Жанр: Электронное издание

Narokov1

сторінка №21

ал:
- Снизить не дам.

Глава XIII


В облместпроме не сомневался никто: Шептарева - любовница Чубука. Сам Чубук знал,
конечно, что это неправда, но взамен того он был убежден в другой неправде: Шептарева
- любовница Семенова.
Но было и другое, более беспощадное и более оскорбляющее. Все знали, что Евлалию
Григорьевну перевели на работу в спецотдел, а там освободили. Никто не знал, почему ее
освободили, но всем надо было объяснить себе это, и это объясняли тем, что ей дано
какое-то "особое задание". Получалось так Шептарева, будучи любовницей Чубука,
пользуется его партийным доверием и, следовательно, она - "дрянь, каких надо поискать
да поискать!".
- Воображаю, что это за задание такое... Жуть!
То, что Шептарева - любовница Чубука, у одних вызывало двусмысленный смешок, у
других - зависть, у третьих - равнодушное безразличие: "А мне какое дело!" Но то, что
она - "сексот с особыми полномочиями и со специальным заданием", у всех вызывало
гадливый страх перед нею и гадливое же омерзение к ней. Никто ничего не знал и не мог
знать, но чуть ли не все те аресты, которые шли среди сотрудников самого местпрома и
среди его многочисленных предприятий в городе и в области, люди неизменно
приписывали Евлалии Григорьевне и, в своем заблуждении, безмерно преувеличивали ее
значение. А когда у одной машинистки арестовали мужа, она, в приступе отчаяния, стала
проклинать Евлалию Григорьевну и истерически утверждала, что и отца своего и своего
мужа Ев-лалия Григорьевна "сама выдала". И чуть ли не все согласились с нею:
- Очень может быть! Уж если человек в сексоты пошел, то он на все способен!..
Так думали и так говорили хорошие и разумные люди, способные быть широкими и
благожелательными. Но они смотрели на все через искривляющую, уродующую призму, а
поэтому и видели все в искривленном, изуродованном виде. Сила, направлявшая людей,
поставила перед их глазами эту призму, и никто не задумывался над тем, почему она,
искривляя и уродуя, превращает все светлое и прекрасное в темное и отвратительное, но
никогда и нигде не превращает темное и отвратительное в светлое и прекрасное. Призма
искривляла все: не только "вижу", но и "смотрю". Люди не только видели злое уродство
во всем, но и смотрели на все изуродованным взглядом. Им была положена в рот желчь, а
поэтому им все было горько. А от этого темной и отвратительной становилась не только
жизнь, но и душа человека.
"Сексот" не был страшен, хотя он был и опасен: он был отвратителен последней степенью
отвращения, последней степенью гадливости. Людям казалось, что от него исходит
зловоние, которым он пропитался "там". А "там" страшно по-особому, понечеловеческому,
по-нездешнему. От людей, которые "там", можно ждать того, чего
нельзя ждать ни от грабителя, ни от насильника, ни от убийцы. Эти люди переступили
невозможную черту, сделавшись способными на то, на что не способен и людоед. Выдать
мужа? Предать отца? Послать на смерть сына? Распять воскресшего Бога? Пред чем в
страхе и в смятении остановятся эти люди?
Евлалия Григорьевна, конечно, не знала того, что говорят и что думают о ней в
местпроме. Она сначала (еще до ареста Григория Михайловича) ждала какого-нибудь
извещения от Волошинца, но никакого извещения не приходило. Потом наступила неделя
смятения и страха, когда был забыт и местпром и спецотдел. Но после того, как Григорий
Михайлович вернулся, она опять вспомнила о Волошинце, тем более что уже кончался
сентябрь. Она понимала, что ей во что бы то ни стало надо пойти в местпром и
справиться: что ей надо делать дальше? Но всякий раз, когда она думала об этом, ей
становилось невыразимо тягостно: не было сил пойти туда, спрашивать и разговаривать.
Кроме того, надо было получить зарплату за месяц. Это обстоятельство еще более
тяготило Евлалию Григорьевну: оно было для нее невыносимее, чем "спрашивать и
разговаривать". Прошло уже полтора месяца, как она не ходила на службу и фактически
не работала: сначала две недели делала непонятный перевод для Чубука, а потом целый
месяц фиктивно числилась по спецотделу. И идти получать деньги "ни за что" было для
нее тягостно и унизительно.
Несколько дней она малодушничала и с утра, уже совсем было собравшись пойти,
говорила себе: "Нет, лучше завтра!" Но в конце концов справилась с собою, взяла себя в
руки и пошла. С тоскливым сердцем поднялась по лестнице и, делая над собой усилие,
прошла в спецотдел. Но там оказалось, что Волошинца нет: он уехал по делам и "сегодня,
вероятно, уже не вернется". Евлалия Григорьевна малодушно обрадовалась этому и
поспешно повернулась, чтобы уйти, но в это время в комнату вошла какая-то пожилая
женщина (таких Вадя когда-то называл - "сильно партийная!"), очень коротко
остриженная, строгая видом и в больших круглых очках. Она испытующе посмотрела на
Евлалию Григорьевну, но тотчас же отвела глаза, как бы недовольная чем-то, и
неприветливо спросила:
- Товарищ Шептарева?
- Да, я! - негромко ответила Евлалия Григорьевна, отчего-то смущаясь.
- Вам надо пройти в кассу и получить зарплату! - тоном приказа, которым только и могут
говорить "сильно партийные коммунисты", сказала женщина, не смотря на Евлалию
Григорьевну. - Из кассы уже два раза присылали за вами: им надо ведомости отсылать, а
вас все нет. Почему вы не приходили? - строго спросила она.
- Я... Товарищ Волошинец сказал мне... - попробовала было что-то объяснить Евлалия
Григорьевна.
- Так идите же! - приказала та и пошла к шкафу за бумагами. Она открыла его и начала
чересчур пристально рыться в нем, как бы подчеркивая, что с Евлалией Григорьевной она
говорить больше не хочет.

Евлалия Григорьевна, чувствуя еще большую тяжесть на сердце, поднялась лестницей
выше и пошла к кассиру. Кассир был тоже недоволен. А кроме недовольства, от него шло
и еще что-то, очень неприязненное.
- Задерживаете только! - пробурчал он. - Мы еще вчера расплату со всеми кончили, а
вы... Денег у вас, верно, много, что не торопитесь за получкой приходить!
Он стал отсчитывать деньги, старательно не смотря на Евлалию Григорьевну. Его лицо
стало замкнутым и далеким. Евлалия Григорьевна расписалась в ведомости и получила
деньги, но посовестилась посмотреть, сколько ей выписано. Пачку бумажек она тоже не
пересчитала, торопливо сунула ее в сумочку. Неслышно сказала "спасибо" и поскорее
вышла, чувствуя, что все лицо у нее почему-то горит.
Обгоняя ее, по коридору прошел какой-то сотрудник (она знала его в лицо, но фамилии
его не знала) и, вероятно, не сразу узнал ее, но когда обогнал, то повернул голову и
заглянул в глаза. Все дальнейшее заняло одну-две секунды, не больше. Сотрудник глянул,
сразу узнал и тут же на его лице появилось что-то очень неприязненное. Он чуть-чуть, на
четверть секунды, запнулся, а потом отвернулся, как от чего-то нехорошего и даже
противного ему, что-то буркнул ("здравствуйте?") и, рывком рванувшись вперед, быстробыстро
пошел по коридору. Евлалия Григорьевна видела все это, но не поняла ничего.
"Что такое?" - в полном недоумении подумала она и почувствовала, что эта мимолетная
сцена чем-то обидела и даже унизила ее. Она слегка приостановилась в странной
нерешительности. "Глупости!" - совершенно чистосердечно решила она и пошла в бюро
машинисток, чтобы "повидаться со своими". Она считала, что "повидаться" обязательно
надо, но в то же время ей было неприятно туда идти.
Она отворила дверь и вошла в знакомую ей комнату. Машинистки, которые сидели в два
ряда, лицом друг к другу, все подняли головы (так бывало всегда, когда отворялась дверь и
кто-нибудь входил) и посмотрели на нее. И чуть только они увидели и узнали ее, так сразу
же притихли, словно оборвали. Одни как будто смутились, другие как будто
насторожились. Две или три наклонились к машинкам и спрятали за ними лицо.
- Здравствуйте! - не совсем смело сказала Евлалия Григорьевна, оглядывая знакомую ей
комнату и знакомые лица.
- Здравствуйте! - таким тоном ответила ей старшая машинистка, словно говорила: "Ну,
что ж! Ничего не поделаешь: если уж ты пришла, так надо с тобой поздороваться!"
Остальные тоже ответили, но как-то невнятно и не все.
Евлалия Григорьевна остановилась у дверей, смущенная тем, что не знает, как ей вести
себя и что говорить. Она попыталась улыбнуться, но улыбка не получилась.
- Присаживайтесь, гостьей будете! - немного сухо сказала старшая, перекладывая какието
бумаги на столике и не смотря на Евлалию Григорьевну.
- Нет, я... Спасибо! Я сейчас тороплюсь и...
- Дела много? - явно двусмысленно спросила Ирочка Завьялова, глядя чуть ли не
вызывающе.
- Да, я... Нет, дела, конечно, не много, но...
- Дела не много, а дела есть? - так же сухо, на что-то намекая, сказала старшая. - Ну, что
ж... Дела у каждого есть!
Она подняла глаза и посмотрела с осуждением.
- Дома-то у вас, слыхать, все уж в порядке? - сухо поинтересовалась она.
Евлалия Григорьевна никому не говорила о том, что Григорий Михайлович был арестован
и потом скоро освобожден, но в местпроме знали всё и освобождение Григория
Михайловича объясняли по-своему: "Она ведь там, в НКВД, свой человек. Вот и...
выхлопотала!" И при этом забывали, что еще чуть ли не накануне они же утверждали, что
Григорий Михайлович арестован "по оформлению" Евлалии Григорьевны.
- Да, в порядке! - не совсем связно пробормотала она. - Папу уже... Папа сейчас уже
дома, потому что...
- Ну, это мы знаем, почему! - зло сказала та машинистка, муж которой был арестован. -
Потому что потому, что кончается на "у"! Других-то ведь вот не освобождают!
- Да! - не поняла и подтвердила Евлалия Григорьевна. - Других не освобождают!.. Кто-то
фыркнул.
- А вы все в спецотделе... работаете? - немного запнувшись перед последним словом,
спросила старшая.
- Да, я там... Но... товарищ Волошинец говорил мне, чтобы я... То есть, он потом скажет
мне...
- Отдельные поручения, что ли, выполняете? На службе-то вас не видать!
Настороженное и недружелюбное плотно окружило Евлалию Григорьевну со всех сторон.
Прячущиеся глаза, прячущийся тон голоса говорили ей о том, что здесь от нее
отталкиваются и что всем неприятно то, что она сейчас стоит здесь. И ей мучительно
захотелось как можно скорее уйти отсюда.
- А здесь все по-прежнему? - неуверенно спросила она.
- У нас-то? По-прежнему! - холодно ответила старшая. - Стучим, пальцы себе оббиваем.
Наше дело маленькое...
- Это ведь только большим кораблям большие плавания! - бросила одна из машинисток,
на что-то намекая.
Евлалия Григорьевна перехватила дрожащими пальцами ручку своей сумочки.
- Чего ж вы стоите? Садитесь! - не смотря на нее, сказала старшая. Она зачем-то
вздохнула и стала закладывать в машинку листы бумаги с копиркой. И чересчур
тщательно подравнивала их концы.
- Нет, я... - спохватилась Евлалия Григорьевна. - Я уже пойду!
- Чего ж не посидите? Вы ведь у нас редкая гостья!

- Что и говорить: редкая! - подхватила Ирочка Завьялова. - Даже, можно сказать,
редкостная!
- Я пойду! - зашевелилась Евлалия Григорьевна. - Я ведь мешаю вам и... До свиданья!
- Чем же мешаете? Вы ведь, так сказать, свой человек, мы вас не стесняемся.
- Вот именно: "так сказать"! - подхватила та машинистка, у которой арестовали мужа, и с
ненавистью посмотрела на Евлалию Григорьевну.
Евлалия Григорьевна немного поколебалась: можно ей ограничиться одним общим "до
свиданья" или же надо подойти к каждой отдельно? Она поклонилась, опустила глаза и
как-то очень незаметно вышла из комнаты.

Глава XIV


Дальше жизнь Евлалии Григорьевны, казалось бы, пошла совсем легко: она не ходила на
службу, сидела с Шуриком, выполняла несложные, но многочисленные домашние дела и
к той повышенной ставке, которую она стала получать в спецотделе, прирабатывала
перепиской: Семенов присылал ей работу на триста - четыреста рублей в месяц. На такие
деньги можно было жить без особой нужды: хоть и скромно, но уверенно, тем более, что
Григорий Михайлович совсем притих, почти ничего не тратил на себя и с застенчивой
неблагодарностью удовлетворялся тем, что (несомненно, заботливо) предлагала ему
Евлалия Григорьевна.
Но на душе у Евлалии Григорьевны не было полной легкости и полного покоя. Мешали
двое: Семенов и отец.
С тех пор, как Семенов пришел по ее вызову (в те дни, когда был арестован Григорий
Михайлович), он больше не приходил. Раза два от него приходили посыльные, которые
брали у Евлалии Григорьевны уже исполненную работу, оставляли ей новую и передавали
пакет: деньги и коротенькую записку. Один раз Семенов писал: "Не знаю в точности,
сколько вам следует, посылаю на глаз, рассчитайте сами", а в другой раз - "Я все занят
больно, а если будет время, так заеду".
В конце концов он действительно заехал один раз (в конце октября), но просидел минут
десять, не больше. Евлалия Григорьевна смотрела на него и все мучилась: надо ли
поблагодарить его "за папу"? Она колебалась и все ждала, что он сам спросит о Григории
Михайловиче, но он ни о чем не спрашивал и сам ни о чем не говорил, а все больше
посматривал. А когда уходил, задержал руку Евлалии Григорьевны в своей руке и немного
неуклюже сознался:
- А я, правду сказать, малость соскучился по вас. Вот и заехал посмотреть.
И действительно посмотрел: долго и испытующе.
А после того не заезжал ни разу.
О старом "влюбился" даже и.Софья Дмитриевна уже не упоминала, настолько не было
ничего, что хоть как-нибудь говорило бы о том, что Семенов влюбился. И с этой стороны
для Евлалии Григорьевны все было легко. Но была другая сторона: Семенов стал как бы
основой той жизни, которая сложилась для нее. То, что ей было сейчас "хорошо", целиком
зависело от Семенова и было сделано им, а это ее тяготило, потому что она не знала: кто
он такой, что ему надо и почему он делает для нее хорошее?
Но главной её тяготой был отец.
Григорий Михайлович только пять суток провел под арестом, но Евлалия Григорьевна
видела, что эти пять суток сломили его и физически и духовно. Он стал почти дряхл,
ходил, шаркая ногами по полу, пальцы у него дрожали, и глаза стали тусклыми. Он
сгорбился, опустился, обессилел. Говорил тихо, коротко, немного запинаясь, теряя слова,
и говорил всегда каким-то жалостливым, умоляющим тоном. Не только взгляд его был
постоянно напуганным, но напуганным был он весь: часто вздрагивал, оглядывался и
вслушивался. Целые дни он проводил у себя за ширмой, где было полутемно: лежал на
кровати и все о чем-то думал. Из-за ширмы он выходил только тогда, когда Евлалия
Григорьевна звала его к обеду или к чаю. Выходил неуверенно, даже робко, не сразу
подходил к столу, а останавливался у ширмы и смотрел на дочь, словно спрашивал:
"Можно?" И Евлалии Григорьевне часто приходилось приглашать его:
- Почему же ты не садишься? Ведь все уже готово, садись!
Он садился, как будто связанный и смущенный. Оба ели нехитрый обед и неловко
старались не смотреть друг на друга. И говорили только случайное, вымученное:
- Что же ты не ешь? - старалась улыбнуться Евлалия Григорьевна. - Разве не вкусно? Он
немного спохватился:
- А? Да, да, я ем... Нет, вкусно, очень вкусно.
И, окончив обед, бормотал, словно бы стыдясь своих слов:
- Ну, спасибо... Сыт! Спасибо тебе!..
И тотчас же очень поспешно уходил к себе за ширму - как будто убегал.
Он не рассказывал Евлалии Григорьевне того, что было с ним в те страшные пять дней, а
она не расспрашивала, боялась. Она боялась: узнав то, что "делали с ним", она узнает и то,
что "сделал он". Она, конечно, понимала, что освободили его благодаря вмешательству
Семенова, но иногда колебалась и сомневалась: а может быть, Семенов здесь ни при чем,
а Григорий Михайлович сам купил себе освобождение какой-нибудь страшной ценой? И
она всматривалась в отца испытующе и строго. "Сексот?" - спрашивала она себя,
неизменно чувствуя омерзение от этого слова. Бесконечно противное и гадкое видела она
в отце, такое противное и гадкое, что иной раз она не выдерживала и уходила из комнаты.
Уходили дни, уходили недели. Софья Дмитриевна умиленно утверждала, что она теперь
"не нарадуется", как мирно и покойно живет Евлалия Григорьевна, и что даже Григорий
Михайлович стал теперь "на человека похож". Но Евлалия Григорьевна знала, что ни
мира, ни покоя нет, что этот мир и покой висят на тоненькой ниточке, а ниточка может
каждый день оборваться, и тогда будет беда. Два человека, отец и дочь, жили вместе, в
одной комнате, ели один обед, делали маленькие домашние дела и даже разговаривали
друг с другом, но каждый из них прятался. Евлалия Григорьевна прятала свое готовое
прорваться омерзение и свой стыд за это омерзение, а Григорий Михайлович прятал и
давил свой порыв к раскаянию и к любви. "Я не имею права, я не имею права!" -
бормотал он себе.

Он все время проводил за ширмой, в полутьме, лежа на кровати. Он не погружался в себя,
потому что внутри него (он знал это) было только темное, но он убегал от этого темного,
начав создавать себе несуществующую иную жизнь. Он приучил себя к тому, что он
называл "воображать", и это "воображать" он очень полюбил. Ему становилось легче,
когда он уходил из действительного мира в мир его фантазии: в этом мире все
подчинялось его желанию, образы слагались по его воле, и события складывались
послушно.
Лежа на своей кровати, он создавал целые истории, фантастические и неправдоподобные,
которые он заполнял мелкими подробностями, тешившими его. У него накопилось
несколько сюжетов, и он продумывал их до мелочей, по многу раз возвращаясь к ним.
Иногда он начинал воображать, будто ему поручили (кто поручил и как поручил, он не
спрашивал себя) произвести ревизию НКВД, "наказать виновных и освободить
заключенных". И он начинал думать о том, как он, властный и требовательный,
спускается в подвал институтского дома и первым делом входит в камеру № 15. "Николай
Анастасьевич! - обращается он к Ми-ролюбову, - поручаю вам организовать
освобождение всех этих несчастных!" Он видел радостное смятение в камере, пожимал
руку молодому студенту, приказывал немедленно доставить в больницу Козакова и шутил
с Русаковым: "Ну-с, Иван Борисович! Может быть, вы хоть теперь сознаетесь, что вы
Росскопф, а не Русаков!" Потом он быстро шел через сад, в камеру смертников. "Они,
пожалуй, испугаются моего прихода, подумают, что я пришел и Бог весть за чем! Надо им
сразу же, сразу все сказать!" И он быстро отворял дверь камеры и кричал с порога:
"Господа, вы свободны!" А затем он шел наверх, где уже были собраны все арестованные
чекисты: дежурный из оранжереи, Никитин, Бухтеев и десятки других. И он начинал
допрос, умело и хитро доводя их до того, что они "во всем сознавались".
Точно так же он любил воображать, будто он с Евлали-ей Григорьевной попадает за
границу. Толпы репортеров и интервьюеров, беседы с министрами и президентами. Он
становится во главе "Международного комитета по борьбе с коммунизмом", и весь мир с
надеждой начинает смотреть на него. Он пытался даже подсчитать бюджет этого
комитета и обдумывал, где лучше созвать международную антикоммунистическую
конференцию: в Женеве или в Париже?
Он полюбил полутьму своего уголка, отгороженного ширмой, и полюбил тот
воображаемый мир, который он создавал там. Иногда ему бывало даже досадно, когда в
середине его мечтаний, когда Никитин уже бледнел перед ним и готов был назвать ему
"точную цифру расстрелянных", Евла-лия Григорьевна звала его обедать или пить чай. Он
выходил, наскоро съедал то, что ему давали, и поскорее возвращался в свой призрачный
мир. "Ну-с, гражданин Никитин, - говорил он, потирая руки, - а теперь скажите-ка вы
мне..."

Глава XV


Двадцать третьего ноября Григорий Михайлович получил повестку: ему предлагалось
немедленно явиться на улицу Розы Люксембург, № 5, в комнату № 27, к товарищу
Воронченко. Григорий Михайлович сперва было не понял, но вдруг вспомнил: улица Розы
Люксембург, № 5 - это НКВД. Повестка - вызов в НКВД.
И его и Евлалию Григорьевну повестка испугала чрезвычайно, хотя оба (почему?) сразу
же начали стараться скрыть один от другого свой испуг. Евлалия Григорьевна даже нашла
в себе силы сказать с довольно небрежным видом:
- Это, вероятно, надо что-нибудь оформить... Может быть, подписать надо что-нибудь...
Не арест же это!
- А может быть, - нелепо догадался Григорий Михайлович, - может быть, это они хотят
возвратить мне мои вещи, которые там остались? Кружка, полотенце и... и...
- Очень может быть! - совершенно убежденно согласилась Евлалия Григорьевна. - Ты
сейчас пойдешь? Еще ведь не поздно, всего лишь начало двенадцатого.
- Да... Да! - послушно согласился Григорий Михайлович. - Да, еще не поздно!
Он стал суетливо одеваться, то хватаясь за галстук, то начиная чистить ботинки, то
проверяя, есть ли носовой платок... Надел пальто, осмотрелся и пошел к двери.
- Ну, я иду... Иду!
- Ни пуха ни пера! - весело пожелала ему вслед Евлалия Григорьевна, чувствуя, как у нее
замирает сердце.
Он вышел за дверь, затворил ее за собою и хотел идти дальше по коридору, но
остановился и заколебался. Нерешительно надавил на ручку замка и вернулся в комнату.
- Я... Я...
- Что?
Он стоял молча, стараясь поймать то, ради чего он вернулся, но какое-то колебание или
смущение мешало ему. Он посмотрел на дочь, замигал глазами и всхлипнул.
- Я... Прощай, Лала! И сделал к ней шаг.
- Ну, что за глупости! Что за глупости! - подбежала к нему Евлалия Григорьевна, изо всех
сил стараясь быть совсем бодрой и даже веселой. - Какое такое может быть "прощай"?
Ведь все это пустяки какие-нибудь!
- Да... Пустяки... - вяло согласился Григорий Михайлович и жалостливо посмотрел на
дочь. - Я ведь это только так... Я... Дай, я поцелую тебя! - с нерешительным порывом
добавил он.
Евлалия Григорьевна, безо всякого усилия, очень доверчиво, протянула ему свое лицо. Но
когда он прикоснулся губами к ее щеке, она сразу дернулась, не удержалась и нервным,
брезгливым рывком чуть откинулась назад. Возможно, что если бы она замедлила хотя на
полсекунды, она справилась бы с собой, не отдернулась бы и не показала того, что
охватило ее при прикосновении губ "сексота". Но ощущение охватило ее так сильно и так
сразу, что она не успела спрятать его. Брезгливость и отвращение от прикоснувшихся к
ней губ почувствовались, как оскорбление. Она даже подняла было руку, чтобы вытереть
со щеки след этого поцелуя, но как раз опомнилась и на полдороге задержала руку. И тут
же испугалась: "Что я наделала?"
Очень трудно понять, почему и как Григорий Михайлович сразу же увидел все. Мало того,
он увидел все как бы через увеличительное стекло: не только четко и ясно, но -
преувеличенно.

Сначала он на секунду застыл, приковываясь к выражению глаз и лица дочери, без
ошибки понимая, что говорит это лицо и чтб говорят эти глаза. Потом он махнул обеими
руками, неслышно застонал, повернулся от нее и очень быстро вышел в коридор. Он шел,
но было похоже, будто он бежал. "Нет, нет, нет! Не может быть! Она знает? Не может
быть! Не может быть!" Не видя ничего и не сознавая ничего, он только по привычке
повернул к выходной двери, только по привычке отворил ее и стал спускаться с лестницы.
"Не может быть! Не может быть!" - что есть силы уверял он себя, но когда вышел на
улицу, то твердо и непоколебимо видел: "Она знает".
Он шел по улице, не понимая, что он идет, и с трудом ловил обрывки недававшихся
мыслей. Его охватила безнадежность, сознание того, что теперь "все пропало" и что
теперь "уж ничего не может быть". Вместо улицы, домов и неба перед глазами было чтото
бесформенное, и он не всматривался в это бесформенное. Совершенно безучастно, не
понимая, зачем он это делает, он перешел на другую сторону, прошел с полквартала и
опять возвратился на ту сторону, по которой до того шел. "Она знает! Она знает!* -
твердил он, сознавая, что теперь он никуда не уйдет от этого "она знает".
Свежий воздух обвеял его, и он слегка очнулся. Вспомнил: ему надо идти на улицу Розы
Люксембург. Мысль о том, что ему надо туда идти, уже не пугала его, словно теперь,
после "она знает", ничто не могло ни волновать, ни страшить. Первое смятение в нем уже
улеглось, и мысли уже не пролетали бессмысленными обрывками, а могли слагаться в
одно. "Что же теперь будет? Что же теперь делать?" - думал он, как будто могло быть
решение и мог быть выход.
В двадцать седьмой комнате его встретил грузный, угрюмый мужчина с квадратным
лицом и с чрезмерно развитыми челюстями: вероятно, Воронченко. Он, с недовольным
видом человека, которого оторвали от важного дела, небрежно посмотрел повестку,
которую ему молча дал Григорий Михайлович, и невнятно буркнул:
- Садитесь!
А потом полуоборотом повернулся к открытой двери и крикнул в соседнюю комнату:
- Товарищ Золотухин! Тут к тебе пришли!
Из соседней комнаты вышел Золотухин: молодой человек в штатском, довольно
приветливого вида, но с бегающим выражением циничных глаз. Они, эти глаза, как бы
говорили: "Знаю я, что за сволочи вы все!"
Он просмотрел повестку.
- Ах, да! Товарищ Володеев? Очень хорошо, что вы пришли, очень хорошо... Тут у меня к
вам есть дело: небольшое, но важное. Вот давайте-ка сядем там и потолкуем.
Он отвел Григория Михайловича в другой конец комнаты, где стоял совсем пустой стол,
покрытый толстым листом стекла, пододвинул Григорию Михайловичу стул и сам сел
рядом с ним, очень близко.
- Вы у нас с какого года работаете? - вполголоса спросил он.
- Я? С какого? - не совсем понимая, о чем его спрашивают, переспросил Григорий
Михайлович.
- Да, да! Вы! С какого года?
- Я? Ах, да!.. С тысяча девятьсот тридцать четвертого... То есть с тридцать пятого! Нет, с
тридцать четвертого! - слегка запутался Григорий Михайлович.
- Забыли? - насмешливо усмехнулся Золотухин. - Помнить надо бы! Ну ладно, сойдет и
так... Во всяком случае, давно работаете, порядок знаете. Вы ведь, кажется, месяца два
тому назад и сами споткнулись? - остро посмотрел он.
- Как... споткнулся?
- Под замок попали... К Бухтееву! Он парень душистый, психологический, что и говорить!
Здорово тогда перетрусили? Больше не хотите, а?
- Его фамилия - Бухтеев? - догадался, о ком говорит Золотухин, Григорий Михайлович.
- А вы и н

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.