Жанр: Электронное издание
Narokov1
...горьевна вспыхнула.
- Ну, что ты! - вскинула она глаза. - Ну, как можно говорить такое!
Григорий Михайлович еще раз усмехнулся и еще раз внимательно всмотрелся в дочь.
Красива она или не красива? Он никогда не думал об этом, и такого вопроса он себе
никогда не задавал, так как ему было совершенно безразлично знать, красива ли Евлалия
Григорьевна. Но сейчас он посмотрел на нее по-новому, стараясь оценить. Но оценить он
не мог: такие лица, красивые своей простотой, глубиной и чистотой, его никогда не
прельщали. "Размазня без изюминки!" Он не понимал, что у Евлалии Григорьевны было
то лицо, о котором по первому взгляду говорят - "Ничего особенного!", но на котором
второй взгляд останавливается долго, а третий начинает любоваться тихим и немного
грустным любованием. Она не могла возбудить неудержимую страсть, но всякому было
бы больно обидеть ее.
"Этот Семенов, несомненно, какой-то высокопревосходительный грандсеньор с
партийным билетом!" - подумал Григорий Михайлович и незаметно для себя начал
строить планы, не замечая, что они были нечистоплотны. "Но ведь Лалка дура! Лалка ведь
ужасная дура!" - со вздохом подумал он.
Софья Дмитриевна, которая, не любя Григория Михайловича, никогда и ни в чем не была
с ним согласна, выслушав рассказ Евлалии Григорьевны, лукаво прищурилась и
подтвердила:
- Влюбился он в вас, голубенькая! Влюби-ился!
Глава V
На другой день, когда Евлалия Григорьевна возвратилась с работы, Григорий Михайлович
встретил ее с таким намекающим видом, будто собирался сказать ей нечто хоть и лукавое,
но приятное и даже веселое. Она, очень усталая, еще не успела снять шляпку и
осмотреться, как он подмигнул ей и показал глазами на то, что стояло на его письменном
столе, и чего она еще не успела увидеть.
- А? - еще раз подмигнул он. - Каков презент? В мое время влюбленные подносили
предметам страсти жемчуга и бриллианты, а в ваше сверхидиотское время...
Евлалия Григорьевна посмотрела, поняла, и ей сразу стало обидно, хотя ничего обидного
не было. На столе стояла пишущая машинка в черном жестяном футляре. Сверху лежал
конверт.
- Явился сегодня днем какой-то милостивый государь, - пояснил Григорий Михайлович,
- и принес вот это. Я стал было его спрашивать, но он только бурчал себе под нос что-то
не-чле-нораздельное и сказал, что в письме все сказано.
И он передал дочери письмо. Евлалия Григорьевна очень неуверенно взяла конверт и,
заранее ожидая чего-то неприятного, разорвала его.
"Мне нужно чтобы вы напечатали мне одну роботу, - стояло в письме. - А так как у вас
машинки нет то пусть вот эта покаместь постоит у вас. П. Семенов".
Евлалия Григорьевна тихо и даже очень осторожно положила письмо опять на футляр
машинки и, не говоря ни слова, отошла немного в сторону. А Григорий Михайлович
протянул руку и, не спрашивая разрешения, прочитал письмо. Потом усмехнулся со своим
презрительно-брезгливым видом, допуская в этой улыбке и что-то покровительственное,
одобрительное.
- Ни одной запятой, "вы" с маленькой буквы, "робота" через "о" и "покаместь" с мягким
знаком на конце! - подчеркнул он. - Грамотность вполне советская, и почерк, мягко
выражаясь, невыработанно-хамский, но...
Он поднял глаза на дочь и, переменив тон, сказал с деловым видом:
- Но если у него в самом деле есть для тебя работа, то подработать лишний рубль тебе
будет, право, неплохо.
Он еще днем, как только принесли машинку, не утерпел, вскрыл конверт и тогда же
ядовито подметил все ошибки и "хамский" почерк. Немного же подумав про себя, решил,
что "Лалка дура" и что она, чего доброго, "начнет кочевряжиться", стесняться и
отказываться, а поэтому надо ее заранее убедить: "Очень спокойно и совершенно поделовому".
Когда он думал, он не считал нужным стесняться в выражениях: ни "дура", ни
"кочевряжиться" ничем не претили ему. Да и при домашних он позволял себе быть
вульгарным и только при посторонних старался быть изысканным и старомодным в
словах.
- Он не пишет, когда зайдет с этой "роботой", - начал он, - но надо полагать, что он пото-ропится.
Вероятно, завтра или послезавтра. Ну, что ж! Во всяком случае, ты проследи,
чтобы в комнате было чисто и... Одним словом, чисто!
Но в тот вечер Семенов не пришел.
Когда Евлалия Григорьевна на другой день возвратилась с работы, она сразу увидела
нечто новое в комнате: на стене, прямо против входной двери, висел портрет Сталина, без
рамки, но наклеенный на паспарту. Она вопросительно посмотрела на отца. Тот ничуть
не смутился, а ответил величественно-небрежным взмахом руки с легкой гримасой:
- Э! Надо же этому твоему Семенову кость бросить: пусть грызет и наслаждается!
И через минуту добавил другим тоном:
- Да и неудобно, все-таки, знаешь ли... Везде этот идиотский культ Сталина, "отец
народов" и прочая пошлость, а у нас... Еще подумают, чего доброго, будто мы
отмежевываемся, будто мы...
Евлалия Григорьевна ничего не ответила, но ей стало неприятно, словно она (именно -
она) сделала что-то нехорошее и нечестное. Она прошла к себе за ширму, но даже и там,
не видя портрета, чувствовала, что он здесь есть и чем-то мешает ей.
Она все думала о том, следует ли ей брать ту работу, о которой писал Семенов? Она без
тени сомнения угадывала, что никакой работы у него нет, что он только придумал что-то,
нарочно придумал, чтобы помочь ей. Это не работа, это скрытая помощь, и больше
ничего. Не думая, не рассуждая и не взвешивая, она отдавалась только своим ощущениям,
а они приводили ее к решению, которое казалось ей несомненным: когда Семенов
предложит ей работу, она очень деликатно откажется от нее.
- Вот так и сделаю... Именно вот так и сделаю! Она уложила Шурика спать, а сама села
штопать чулки. Григорий Михайлович поморщился.
- И совсем напрасно это! - поджал он губы.
- Нужно же починить.
- Да, но не сегодня же! Ты словно нарочно. Придет нужный человек, и - такой пейзаж!
Впрочем, он, вероятно, сегодня уж не придет: девятый час. А? Как тебе кажется?
- Не все ли равно?..
- Все равно, конечно, но...
Семенов все же пришел. И чуть только Григорий Михайлович услышал три звонка (он все
время прислушивался), как тотчас же сорвался с места и, даже ударившись боком о край
стола, почти бегом, на цыпочках, кинулся в переднюю. И через минуту Евлалия
Григорьевна услышала его голос: он кого-то вел по темному коридору и не только
предупредительно, но даже искательно говорил, противно слащаво и словно бы в чем-то
извиняясь.
- Тут стулья навалены и... и корзины! Осторожнее, прошу вас: такая пыль, что... И
лампочки в коридоре нет: чуть только мы, жильцы, купим, так сейчас же кто-то...
присвоит. Хе-хе!
И Евлалия Григорьевна почти не узнала его голоса: какой-то льстивый тенорок, вместо
самоуверенно модулирующего баритона. А его "хе-хе" совсем больно кольнуло ее.
Семенов вошел в комнату. Евлалия Григорьевна знала, что он сейчас войдет, но все же
покраснела, а от этого и смутилась. Семенов подошел к ней и поздоровался со своим
обычным видом: безо всякого признака приветливости, а спокойно и уверенно.
Поздоровался и сел, не дожидаясь приглашения. "Ни за что не возьму эту работу!" -
быстро подумала Евлалия Григорьевна.
Семенов огляделся. Он сразу заметил на стене портрет Сталина, которого раньше не
было, и дернул бровями, но спросил о другом:
- Машинку получили?
- Да, спасибо! Но я...
- У меня тут работа есть! - не слушая ее, сказал Семенов. - Можете перепечатать? Листов
четыреста, кажется, будет.
- Я... Но я, право...
- Она не к спеху, но будет лучше, если вы поторопитесь, потому что есть и другая. Работы
вообще много, и оплачивается она хорошо. Там (он неясно кивнул головой куда-то в
сторону), там денег много и жильничать не любят. Вот!
Он достал из портфеля толстую рукопись и положил перед собой.
"Надо отказаться, вот сейчас же надо отказаться!" - торопливо подумала Евлалия
Григорьевна, но голос Семенова был тверд, и толстая рукопись смотрела уверенно. И
голос и рукопись подавляли ее, и она слегка заметалась, но промолчала.
- В одном экземпляре и - вот как здесь! - сказал Семенов и положил ладонь на рукопись.
Он только положил, но Евлалии Григорьевне показалось, что он придавил эту горку
бумаги, а вместе с тем придавил и ее саму: ее мысли и ее волю.
- Я у них аванс взял! - спокойно продолжал Семенов. - Может быть, понадобится вам?
Двести рублей. А когда перепечатаете, тогда и полный расчет. Они по два рубля с листа
платят.
Он достал из бумажника деньги, положил их на рукопись и присунул все это к Евлалии
Григорьевне. А та, даже не пытаясь сопротивляться, опустила глаза: ей не хотелось
только одного, чтобы Семенов подумал, будто она смотрит на деньги.
- За месяц справитесь? - деловито спросил Семенов.
-Я...
- Я через месяц пришлю к вам за нею! - отстраняя своим безапелляционным тоном
всякие возражения, закончил Семенов. - За бумагу и за копирку представите особый счет.
Так справитесь за месяц?
- Я... Я, вероятно, успею недели через три, но... - через силу выдавила из себя Евлалия
Григорьевна. - Но я не знаю...
- Не обещай! - мягко и чуть ли даже не нежно остановил ее Григорий Михайлович. -
Если бы ты целые дни была свободна, тогда, конечно, и через три недели ты смогла бы...
Но ведь ты целые дни на службе сидишь... На работе то есть! - быстро поправился он. -
Поэтому ты сможешь перепечатывать только по вечерам, и...
- Ах, да! - сообразил Семенов. - Это, конечно, так: заняты вы. Вот если бы... Впрочем,
ладно: подумаю. Я ведь про что говорю? - обратился он к Евлалии Григорьевне. - Ведь
чем скорее вы кончите, тем для вас же будет лучше, потому что работы там много, и вы
здорово подработать сможете. Но если вам целые дни в вашем местпроме торчать, тогда,
конечно... Впрочем, подумаю!
Григорий Михайлович сел наконец на стул и пригладил ладонями скатерть перед собой.
Жест (ему казалось) был очень независимый. Семенов слегка повернулся к нему и быстро,
бегло, мельком, но в то же время очень пристально взглянул на него и тотчас же сдвинул
брови, что-то припоминая или что-то соображая. Потом глянул еще раз и, вероятно, чтото
припомнил, потому что усмехнулся особенно, понимающе, словно говорил себе "Ага!
Вот оно что!"
- Работаете где-нибудь? - не совсем приветливо спросил он.
- Я? Нет! - немного неуверенно ответил Григорий Михайлович, спокойно не замечая этой
неприветливости. - Я сейчас не работаю, потому что...
Он немного замялся, подыскивая причину.
- Надо ведь, знаете, чтобы кто-нибудь в доме оставался! - пояснил он. - Хозяйство, хоть и
небольшое оно у нас, но все-таки... Ну и ребенка не на кого оставить.
- Ладно! Вам виднее! - совершенно безразлично отвернулся от него Семенов. - А это, -
спросил он Евлалию Григорьевну, показывая головой на портрет Сталина, - а это у вас
что же? Новость?
- Нет, почему же новость? - не давая дочери ответить, весь заколыхался Григорий
Михайлович. - Он постоянно здесь висит у нас, но... но...
И, не найдя подходящего "но", повернулся к дочери:
- Ты, может быть, угостила бы нас чаем! Евлалия Григорьевна рванулась было, но
Семенов остановил ее, и опять же по-своему: твердо и непререкаемо.
- Нет, не надо чаю! - сказал он. - Я сейчас пойду.
- Ну, что так! Посидите! - приветливо запротестовал Григорий Михайлович, поглядывая
на дочь и досадуя на то, что та все время молчит. "Не умеет она! Совсем не умеет!" Готов
он был даже подтолкнуть ее.
- Времени нет! - хмуро ответил Семенов, посмотрел на часы и тотчас же поднялся со
стула.
Григорий Михайлович, проводив его в переднюю, вернулся очень быстрыми шагами.
- Но это же прекрасно! Это же прекрасно! - восхищенным тоном сказал он, опять перейдя
на свой "дворянский" баритон. - Тут, стало быть, рублей на восемьсот выходит! - совсем
радостно показал он на рукопись. - И ты, конечно, постарайся перепечатать это недели в
две, потому что он и еще работу даст. Это чудесно! Это прямо-таки чудесно! А? Разве не
чудесно?
Евлалия Григорьевна почти не слышала его. Она сидела, уронив руки на колени, и все
старалась понять: как это вышло, что она не сказала ни одного слова отказа, а согласилась
взять работу? Ведь она же не хотела брать ее. Почему же так вышло?
Ефрем Игнатьевич Любкин был назначен начальником Областного управления НКВД
недавно: месяца два тому назад. В управлении говорили, что он получил какие-то особые
и чрезвычайные полномочия от самого Ежова, что у него есть в Политбюро "сильная
рука", что его назначили в управление со специальной целью "подтянуть" и что он после
того получит новое, очень высокое и ответственное, назначение "по иностранной линии".
В управлении все уже давно ждали этого "подтянуть", потому что ясно было: в Москве
управлением не только недовольны, но и считают его зараженным чем-то вредным и даже
вражеским. Прежний начальник управления был не просто смещен, но был арестован и
тотчас же отправлен в Москву, а вместе с ним было арестовано и отправлено в Москву два
начальника отделов и несколько старших уполномоченных. В чем было дело и почему их
арестовали, никто толком не знал, а говорить вслух и догадываться открыто было опасно.
Поэтому догадывались тайно, молча: рисовали себе мрачные картины и ожидали
страшного для себя. Но проявлять свой страх тоже боялись и поэтому пересаливали:
старались казаться беззаботными, веселыми и даже по-странному легкомысленными. Это
могло броситься в глаза, но оно никому в глаза не бросалось, потому что все, словно
сговорившись, старались притворяться одинаково. Некоторые же не выдерживали
притворства и вели себя нервно, неровно, даже чуть ли не истерически. А те немногие,
которые старались держать себя в руках, стали чересчур замкнутыми, хмурыми,
сосредоточенными и начали смотреть на всех остальных со странной пытливостью, с
невысказанным вопросом и с тайной угрозой в настороженных глазах.
Так было в тот сравнительно кратковременный промежуток времени, который лежал
между арестом бывшего начальника управления и назначением Любкина. Но с этим
назначением все и сразу изменилось.
"Своих людей" Любкин привез только двоих: Павла Семеновича Супрунова, который был
назначен его заместителем, и личного шофера, угрюмого, молчаливого и всегда
полупьяного.
О Любкине и о Супрунове в управлении знали мало. Знали только, что оба они, еще в
1920 году, были посланы на работу в ЧК и с тех пор беспрерывно работали в органах ЧКГПУ-НКВД,
что было большой редкостью. Работники этих органов через несколько лет
работы обычно не выдерживали и настолько сильно заболевали нервным расстройством
(или даже сходили с ума), что становились негодны ко всякой работе. Другие, может
быть, выдержали бы и больше, но они таинственно исчезали по никому не известным
причинам, и о них старались больше не говорить. Если же и говорили, то с какой-то
непередаваемой, многозначительной недоговоренностью, на что-то намекая, что-то
подчеркивая, но ничего до конца не договаривая.
Приняв назначение, Любкин недели две ничем не обнаруживал себя и ни во что не
вмешивался. Все шло по-старому, но вместе с тем все чувствовали себя как-то на редкость
неуверенно и вели себя как бы с оглядкой, как бы чего-то опасаясь. Через две же недели
всем стало ясно, что приглядываться Любкин умеет и что свое управление он уже изучил
если не во всех деталях, то правильно и крепко.
Приглядевшись же, он созвал оперативное совещание.
К восьми часам все были на местах в большом зале. Сидели в рядах, сталпливались
кучками в проходах, перекидывались словами или просматривали газеты. Курили очень
много, даже чересчур много, и дым, колыхаясь, стлался вверху неровными, медленно
спутывающимися полосами. Некоторые хмурились и откровенно нервничали, а некоторые
пробовали осторожно подшучивать над собою, пряча под шуткой непонятную тревогу и
щемящее предчувствие.
Ровно в восемь часов Любкин, в форме комиссара госбезопасности 1-го ранга, с тремя
орденами и в до блеска начищенных сапогах, вошел через заднюю дверь и прямо подошел
к длинному столу, за которым во время торжественных заседаний обычно помещался
президиум. Вместе с ним (немного сзади) вошел Супрунов. Любкин остановился у
середины стола, оперся на него обеими ладонями, слегка перекинул свое немного грузное
тело вперед и, прямо держа выбритую голову с оттопыренными ушами, негромко, но
четко поздоровался:
- Здравствуйте, товарищи чекисты!
В зале пробежал гул ответного приветствия. Супрунов, подобранный и бесстрастный,
посмотрел на собравшихся и сел у края стола, сбоку И очень многие видели в его позе
настороженную сдержанность, в которой была открыто видна сила.
- Я, товарищи, вас долго не задержу! - так же негромко начал Любкин. - Речей
произносить не стану, и прений мы здесь открывать не будем, а что нужно вам знать, о
том скажу. И говорить я буду прямо, а если кому-нибудь что-нибудь не понравится, так я,
предупреждаю вас, с этим считаться не стану.
Он на минуту остановился и посмотрел на всех. И в том, как он посмотрел, все увидели
большую власть: уверенную и подавляющую.
- Начну с того, что работа нашего управления и само наше управление ни к черту не
годятся. В Москве мне прямо сказали, что наше управление, почитай, на последнем месте
по наркомату и это совершенно правильная оценка. И, стало быть, мне надо с вами
ругаться, и ругаться открыто, по-чекистски, но я ругаться не буду, потому что не в ругани
сейчас дело. Дело сейчас в том, чтобы с завтрашнего дня все пошло по-иному, и оно поиному
пойдет, будьте в том уверены. А если у кого-нибудь оно по-иному не пойдет, то я и
тогда ругаться не буду, а сделаю коротко: раз - и в дамках! Объяснений и оправданий
выслушивать не стану, на всякие объективные причины буду плевать, а буду прямо хватать
субъективных виновников за шиворот и посылать их в подвал. А оттуда - вы ж это знаете!
- только две дороги: или прямо к стенке, или туда, куда Макар телят не гонял... А это для
нашего брата хуже стенки!
Он сказал все это негромко и даже не очень сильно, но сказал так, что все почувствовали:
будет именно так, как он сказал. А вместе с тем почувствовали и другое: почувствовали,
что каждому даже хочется, чтобы было именно так, как он сказал, потому что хочется
подчиниться и ему и его словам. Смутно и непонятно почувствовалось, что если жизнь
столкнула тебя с Любкиным, то только в подчинении ему - путь и выход. Сопротивление
- губящая и задавливающая тяжесть, а подчинение - спасительное избавление. По лицам
присутствующих пробежали странные тени, кое-где подняли голову и начали
прислушиваться сосредоточеннее, напряженнее и добросовестнее.
- Ну-с! - продолжал Любкин. - Сначала два слова, так сказать, принципиального порядка.
Скажу коротко, без размазывания, а вы ловите на лету и понимайте сразу. Работа
управления, - начал он слегка отчеканивать, - должна быть вся построена на принципе
партийного централизованного демократизма. Понятно? Бюрократизм вырву с корнем,
либеральничанье вырву со всеми корнями, а антипартийные уклоны вырву так, что и
земли не останется, в которой эти корни были. Полная и чистосердечная коммунизация
всего управления, вот к чему мы должны привести наше дело. Начну с чистки личного
состава. Здесь у вас уже взяли под ноготь кое-кого, но этого мало: воздух проветрить надо
радикально, чтобы никакой вони здесь не было. Бестолковым не буду, зря громить не
стану, а все остатки ягодовщины уничтожу, в этом не сомневайтесь. Антипартийность и
малейшую связь с троцкистско-бухаринским охвостьем истреблю жестоко, чтобы внуки и
правнуки помнили. Отделу кадров я уже приказал: совместно с парткомом составить на
каждого, без исключения, двойную характеристику: партийную и деловую. Судить буду
по обеим. Вот!
Он принял руки со стола и выпрямился. В зале стало совсем тихо.
- Партия ставит перед органами НКВД государственную задачу первостепенной
важности: уничтожить всех врагов народа. Всех: сегодняшних и завтрашних. Если кто
думает, будто он понимает, кто такие эти враги народа, и будто он понимает цель
поставленной задачи, пусть думает это: греха в том нет, но и надобности, скажу прямо,
тоже нет. А если кто ничего не понимает, то это и лучше: пускай не понимает. Но пусть
он на своем непонимании и остановится, пусть не доискивается: ему же будет легче.
Разъяснять никто ничего не станет, потому что не такая это задача, чтобы ее вслух
разъяснять можно было. То, что было месяц или два тому назад, - это все одни только
цветочки, ягодки же начнутся с завтрашнего дня. И будут эти ягодки такие, что, может
быть, всем страшно станет, но... - подчеркнул он паузой, - но, повторяю, задача эта -
государственная, и задача эта - первостепенной важности. И во имя ее надо уничтожить
не только всех врагов народа, а и всех, кто с врагами одним воздухом дышал. Понятно?
Он замолчал, минутку подумал, а потом вышел из-за стола и стал ближе, впереди стола, у
самого края невысокой эстрады. Он видел, что сотни глаз смотрят на него и не могут
оторваться, зачарованные тем, что поднялось перед ними. Никто даже не курил. Совсем
не высокий, Любкин, когда он подошел к краю эстрады, стал казаться большим и даже
громадным: он подавлял. А он, совсем не думая об этом, неизвестным чувством
чувствовал, что он сейчас всех держит в руках. И каждый из этих всех, в свою очередь,
чувствовал на себе эти руки, чувствовал силу, перед которой он сам - ничто. Не Любкин
был этой силой, сила стояла за ним, невидимая, неопределенная и даже без имени. Но она
ощущалась каждым, как ощущается безмерная тяжесть той скалы, которая нависла над
тобою и которая (ты знаешь это!) готова каждую минуту рухнуть на тебя.
Подавляло то, что у силы нет ни имени, ни лица. Не было в ней и страсти. Смутно
чудилось, будто в ней есть идея, но идея невысказываемая и непостижимая.
Лампочки в люстре горели ярко, но казалось, что в зале все больше и больше сереет, что
залу затягивает мутная мгла.
- Работать станем по-новому! - продолжал Любкин. - И себя щадить в работе уж никак не
придется. Видали, как лошадь сдвигает с места тяжелые сани, которые примерзли к
снегу? Все мускулы, все жилы, все кости напрягает, душу в хомут вкладывает, копытами,
как когтями, за кочки цепляется: что есть духу рвет, вон из духа рвет! Вот так и мы
должны будем работать. Вы скажете, что лошадь может так напрягаться только пять или
десять секунд, а потом выбьется из сил. Так то - лошадь! А мы - чекисты. И работать вот
так, с полным напряжением сил, нам надо будет не пять или десять секунд, а все время,
месяц за месяцем. Об усталости вы мне лучше не говорите, а о нервах лучше сами
забудьте. Ежедневно арестовывать минимум по пять человек на отделение! - начал
отсчитывать и отчеканивать Любкин. - Начальнику мест заключения в недельный срок
приготовиться к приему и представить мне план размещения арестованных. О площади
пола и 6 кубатуре не вспоминать, а пихать в камеры, пока стены выдерживают. Машины
для перевозки арестованных брать на производствах, шоферов брать там же, под личную
ответственность начальников кадров и секретарей партячеек. Выслать всех людей на
объекты и потуже завинтить им гайки под хвостом. Приготовить в особом порядке анкеты
на всех лиц иностранного происхождения и на всех, кто с ними хоть в чем-нибудь связан.
Главный удар - предупреждаю! - будет по антипартийным элементам в самой партии и
по буржуазным националистам. Наша первая задача: прочистить всю область, со всеми ее
учреждениями, советскими и партийными. Вот! Следствий не затягивать, говорильню не
заводить, обвинения оформлять по-стахановски, иначе у нас скопится столько
арестованных, что образуется пробка, которая нас самих в бутылку заткнет. Как вы будете
добиваться признаний и оговоров - это ваше дело, я в ваши способы нос совать не буду, но
и учить вас не буду. Мое дело маленькое: не мешать вам, а с вас самих семь шкур драть.
Проклятий, слез и крови не бойтесь, а вот невыполнения задания до ужаса бойтесь. Но, -
грозно поднял он голову, - но помните раз навсегда, твердо помните и ни на минуту не
забывайте: относительно методов следствия, какие бы они у вас ни были, я ничего вам не
разрешаю и ничего вам не приказываю. Понятно? Если потом придется за эти методы
отвечать, то отвечать будете вы, а не я. При неумелом следствии неумением
отговариваться не сметь: специальные курсы проходили? инструктаж имели, опытом
обменивались? То-то же! И вы так и знайте: я всякое неумение буду рассматривать как
умышленное нежелание выполнять партийное задание, как злостный саботаж и как
нарочитое потворство врагам народа, то есть как вредительство на боевом фронте НКВД.
Пересолить не бойтесь, а вот если кто-нибудь недосолит, так тот пусть сам за револьвер
хватается и сам скорее стреляется. Не иначе.
В притихшем зале никто не двигался. Сила, стоящая за Любкиным, ощущалась все
сильнее, все осязаемее. Но чем сильнее и чем осязаемее ощущалась она, тем непонятнее
она становилась. Все сидевшие в зале были коммунистами, членами коммунистической
партии, и у каждого в кармане был красный партийный билет. Но все слушали Любкина,
смотрели на Любкина и все начинали понимать: коммунизма в этом зале нет, коммунизм
здесь не нужен, коммунизм - только слово вчерашнего дня, которым сегодня еще
клянутся, чтобы завтра им проклинать. За плечами Любкина колыхалось бесформенное,
но несомненное, громадное и беспощадное. Оно невидимо накатывалось на всех, и
каждый знал: оно подавит. И каждый почти физически ощущал: смысл всего, что есть и
что будет, только в накатывающейся силе. Это она определит жизнь каждого и всех
вместе. Как имя этой силы?
Любкин говорил совсем недолго. Наметил распорядок дня ("на сон - от шести утра до
двенадцати дня!"), приказал выработать смены в секретариате и в комендатуре, сказал
несколько слов о кокаинистах ("нюхать эту пакость я им не запрещаю, но когда они
ослабеют, я первый их с ног повалю к чертям собачьим!") и почти сразу оборвал. С
полминуты проверил себя: все ли сказал? Немного ослабил свое тело и добавил тихо,
почти дружественно:
- Расходись, ребята. Больше говорить не о чем. Нужные инструкции получите у
начальников отделов, техник
...Закладка в соц.сетях