Жанр: Электронное издание
Pentacle
...и дрогнули, старый запорожец открыл
глаза, поводил зрачками, и взгляд его остановился на Омельке.
Он не помнил, как выбрался на дорогу. Сорочка изорвана, штаны - грязные и мокрые
насквозь. Поскуливая от ужаса, Омелько добрался до Студны и залез в реку с головой -
прохладная чистая вода помогла собрать остатки сил и не расстаться с рассудком.
Он бормотал все молитвы, какие знал. Выстирал одежду; луна к тому времени поднялась
высоко, и приходилось прятаться в тени кустов - чтобы кто-нибудь, идущий ночью по
хозяйственной надобности, не заметил на берегу скрюченного голого мальчишку. Наконец
кое-как успокоился и сказал себе, что все позади. Отделался, почитай, легко. Хлопцам, конечно,
ни слова не скажет - упаси Боже, рассказывая, заново пережить такой ужас...
Да и не поверят хлопцы. Будут смеяться, как над Леськом.
Ночь стояла глухая, будто тетерев. Становилось прохладно. Омелько выкрутил одежду,
натянул на себя и решил добираться до дома бегом - на бегу и согреешься, и рубаха со
штанами высохнут...
Только он так подумал, как новая мысль пригвоздила его к месту. Эта мысль была
страшнее многого, что он повидал сегодня ночью.
Картуз!
Картуз с треснувшим козырьком остался на баштане!
Когда Омелько, не помня себя, кинулся бежать - картуз слетел от ветра и остался лежать
среди отрезанных голов. Значит, завтра утром панский сторож, обходя грядки, непременно его
обнаружит...
А может, сам немец наступит надраенным до блеска сапогом. Поморщившись, нагнется,
возьмет двумя пальцами, поднесет к глазам...
Омелько от страха даже пальцы закусил. У панских слуг и сторожей имелась одна
особенность - они точно знали, кому из деревенских хлопцев принадлежит та или иная вещь.
Этот самый картуз когда-то потерял Семен, спасаясь от собак в панском грушевом саду. А на
другой день сторож был у отца во дворе, и картуз у него в руках, и отцу пришлось платить
штраф, а Семен потом еще долго ходил враскорячку, спал на животе и ел стоя...
А уж немец, если с пеклом связан, сразу догадается, чей это картуз.
Ранним утром отец с братьями отправились возить снопы. Варька подоила и погнала
пастись корову, мать взялась печь хлеб, а Оксанка - помогать в хате. Омелько вроде бы тоже
подался на сноповоз, но по пути ухитрился улизнуть - благо отцу было не до него. Дорога
после дождей раскисла, и возы то и дело попадали колесом в выбоину.
Глотая слезы, Омелько поспешил в балку к деду. Пес с отрубленным в щенячестве
хвостом - Куцый - встретил гостя сливающимся в очередь лаем, но через минуту, узнав,
замолчал и вильнул обрубком.
Дед был дома. Сидел, как обычно, на колоде с ножиком в руках, что-то мастерил. Омельку
встретил без обычной приветливости - как будто уже знал страшную тайну.
Сев перед дедом на корточки, Омелько, обливаясь слезами, рассказал все до нитки - и
про арбузы, и про ночной баштан, и про головы на грядках. Дед слушал, попыхивая трубкой. Из
трубки поднимались колечки - Омелько смотрел на них уже безо всякой надежды. Ведь если
дед не поможет - не поможет никто, и похоронят незадачливого хлопца за оградой кладбища.
- Знал я, что этим кончится, - сказал дед неожиданно мягко. - Не зря баба Рудковская
тебе пуп завязала на четырехлистном клевере, чтобы счастливый был. А о том не подумала
глупая баба, что...
И замолчал, встопорщив седые усы.
- Что? - жалобно спросил Омелько. Дед вздохнул:
- Глупый ты, хлопец... Пустая голова.
- Деда! - взмолился Омелько. - Спаси! Если... если ты... да кто без тебя... Немец
утащит меня в пекло, и...
- А таки утащит, - сурово согласился дед.
На это Омелько не нашелся, что сказать, и молча заплакал.
- Дурень ты, дурень, - печально продолжал дед. - Не будь ты мне родной внук...
Он тяжело поднялся и ушел в глубь куреня. Омелько сидел тихо-тихо; дед вернулся, неся
в кулаке что-то, от чего свисал из горсти кожаный гайтан.
- Слушай, дурень, - сказал дед, снова усаживаясь напротив Омельки, и тот немного
воспрянул, потому что в дедовом ворчании не было гнева. - Наденешь вот это на шею... И
когда она приедет за тобой на дохлой кобыле - за ней не ходи, а веди кобылу за собой прямо
до обрыва. Только не дай ей до себя дотронуться!
- Кто приедет?!
- Молчи, не перебивай. Три ночи тебе дается. Сможешь продержаться - герой. Не
сможешь... тут тебе, Омельку, никто не поможет.
- А ты, деда?!
- Я тебе уже помог, - отозвался дед сурово. - Тебе бы на том баштане навеки остаться,
на грядке, сны видеть... А ты ушел. Потому что я подсобил.
Он раскрыл ладонь. На заскорузлой подстилке из вековых мозолей лежал колокольчик -
обыкновенный колокольчик, как для скота, надетый на тонкую ленту кожи.
От деда пахло табаком и травами. И еще чем-то, отчего Омельке стало спокойнее.
- Деда... А что они там, спят?
Суровый взгляд, но Омелько уже не боялся.
- Деда...
- Спят. - Старческий рот под седыми усами властно изогнулся уголками книзу. -
Спят... и снится им...
- Что?
Дед посмотрел на Омельку искоса.
- Страна им снится. Бои... Победы... И договоры, которые подписывают на свитках и
скрепляют гетьманскими печатями. И слава им снится, громкая слава... И потомки снятся, -
дед неопределенно махнул рукой за плечо, - которые напишут про их славу в школьных
книгах с желтыми страницами. И никому из них никогда... - Дед замолчал, тяжело
раздумывая. Сдвинул клочковатые брови, поскреб лысину. - Ступай. "Отче наш" перед сном
читаешь?
- Читаю, деда, как не читать!
- Ну так иди. И помогай отцу, не отлынивай! Омелько вылетел из куреня. Куцый
проводил его радостным повизгиванием и звоном цепи.
Колокольчик Омелько спрятал под рубашку.
Вечером, когда мать позвала на ужин, ему встретился на улице Андрий. Тот рассказал не
без восторга, что, оказывается, на баштане у немца нашли хлопчачий картуз с треснувшим
козырьком и немец страшно гневался - обещал найти вора и спуску не дать.
- Говорят, так ругался, что в крайних хатах было слышно, - говорил Андрий, поправляя
на голове свой собственный пыльный картуз.
Омелько с большим трудом притворился, что новость вызывает у него те же чувства, что
и у Андрия: удивление и любопытство.
За ужином отец спросил, чего это Омелько такой тихий; тот сослался на усталость и, едва
встав из-за стола, поспешил в комору, в сено. Устал он и в самом деле страшно: бессонная ночь
давала о себе знать. Зарывшись с головой, он свернулся калачиком - и через секунду стоял в
коричневато-сером мареве у ворот отцовской хаты.
Никого - ни человечка. Ни звука - даже собака не гавкнет. И к нему приближается,
боком сидя в седле, старуха в черном платье с рваным подолом, с лицом желтым, как у
мертвеца. А под старухой кобыла. Половина головы со шкурой и глазом, половина - череп. На
шее шкура висит лохмотьями, грива повылезла, бока вздулись. Дохлая кобыла.
- А ну-ка, дитятко, - говорит старуха, - пошли со мной. Я тебя сладеньким угощу:
арбузика хочешь?
Омелько от страха язык проглотил. Стоит, шатается. А старуха все ближе. Тянет руку.
- Пойдем со мной, хлопчик. Тут недалечко.
Омелько дернулся. Звякнул в руке колокольчик. Хлопец поднес руку к лицу...
Колокольчик висел на кожаной ленточке, позванивал тихо и как бы сам по себе.
Динь-динь... Динь-динь...
Старуха отшатнулась. Кобыла отступила; старуха повела ладонью, будто приглашая за
собой:
- Аи, какая цацка у тебя, малой... А все равно пойдем. Арбуз на столе, нарезан острым
ножом, ни семечки не выпало... Идем со мной.
У Омельки помимо воли выступила слюна на губах. Сладкая, как арбузный сок. Нога
шагнула без спросу, за ней другая...
Звякнул колокольчик.
Омелько встал и попятился. И, зажмурившись изо всех сил, велел ногам идти в другую
сторону - от ворот вправо. Там всегда был дом дядьки Петра, а теперь, в коричнево-сером
тумане, там пусто, тропинка - и вдалеке обрыв...
- Постой, дитятко... Постой, погоди...
Омелько шел, будто прорываясь сквозь густую паутину. Сзади слышалась тяжелая
конская поступь. Иногда колокольчик замолкал, тогда хлопца разворачивало и тянуло назад, к
старухе и ее кобыле. Он тряс колокольчиком, но тот немел от ужаса - лишь в последний
момент, когда можно было разглядеть червей, копошащихся в пустой глазнице лошади,
колокольчик выдавал "динь-динь", и Омелько получал новую короткую свободу.
Обрыв был далеко, когда прокричал петух и в своем сне Омелько услышал его голос.
Открыл глаза.
Занималось утро. Братья спали. Отец возился во дворе, мать доила корову. Дверь в хату
широко распахнута; в двери стояла, сладко потягиваясь, неумытая Оксанка...
Омелько нащупал на груди колокольчик. И страх сделался меньше.
Днем по селу ходили слухи. Одни говорили, что немец занемог и вызвал из города врача.
Другие - что немец здоровехонек, сегодня по баштану гулял, видели его. А Варька принесла
от колодца новейшую новость: немец нашел на баштане чей-то картуз и успел обойти с ним
несколько дворов - выпытывал, чей.
- А твой-то картуз где? - спросил брат Семен как бы между прочим.
- В коморе, - ответил Омелько, не моргнув и глазом. - Ты чего, думаешь, я к немцу на
баштан полезу?!
Семен расхохотался:
- Ну да! Там же черти... Хотя полез ведь кто-то, иначе откуда картузу взяться, а?
- Ты его видел, тот картуз? - спросил Омелько со всей возможной
презрительностью. - Девки, может, и брешут!
Варька слегка обиделась.
Весь день Омелько искал момент, чтобы улизнуть опять в балку, к деду Мамаю, но, как на
грех, его постоянно донимали поручениями. Сделай и то, и это, принеси и отнеси, почини,
помой, сложи - Омелько вертелся как веретено, ни минутки не имея свободной. А еще помнил
слова деда: помогай, не отлынивай. Может, и зачтется усердие? Звонче станет колокольчик?
За весь день колокольчик ни разу не звякнул. Домашние и не заметили, что такое у
Омельки за пазухой.
Вечером он долго старался не заснуть. Пробормотал "Отче наш" раз сто примерно, еще
столько же сказал про себя - и провалился в сон, не удержался. И сразу оказался в
коричневато-сером тумане, у ворот отцовского дома.
А старуха на кобыле совсем рядом. Протянула руку - но Омелько чудом успел
отскочить, вывернулся.
- Что ты бегаешь, дитятко? Не хочешь арбузика? - загнусавила старуха. - Сразу со
мной пойдешь - тебе же лучше, дурник. Сладенько будет...
Колокольчик в руке казался тяжелым, втрое, вчетверо тяжелее, чем вчера. Омелько
повернулся и побрел, не оглядываясь, к обрыву. Дохлая кобыла не отставала. Ее всадница
бормотала неведомую речь, слова догоняли и цепляли кожу на спине, точно тоненькими
крючьями, тянули назад. От голоса старухи пропадала воля; колокольчик тянулся к земле,
кожаная ленточка трещала, готовая порваться. Но самое страшное - колокольчик немел. От
"динь-динь-динь" сперва осталось "динь-динь", потом просто "динь... динь...", а потом
колокольчик замолчал совсем, и Омельку потянуло назад на невидимых ниточках.
- Ах ты, мой хлопчик, - бормотала старуха. - Ну иди же. Иди со мной...
Он тряс колокольчиком, рискуя вытряхнуть руку из плеча. Колокольчик молчал; только
когда старухина костлявая ладонь почти стиснулась на его плече, колокольчик издал хриплое
звяканье, и старуха с проклятьями отшатнулась.
Омелько кинулся к обрыву. Земля на краю пошла трещинами, клочья травы нависали над
пропастью, как дедовы брови. Воспоминание о деде придало силы, колокольчик снова
зазвонил, и Омелько прибавил шагу. Может, это обрыв над Студной, успел он подумать. А
может, над другой какой-то рекой...
Лошадиные копыта били в землю за спиной. Дохлая кобыла пустилась галопом. От ужаса
Омелько чуть не выронил колокольчик, оглянулся - и увидел старухино лицо прямо над
собой, седые космы почти касались его лба...
Закричал петух.
Днем разразилась гроза. Дождь лупил и лил, маленькая Оксанка смело бегала по лужам, а
мать загоняла ее в дом. Страшные коленца выкидывала на небе молния, гром бил так, что
хотелось заткнуть уши. Варька говорила с важным видом: видишь, прогневался Илья...
Омелько знал, на что он прогневался.
С утра немец успел обойти еще с десяток дворов, и в одном - Омелько знал точно - его
картуз узнали. Это был дом родителей Леська; Омелько не знал, сумел ли Лесько сдержаться
при виде немцевой находки. Лесько - хлопец хитрый и подловатый: с него сталось бы
проговориться будто невзначай, ненароком. Отплатить Омельке за насмешку...
Он сам не понимал, как дожил до вечера. Но вечер пришел, а немец так и не появился.
Колокольчик за пазухой был горячий, словно уголь.
Не раз и не два он останавливался в воротах. Наяву все выглядело иначе: справа - сад,
слева - улица, и в отдалении дом дядьки Петра. Нет никакой тропинки и никакого обрыва, и
колокольчик в руке не звонил. Берег, видно, силы для последнего испытания.
...А если вовсе не спать?! Дед сказал - три ночи; а будет Омелько спать или нет - кому
какое дело?
Не давала покоя еще одна мысль: а вдруг старуха успеет схватить его раньше, чем он
вспомнит про колокольчик? Она ведь каждый раз все ближе подбирается... Едва Омелько
заснет, а старуха его - хвать! Как бы не пропустить ту секунду, когда явь переходит в сон?
Когда из кучи сена в коморе он выпадает в коричнево-серый туман перед воротами отцовской
хаты?
Отче наш, иже еси на небеси...
Сон навалился силком, не позволив закончить молитву.
- Стой, сладенький, не вертись... Ах, плохой хлопчик. Две ночи не слушался, на третью
попался, будет тебе на орехи...
На самом деле Омелько еще не попался. Он стоял, прижимаясь спиной к закрытым
воротам, а старуха верхом на кобыле загораживала пути к отступлению. Не пробиться к
тропинке, не добраться до обрыва...
Колокольчик звонил хрипло и очень тихо.
Старуха протягивала руки; не могла дотянуться до Омельки - но и не отступала.
- Что же ты, малой, старших не слушаешь? Не помогло тебе твое счастье, видишь, не
помогло... Брось свою цацку. Иди со мной, тепленький, иди со мной...
Омелько набрал воздуха - и кинулся вниз. Проскользнул между ногами дохлой кобылы.
- Аи, стой, шустрый какой! Не уйдешь!
Топот копыт за спиной. И колокольчик молчит - выдохся. Омелько чувствовал, что
бежит на одном месте. Ноги месят воздух, взлетают комья серо-коричневой земли, а обрыв с
клочьями травы над пропастью не становится ближе - наоборот, отдаляется...
Цап! - костлявые пальцы схватили за рубаху на спине.
"Отче наш!" - немо взмолился Омелько. Отвечая ему или сам по себе, колокольчик в
руке вдруг ожил: "Динь-динь-динь!" Ветхая домотканая рубаха треснула. Омелько
почувствовал, что свободен. Припустил во весь дух; наверное, никогда в жизни так не бегал...
Вот и обрыв. Только внизу не видно никакой реки - чернота. Трещины стали яснее,
шире; Омелько упал на четвереньки.
Рядом переступали ноги дохлой кобылы. От них тянуло невыносимым смрадом.
- Ну, хлопчик, что теперь?
Старуха смотрела сверху вниз. В руках у нее откуда-то взялась витая плетка.
Колокольчик упал на траву. Язычок, медная капелька, бессильно вывалился.
- Что теперь, сладенький? Как тебе наши арбузы? Омелько отползал, лихорадочно
нащупывая ногами твердую почву за спиной, ежесекундно рискуя ухнуть вниз.
Старуха захохотала.
Черный платок сполз с ее головы, обнажая голый череп. Она вскинула к небу руки, в
ответ налетел ветер, подхватил черное платье с изглоданным червями подолом...
Омелько нащупал в темной траве колокольчик - немой, безъязыкий.
И заверещав, как поросенок под ножом резника, бросил его чудовищу в лицо.
Затрещало, будто выворачивали из земли вековой дуб. Смех старухи перешел в вопль.
Трещина над обрывом превратилась в щель, затем разошлась вовсе. Огромный пласт земли
откололся и полетел вниз вместе со старухой и ее дохлой кобылой, и вместе с ними летел,
светясь, будто в кузнечном горне, колокольчик.
Омелько остался на краю. Висел, вцепившись в траву, похожую на дедовы брови.
Подтянулся, лег на обрыв животом...
Прокричал петух.
Немец стоял в воротах - рыжие усы, куцый сюртук, клетчатый кашкет. Панские штаны
заправлены в блестящие сапоги; в руках - картуз с треснувшим козырьком.
Омелько смотрел из-за двери коморы, как отец разговаривает с немцем.
- Нет, - сказал немец неожиданно высоким трескучим голосом. - Штраф на этот раз
никакого не требовать. Потрава невелик, и претензия моя невелик - чтобы в будущем, если
можно, ваш сын не посягать на чужое добро.
Отец что-то сказал - Омелько не расслышал.
- В этих широтах нелегко выращивать бахчевая культура, - сказал немец. - Я понимай
ваше возмущение. Кроме того, вора в жизни ждать плети, тюрьма и Сибирь. Надо уважать
чужой труд, да!
И немец ушел, оставив картуз отцу.
Отец стоял посреди двора, вертя картуз в руках. Затем, мрачнее тучи, повернулся к
коморе.
Омелько вышел, втянув голову в плечи.
И когда ему велено было идти за хворостиной и он покорно пошел, заранее похныкивая и
вытирая кулаком нос, хлопцу виделся большой зеленый арбуз, спрятанный в лопухах на берегу
Студны.
Пусть отец выдерет - в первый раз, что ли?
Зато когда соберутся у костра хлопцы, когда он выкатит арбуз к костру и с хрустом всадит
ему в бок дедов казацкий нож... Когда потечет по пальцам сок, запрыгают лаковые семечки...
Когда сердцевина арбуза, зернистая и розовая, заполнит собой весь рот... И когда хлопцы будут
смотреть, выпучив глаза, и недоверчиво расспрашивать про немца, а он в ответ на их вопросы
будет только улыбаться... Аи!
И они все вместе сожрут арбуз, и останется только гора зеленых корок и приятная тяжесть
в животе... Аи, аи!
И с тех пор он станет у хлопцев ватажком, заводилой... Ай-ай-ай!
И следующим летом, может быть, он еще раз дождется момента и выкатит с баштана не
один арбуз... Аи! Два или три арбуза, и тогда...
Так или примерно так думал Омелько, лежа животом на отцовом колене, в то время как
хворостина полосовала его зад, и без того, впрочем, давно полосатый.
Над балкой курился дымок. Не дед ли курил свою трубку?
БОИ БЕЗ ПРАВИЛ
1
Максу всегда нравилось, как она дерется.
Разумеется, не с ним. Существо безобидное и возвышенное, Максик бледнел при виде
оцарапанного пальца и норовил хлопнуться в обморок. К дантисту Анка тащила его за шкирку,
иначе Максик жрал тонны анальгина и трясся от дурных предчувствий. Бичом молодого
человека было богатое воображение, все: и боль, и опасность - он переживал заранее, в сто
крат усиленном виде, с подробностями. И когда наступала реальность во всей своей красе,
Макс уже годился разве что на говяжью тушенку.
Анка - другое дело.
"Ввяжемся в драку, а там посмотрим!" - говаривал при случае Наполеон. Если бы Анке
кто-то сказал, что она следует принципу великого полководца, девушка сильно удивилась бы. С
биографией маленького корсиканца она была знакома исключительно по рецепту вкусного
слоеного торта и стихам из школьной программы, которые училка заставляла зубрить наизусть:
"В двенадцать часов по ночам из гроба встает император..." и "Напрасно ждал Наполеон...".
Авторов этих стихотворений Анка честно путала.
Зато она изумительно дралась.
Анкин сэнсей по карате, человек, безусловно, сумасшедший - ибо только псих способен
посвятить жизнь изучению оптимальных методов искалечить ближнего своего и вдобавок
называть это варначество искусством, - нашел в ней родственную душу. Утомившись от
нагрузок, милая, стройная - ну разве что излишне жилистая! - барышня могла за чаем с
сухариками часами рассуждать о высоких материях. Например, сперва короткий кинжальный
удар ногой в пах, а потом, когда оглушенный болью враг согнется, левой рукой схватить за
волосы и рвануть на себя, встречая чужое лицо правым локтем. Или, скажем, перевести
встречный удар нехорошего человека мимо и вскользь, как стрелочник переводит поезд на
другие рельсы, и, не разрывая контакта, пройти ладонями к голове - одна ложится на
подбородок, вторая берет затылок, и одновременно с проворотом, с хрустом...
Анкина мама так и не привыкла к подобным чаепитиям, сбегая на кухню.
В соревнованиях Анка не участвовала. Честолюбие или, хуже того, тщеславие не свило
гнездо в ее душе. К медалям и титулам она тяги не имела, а к правилам, ограничивающим
бойцов на татами, испытывала легкое пренебрежение. К себе Анка относилась равнодушно. Не
самая приятная подробность, но в должной мере пикантная: часть зубов у юной леди уже была
вставная. Насчет белесых тонких шрамиков в области голеней и предплечий Максик шутил, что
они украшают настоящего мужчину, и целовал каждый шрамик в отдельности. Ну, синяки не в
счет. С кем не бывает?
А так, в целом - скромная, милая, во всех отношениях приятная девица. Даже, можно
сказать, робкая: Максу пришлось изрядно постараться, прежде чем Анка уступила ему цветок
девичьей скромности.
По большой и чистой любви.
Жил Максик на окраине, в спальном районе, где кто только не спал. Анка часто
провожала его домой, если приходилось возвращаться поздно. Очкастый, рыхловатый Макс с
безобидным выражением лица просто притягивал к себе интересы скучающей шпаны.
Спросить у такого сигаретку, чтобы сразу перейти к выяснению взглядов на жизнь, - дело
святое. А уж если рядом с таким замечательным рохлей стучит каблучками клевая телка, так и
вовсе кровь кипит в жилах.
Останавливали, значит.
И знакомились с Анкиными каблучками-кулачками.
Прихватить хама, лезущего со слюнявым поцелуем, за уши. Ладони сложены "обезьяньей
горстью", это очень полезно для барабанных перепонок, если прихватывать с хлопком. Лбом,
смешно набычившись, - в переносицу. И сразу не смешно. Совсем. Оттолкнуть так, чтобы
снес с копыт пьяненького дружка. "Журавль топчет змею" - дружок катается по земле,
держась за ушибленную гордость, куда угодил острый каблук со стальной набойкой.
Подхватить с асфальта увесистую штакетину. И того гада, что еще держит Макса за грудки, не
успев оценить изменение диспозиции, - сперва по коленям, наотмашь, крест-накрест, а потом
поставить жирную точку на происшествии.
В данном случае точка ставилась по уху.
В остальных случаях - по-разному.
Удовольствия от драк она не получала. Скучная, рутинная обязанность - в следующий
раз, когда уроды захотят прикопаться к парню с девушкой, они сто раз подумают. Иногда Анка
полагала, что таким образом делает мир лучше. И даже хотела сказать об этом своему сэнсею,
но стеснялась. Правильно делала в общем. Сэнсей мог и не согласиться.
Он был псих, но с принципами.
Постепенно в спальном районе их стали узнавать, и драки сошли на нет. Более полугода
никто не трогал Макса, с Анкой же начали здороваться издалека. Жизнь вошла в мирную
колею. Пока однажды Максик, слегка заведенный с самого утра проблемами в университете, не
сказал громко и отчетливо:
- Ань, смотри! Копия Бумбараш! Еще и пальцем ткнул для верности.
"Копия Бумбараш" меньше всего походил на актера Золотухина. Ну разве что цвет волос
- солома соломой. В тельняшке и камуфляжных штанах, Бумбараш курил у подъезда, глядя
перед собой стеклянными глазами. Реплика Максика, похоже, прошла мимо его сознания.
Белобрысый отреагировал лишь тогда, когда Макс поравнялся с ним и дурашливо запел прямо
в лицо:
- Ходят кони, да над реко-о-ою!..
Зря он недооценил стекло в глазницах Бумбараша. Стекло это, словно песня влетела в
него камнем, вдруг пошло кровавыми трещинами. Без предупреждений, без признаков агрессии
и ритуала разборки белобрысый отвесил Максику затрещину. Короткую и до ужаса деловитую.
Анка не успела сообразить, складывал Бумбараш ладонь "обезьяньей горстью" или, допустим,
просто напряг "ивовым листом", но эффект случился поразительным. У ее ног корчился
любимый парень, держась за голову и визжа на высокой, пронзительной ноте.
Казалось, визг длился целую вечность.
...короткий кинжальный удар ногой в пах, а потом, когда оглушенный болью враг
согнется, левой рукой схватить за волосы и рвануть на себя...
Враг не согнулся.
Носок Анкиной кроссовки - сегодня она была в кроссовках - пришелся в
подставленное бедро и соскользнул. Бумбараш шагнул вплотную, просто и страшно, стекло его
глаз рассыпалось острыми осколками безумия, и один из осколков вонзился Анке под сердце.
Визг Максика оборвался, словно рассеченный бритвой. Она еще не знала - почему.
Она уже больше ничего не знала.
Ночь. Снег.
Зима.
Очнулась Анка сразу, рывком. Словно бронзовокожий атлет-спасатель, с каким она
познакомилась два года назад в Судаке, профессионально ухватил ее за волосы и выдернул из
безвидного омута небытия. В ушах скулила память, оборванная вместе с визгом Макса.
Дальше - провал.
Она огляделась. Поземка с легким шелестом бродила меж оград, ласково облизывая
могильные холмики. Пыталась взвиться до крестов над плитами, до вершин памятных стел и
без сил опадала, выдохшись. В голых ветвях монотонно, на одной ноте - знакомая нота
рождала панику, - выл ветер. Кажется, вдалеке по дорожкам между секторами ходили
какие-то люди, но сейчас они Анку не интересовали.
Ночь. Снег. Зима.
Кладбище.
Почему - зима? Ведь на дворе май, зеленый и душистый... На Анке оказались светлые
джинсы, туфли-лодочки, белая блузка с кружевами и поверх нее - легкая кофточка. Однако
холодно не было. Жарко или прохладно тоже не было.
Было - никак.
Только теперь она обратила внимание, что сидит на мраморном надгробии внутри ограды
в две трети человеческого роста. Прутья ограды украшали злобного вида наконечники на манер
копий. Чтоб не лазили? Куда? Откуда?! Нельзя сидеть зимой на голом камне, можно
простудиться и подхватить воспаление почек...
Дурацкие мысли отвлекали от главного. От того, что следовало сделать вопреки желанию
превратиться в сугроб, в бессмысленного снеговика.
Собравшись с духом, она встала. Заранее понимая, что увидит, вгляделась в буквы,
выбитые на мраморе: "Стратичук Анна Анатольевна, 20.09.1976 - 17.05.1998". И
отретушированная фотография, на которой Анка с трудом узнала себя.
Надгробная плита до середины вросла в обледенелую землю. Могила выглядела
целехонькой. Ее однозначно никто не раскапывал. Плиту тоже не сдвигали и не
выкорчевывали.
"Уже легче. По крайней мере, я не выбиралась оттуда, срывая ногти..."
- Вынужден вас разочаровать, барышня. Выбиралис
...Поділитися у соцмережах