватым, бессонным лицом,
обрамленным узкою, русою бородою, с мягчайшею шапкою русых волос, с лбом
покатым, сбегающим в монументальный, весьма перепудренный нос сизо-синий, с
опущенными серыми, пронизывающими мимолетом глазами, в лицо не глядящими,
все подмечающими, вовсе не франтоватый (от безукоризненности "стиля"
костюма), он тихо входил, будто вкрадываясь; делалось напряженно, неловко от
мысли, что от тысячи мелочей он способен прийти в ужас: при виде пылинки,
при обонянии недостойного запаха (переутонченное обоняние); молчаливое
явление его стесняло свободу; не видывал я такого тирана, как он; не
случайно он в старости имитировал Грозного: родись Грозный в девятнадцатом
веке, как знать, может быть, фурьеристом он стал бы: и родись Танеев в
шестнадцатом веке, он стал бы как Грозный.
Его любимейший лозунг "нестесненья свободы" был самым ужасным
стеснением; не верили, слыша диалог Танеева с сыном, Сергеем, рослым малым,
воспитанным по системе Жан-Жака Руссо, в поддевке, в смазных сапогах:
- Потрудись, Сереженька, друг мой, - сходи ты туда-то...
- А ты сам пойди, - отгрызался сын. И Танеев покорно плакал:
- Слушаю, мой друг! И шел.
Но никто не верил дерзенью кротчайшего, трудолюбивейшего Сергея
Владимировича; и никто не верил в "кроткого" Владимира Ивановича; дачники
испытывали "нестесненье свобод" настоящим рабством; система декретов
Танеева, передаваемых устно, определяла: что можно и чего нельзя в парке, на
даче; нельзя трогать цветов, бросать окурки, от вида которых он падал в
обморок; одной дачнице он предложил в три дня выехать после ее заявления,
что в ее доме сыровато (не сыровато, а очень сыро):
- Нет, уж, пожалуйста, уезжайте, а то вы простудитесь.
Его едва вымолили не гнать; так он карал за неосторожное выражение
(между нами - за правду); в другой раз он тоже отказал от дачи, вернув
деньги:
- За что вы гоните меня?
- Вы не так обошлись с вашей прислугой.
В данном случае действовал он из принципа справедливости; но его
принцип всегда протыкал, как меч, ударяющий из угла; грубый человек выпалит
прямо в лицо; "кара" Танеева настигает нежданно, как государственная
необходимость.
Одно время он запретил военным появление в парке; и не сдавал им дач на
том основании, что они, убийцы, носят саблю и всегда могут кого-нибудь
зарубить; а он охраняет благополучие дачников (вернее - пасет их жезлом
железным); сам-то он верил, что не стесняет свободы; видя, как дети его
висят кверх ногами с вершины березы, мать раз воскликнула:
- Ведь они оборвутся: что ж вы молчите?
- Я и сам боюсь, - нюхал розу он, - а что я могу сказать?
Но стесняясь словесными запретами, он нагонял ужас жестами нестесненья
свобод в семье; в доме его не вылезали из страхов, ибо он мстил жестом
поступка.
- Где же В. И.? - спросила раз мать. На что один из сынов ответил:
- Папе Елена не так штаны сложила; он и уехал в Москву.
Однажды за столом, рассмеявшись, он поднял глаза к потолку и увидел:
над головою его качается паутинка; молча он встал и исчез: из Москвы, из
Демьянова; жена сходила с ума; наконец - телеграмма... из-за границы: "Жив,
здоров!"
- Думаю, что "дыба", им устраиваемая семье, превосходила "дыбу"
Грозного, ибо была утонченно проведена сквозь Жан-Жака Руссо и Фурье;
демонстрация Танеевым нестесненья свобод была пыткой для многих.
Таков этот критик быта; но "критик" иных сторон "бытика" был он
замечательный; и едкость его сарказмов с детства пронзила меня.
8. ДЕМЬЯНОВО
Демьяново (под Клином) - родное место: здесь вырос я;84 оно находилось
в трех верстах от Клина при шоссе, пересекавшем почти Шахматово; от
Демьянова до Шахматова по шоссе верст семнадцать; мы с Блоком в детстве
проводили лето почти рядом; и можно сказать: район шахматовский пересекал
демьяновский район; так Блок знал и, кажется, бывал в Нагорном, где мы
устраивали пикники; Нагорное - посредине между Шахматовым и Демьяновым;
около Демьянова, в семи верстах, село фроловское, где живал Чайковский,
изредка наведываясь к гостившему в Демьянове композитору Сергею Ивановичу;
постоянно наезжала в Демьяново старуха Новикова, и появлялось шумное и
экстравагантное семейство Кув-шинниковых, не безызвестных в Москве.
Район Николаевской железной дороги, - сколькие из детей "рубежа",
позднее встретившихся, проводили детство рядом: под Крюковым рос мой друг С.
М. Соловьев;85 около Поворовки живал другой друг, А. С. Петровский; около
Подсолнечной - Блок; около Клина - я. Кто мог сказать, что в один из
периодов пути этих людей остро скрестятся; многие живали в этом районе:
около Химок профессор Захарьин; около Шахматова Менделеев и т. д.
Демьяново - родное место: место встречи с природой, впервые и на всю жизнь
проговорившей с лугами, лесами, цветами, ветрами, садами; мы снимали дачу в
Демьянове первые десять лет моей жизни; и природа,
...Закладка в соц.сетях