Жанр: Электронное издание

Koleso_f

сторінка №17

я.
Император вот их сиятельству хвастал письмом Фридриха, восхвалял его
мудрость. Фридрих ему присоветовал всех недовольных и подозрительных взять
с собой в поход - там они будут все время у него под глазами и ничем
повредить не смогут.
- Вполне в духе Фридриха, - сказал Сен-Жермен. - Только, боюсь, не
очень осуществимо. Можно взять с собой десятки людей, но ведь, вы
говорите, недовольство ширится во всей гвардии?..
- Кто-нибудь присоветует, он и гвардию за собой потащит...
- Кто ж ему это посоветует? - спросил Разумовский.
- А хотя бы вы, ваше сиятельство, - осторожно-сказал Теплов.
- Ох и хитер же ты, Григорей Николаич! Нет уж, ищи других охотников
голову подставлять, мне моя пока не надоела...
- Не вы, другой найдется... Только напрасно вы насчет своей головы.
Император ее очень даже ценит. А уж коли получится завтрашнее
представление, вы будете в прочном фаворе, а барон Корф пудовую свечу за
ваше здравие поставит...
- Представление? Какое представление?
- А вы глашатаев не видели, не слыхали? По всему Петербургу сейчас с
барабанным боем ходят, провозглашают монаршее соизволение и разрешение
господина полицеймейстера Корфа... Видите ли, еще покойная Елисавет
Петровна все мечтала переехать в новый дворец Растреллиевой постройки на
берегу Невы. Помните, мы проезжали, издали изволили его осматривать?
- Помню, весьма импозантное здание.
- Елисавет Петровна самую малость не дождалась, померла. Постройку
кончили, а поселиться во дворце нельзя - ни подойти, ни подъехать. Мы ведь
тоже не смогли - вся площадь завалена. Корф мечется, кричит, командует,
голос сорвал, все одно толку нет. А император в одну дуду - очистить
дворцовую площадь, подготовить новую резиденцию. Совсем барон впал в
отчаянность... Тогда их сиятельство и присоветовали барону:
"Иди, Николай Андреич, к императору и скажи, коли всего того хлама не
жалко, то не нужно никаких рабочих. Надо объявить по городу, что, мол,
такого-то числа всем жителям города без различия пола, возраста и всех
прав состояния, а также всем пришлым и приезжим разрешается без всякой
мзды и пошлины брать и уносить в собственное пользование все строительные
материалы в любом количестве, ломать и разбирать балаганы и мастерские.
Увозить и уносить можно на себе, на подводах, на лодках, кому на чем
придется..." Барон сомневался, колебался, потом все-таки императору
доложил. Тот засмеялся и сказал... Не смею повторить, ваше сиятельство...
- Эка, оробел вдруг... - усмехнулся Разумовский. - Император сказал:
"Сделай, как советует граф Разумовский. Он лучше нас с тобой знает, на что
способен "русски мюжик"..." Это их величество пожелали мне напомнить, что
все вокруг благородного происхождения, а я в графы - из мужиков... Я помню!
День выдался погожий, даже теплый для этой поры.
Невский лед уже ушел в Финскую губу, до ладожского было еще далеко, и
от реки не задувало, как обычно, пронизывающим, стылым ветром. Солнце
проглядывало сквозь редеющие облака, поблескивало на шпилях Адмиралтейства
и собора и даже по всегда угрюмой толще невских вод рассыпало сверкающих
зайчиков. Где же в такую погоду усидеть дома иззябшему санктпетербуржцу,
то от холода, то от сырости жмущемуся к печам?, И повысыпали жители
столичные на улицы - погреться на солнышке, с соседями перекинуться
словомдругим, пройтись, подышать свежим воздухом, а заодно посмотреть, что
деется в стольном граде. Ходили давеча приказные с барабанщиками, до
хрипоты зазывали разбирать имущество, что на дворцовой площади. Мол,
бесплатно и беспошлинно... Знаем мы энти подарки: потом не отплачешься и
не расплатишься... Однако отчего не поглядеть, какая из той затеи
произойдет конфузия? За вольными обывателями потянулись дворовые - кто
понахальнее, заспешил вперед.
Все першпективы, будто спицы к ступице, вели в центр, к дворцовой
площади. Необъятная - одним взглядом не окинешь, - она была безлюдна и
тиха, как погост.
Однако бывалый санктпетербуржец учен и переучен, он знает - не всякому
слову верь, не на всякую тишину полагайся. Не успеешь руку протянуть, тут
тебя за эту руку, за шиворот, и поминай как звали... Потому и толокся
недоверчивый санктпетербуржец у закраин хламового завала, переглядывался:
не затаились ли где солдатушки - бравы ребятушки, не попрятались ли
караульные будочники с бляхами, корыстные блюстители порядка и
бескорыстия. Однако никаких признаков присутствия власти и ее охранителей
не было. Только за бурыми балаганами, горами строительного мусора
виднелась громада нового дворца, будто белый с прозеленью айсберг,
всползший на берег, чтобы полтора столетия излучать леденящий душу холод и
страх. Но пока это будущее вместилище верховной власти было пусто и немо,
лишь поблескивали под солнцем бельма оконных стекол.
Первыми, как в зачине драки стенка на стенку, двинулись мальчишки. Их
не удерживали. С мальцов, коли и поймают, какой спрос? Ну, дадут заушину,
подзатыльник или, в крайности, ухи нарвут - всего и делов... Юркие,
горластые разведчики, поддразнивая и подбадривая друг друга, побежали по
узким - еле проехать телеге - проходам и сразу затерялись, только звонкие
голоса их звучали все дальше и дальше. Скоро появились и первые добытчики
- кто нес тупой ржавый топор без топорища или колесо от тачки, кто волок
замысловато крученный кованый прут, а кто и покореженный кусок свинцового
кровельного листа. И никогошеньки там нету. Только возле дворца, где
расчищено сколько-то места, протянут канат меж столбиками, а за ним
цепочкой стоят солдаты. Но не лаются и никого не шугают. Просто стоят.

Для порядка. Чтобы к дворцу не лезли. Ну, это понятно - власть, ей
охрана требуется...
Стало-ть, ничего? Стало-ть, можно?.. И поначалу не торопясь, с
оглядкой, пошли взрослые. И несли сначала какую-нито пустяковину, тот
обаполок поднял, а тот горбылек, всем своим видом показывая, что пришли
вовсе не для того, чтобы брать и присваивать, а так просто, без надобности
- шел себе человек в проходочку и подобрал замест посошка... И снова никто
ничего. Тут уж осмелели все, и в проходы хлынули толпы. Сначала выбирали,
что попригляднее и в хозяйстве надобнее - да и много ли на себе унесешь? -
доску или тесину. Возвращались ускоренным шагом, а уж обратно спешили кто
с чем мог - с тачкой, тележкой, а более всего на телегах.
И потекли, заклубились людские потоки по узким проходам необъятного
хламовника. Сначала путались и перекрещивались потоки, случалось, телеги
цеплялись осями, отчаянная ругань взрывалась до небес, однако до драки не
доходило: они мешали другим. Сторонние растаскивали телеги, и тогда уже не
из чего и некогда было ругаться - надо было гнать скорее домой, чтобы
успеть воротиться еще и еще...
Одна за другой к берегу наперегонки шли лодки, спешно грузились и столь
же спешно отплывали. По всем улицам и першпективам непрерывной чередой
текли два потока. От дворца, мотаясь в оглоблях, лошади тянули
перегруженные сверх всякой меры телеги, громоздкий, кое-как набросанный
груз угрожающе раскачивался, а то и разваливался на потеху зрителям.
Навстречу этому налегке бежал второй поток: пешие - спорым, деловым шагом,
на лошадях - рысью, а то и вскачь. Стоя в телегах во весь рост, возницы
нахлестывали лошадей, орали ротозеям, чтоб не подвертывались, и гнали,
гнали...
Почти всегда строгий, хмурый и как бы пустынно распростертый
Санкт-Петербург вдруг ожил, заклокотал всем своим скрытым многолюдством.
Ему удивлялись и поражались зрители. Священнослужители, степенные
негоцианты, люди в чинах, господа офицеры нет-нет да и выходили на улицу,
припадали к окнам, дабы поглядеть на небывалое зрелшце. Говорили, даже
государь император выходил на высокое крыльцо деревянного Зимнего дворца,
тыкал пальцем во что-то смешное ему, хохотал и звал приближенных тоже
посмеяться. Среди них неугасимой улыбкой именинника сиял барон Корф.
Несколько дней Николай Андреич пребывал в смятении и тревоге, отчаивался и
обнадеживался, верил и сомневался. А ну как лукавый хохол посмеялся над
ним, ничего из всей затеи не получится и бесславно прервется незапятнанный
до сих пор баронов карьер? Лишиться должности генерал-полицмейстера куда
как худо. Но ведь можно впасть и в немилость! А что может быть хуже
монаршей немилости?.. Но монарх был доволен и милостив, преизрядно
забавлялся и соизволил уже два раза одобрительно похлопать барона по плечу
и один раз даже по животу. Барон Корф счастливо жмурился, благословлял
графа Разумовского и прикидывал, что, коли так пойдет и дальше, дни через
три-четыре, пожалуй, все растащут, остатки прибрать будет не трудно, их
величество отпразднует новоселье, и не может того быть, чтобы усердие его
преданных слуг осталось не вознагражденным... В чаянии уже почти
заслуженной награды барон Корф улыбался все шире и радостнее.
Улыбался не только барон. Улыбались, смеялись, азартно скалились,
хохотали прежде всего те, кто без устали тащил, вез, нес на себе
строительные отбросы с дворцовой площади. В сущности, они выполняли тяжкую
и просто непосильную в иную пору работу, но сейчас почему-то не ощущали ее
тяжести и не только не уставали, а, напротив, чувствовали, что силы как бы
все время возрастают и нету им ни меры, ни предела, словно была это не
работа, а праздник. До настоящего праздника, Христова воскресенья,
оставалось еще два дня, но праздничное настроение охватило всех, будто он
уже наступил.
Его не могли омрачить даже некоторые неприятные происшествия: одного
придавило падающей стенкой барака, несколько человек в сутолоке упали в
ямы с гашеной известью. Правда, происшествия обошлись без тяжелых
последствий. Для рабочего люда хоромов не строили, кое-как сколоченная из
горбылей стенка лишь помяла потерпевшего, серьезного увечья не нанесла. А
в ямах известь была почти вся повыбрана, упавших тотчас вытащили, и более
перепуганные, чем перепачканные, они вызывали не столько сочувствие,
сколько насмешки.
Чему они радовались, что вело неустанно текущие через площадь
бесконечные толпы людей? Корысть? Возможность поживиться задаром пусть и
бросовым, но чужим? Жадность? Да, конечно, и все это. Иначе бы не
надрывались, залитые потом, не несли, не везли, не растаскивали бы все по
своим дворам. Однако не только это.
Да и тащили не все. Нашлось множество охотников, которые не принесли
домой даже палки. Они лишь с остервенением ломали, рушили все эти склады,
балаганы, мастерские и в яростном азарте подбадривали друг друга и тех,
кто растаскивал: "Давай, робяты! Круши!.."
Никто об этом не говорил, даже не думал отчетливыми словами, но дело
было не только в корысти, счастливом случае поживиться, бесплатно урвать
что-то такое, чего не было в городе, - а в нем не было ничего, все нужно
везти издалека, и за все приходилось платить. Еще вчера все это было
казенное, царево. Никто и думать не смел о том, чтобы из имущества
государя императора отломить и унести бросовую щепу - за то бы сразу в
батоги, кнуты и - с рваными ноздрями - в Сибирь. А теперь здесь вдруг все
стало можно. Всем и каждому.

Самому захудалому холопу. Не по принуждению, а по своей воле каждый мог
идти или не идти, ломать или не прикасаться, брать или не брать, а если уж
брать, так не для кого-то, для себя. Вчера еще думать не моги, неизвестно,
как оно будет потом, так уж хоть ноне попользоваться! Да, конечно, это
было всего-навсего скопище хлама, но хотя бы здесь, хотя бы сегодня для
замордованного простолюдина обнаружились день и место свободы, пригрезился
призрак вольности... Он поманил и, как полагается призраку, тут же исчез,
но дело свое сделал.
Григорий Орлов и Сен-Жермен стояли возле дома Кнутсена и с любопытством
наблюдали, как по Большой Морской течет от площади поток груженых возков,
телег, а навстречу ему спешит слитная толпа, возвращающаяся за новой
добычей. С руганью прорываясь через этот поток, двое парней, сгибаясь под
тяжелой лесиной, заворотили в ворота дома. Григорий узнал своих дворовых.
- А вы-то зачем? - крикнул Григорий. - Али своего мало?
Дворовые приостановились.
- А чо? - сказал передний. - Дармовое ить, барин, как же не взять? Да и
Домна Игнатьевна наказывала - хорошо б, мол, дровишек запасти...
Григорий оглянулся на графа - тот смотрел в другую сторону - и махнул
рукой. Лесина исчезла в глубине двора.
Неподалеку в лаптях, латаной г.уне и ошметке, когдато бывшем поярковой
шапкой, стоял старик. Он обеими руками опирался на клюку, исподлобья
смотрел на толпу и шевелил губами, что-то говоря про себя.
- Эй, дед, - окликнул его Григорий, - а ты что стоишь, для себя не
стараешься?
Старик обернулся, и теперь уже нельзя было с уверенностью назвать его
стариком. Худое лицо его под жидкой бороденкой и усами не было морщинисто,
глубоко запавшие глаза лихорадочно блестели, как у чахоточного.
- А мне зачем? - глуховатым голосом, будто с натугой выталкивал слова,
спросил человек в гуне. - Мне без надобности.
- Другим же надобно, коли тащут?
- Из жадности и по слепоте своей. Погрязли в суете стяжания. А было
сказано: "Оставьте домы свои и следуйте за мною..."
- Ты из попов, что ли? Расстрига?
- Ни чинов, ни сана не имел. Я - странник.
- Бродяга, значит?
- Все мы бродяги в юдоли плачевной.
Орлов был добр и терпим, но что-то в этом человеке раздражало его. То
ли то, что он, хотя и был явно самого подлого звания, держался без всякой
робости и подобострастия, то ли то, что не опускал взгляда, а смотрел
прямо в глаза своим пронизывающим, лихорадочным взором.
- Бродяги не все. Бродяги, которые беглые.
- Думаешь, я от господской неволи убег? - усмехнулся странник. - Надо
мной господ нету. А от себя никуда не убежишь. При рождении нарекли меня
Саввой, что по-древнему означает - "неволя". Стало-ть, мне в неволе ходить
до конца дней...
- А ты делом-то каким занимаешься? - спросил Григорий. - Или только
шатаешься меж двор?
- Хожу, смотрю. Людям правду говорю.
- Да какую ты правду можешь сказать, если сам бездельник, христовым
именем побираешься?
- Правду про жизнь. Человек должен думать правду, говорить правду и
творить правду. Человекам без правды нельзя. Они тогда и не человеки
вовсе, а либо овцы, либо волчища.
- Простите, - сказал Сен-Жермен. - Вы много странствовали, были и в
других державах?
- Нет, - сказал странник, - не довелось. Дале России не хаживал... А
ты, я гляжу, барин, не нашего племени. Хоть и говоришь по-нашему, а не
по-нашенски.
И повадка у тебя не русская. Не мордоплюй, как наши баре. Немец, что ли?
- Нет, я не немец, - улыбнулся Сен-Жермен. - Это довольно долго и
трудно объяснять. Ну, скажем, француз.
- Помесь, стало-ть. Это - ничего. Все мы - дети божьи.
- Люди - рабы божьи, а не дети! Сын божий - Христос, - сказал Григорий.
- Христос - бог. А мы - дети божьи. Бог сотворил человека, вдохнул в
него душу. Стало-ть, всяк человек - сын божий.
- Позвольте, - сказал Сен-Жермен. - А преступники, убийцы, например,
тоже дети божьи?
- А как же! У первого божьего сына Адама был не только Авель, а и
Каин-братоубивец... Потому бог промашку сделал - не тот матерьял взял.
Душу Адаму он вдохнул свою, а слепил-то его из глины. Вот она, глина, в
человеках и отзывается...
- Да как ты, святотатец, смеешь такое про бога? - возмутился Орлов.
- Правду можно и про бога. Он не человек, правды не боится. Али ты
думаешь, он все ладно устроил, лучше некуда?
- Нет, саго padre, что он говорит?! Это же еретик какой-то! Вместо
"рабы божьи" - "дети божьи"...

- Рабы мы не божьи, барин, а ваши. Чтобы имушшество вам наживать. А
богу имушшества не надо - и так все его, все богово. Стало-ть, ему и рабы
не надобны.
- Сукин ты сын, а не божий! Да я тебя за эти речи...
Савва не испугался.
- Эх, барин, - беззлобно сказал он, все так же с натугой выталкивая
слова, - с тобой по-человечески, а ты враз к морде... Хотя какой с тебя
спрос? Правда, она горька, не всяк выдерживает... Что ж, сам бить будешь
али стражников позовешь, чтобы имали и в колодную ташшили? Ну, имай,
имай...
Савва сделал два шага и влился в поток спешащих людей.
- Стой! Держи его! - крикнул Орлов.
И тотчас стих веселый гам толпы. Это был первый начальственный окрик,
угроза, которых все время ждали, опасались с самого начала и который
прозвучал вдруг теперь, в самый разгар азартного расхватывания бросовых
остатков. Мгновенно сникли улыбки, к Орлову оборотились настороженные,
угрюмые лица людей. Значит, не зря боялись подвоха, поверили, а их
обманули, завлекли в ловушку...
- Оставьте, Грегуар! - окликнул Орлова Сен-Жермен.
Орлов поколебался и отступил назад. Гунька Саввы, поярковый ошметок на
его голове мгновенно исчезли среди множества таких же гунек и шапок.
Встревожившиеся люди прошли, за ними столь же поспешно двигались другие,
они ничего не видели, не слышали, и над ними стоял тот же веселый гам.
- Зачем вы так, Грегуар? - укоризненно сказал СенЖермен. - Он же ничего
дурного не сделал... Интересно, откуда такой, по-видимому, очень простой и
необразованный человек мог заимствовать основной завет зороастрийцев:
"Чистые мысли, чистые слова, чистые поступки"?
- Еще какая-то ересь?
- Нет, не ересь, религия огнепоклонников. Ее создал Зороастр в Персии
задолго до появления Христа.
Ответить на вопрос Сен-Жермена было некому. Найти теперь Савву в толпе
было не легче, чем поймать примеченную на мгновение, но ничем не
отличающуюся от других льдинку в сплошной шуге, которая недавно прошла по
Неве.
К вечеру потоки подвод и людей, целый день бушевавшие на улицах, начали
редеть, пока не иссякли вовсе.
Загроможденная, заваленная хламом площадь начисто оголилась,
превратилась в гигантский пустырь. В наступающих сумерках лишь одиночные
фигуры бродили по нему, пытаясь то лаптем, то палкой поддеть что-то
втоптанное в землю. Казалось бы, хлам, растащенный, развезенный по всему
городу, замусорит всю столицу, будет теперь горами торчать в каждом дворе,
но чрево столицы оказалось уемисто - дровяники и сараи, клети и подклети
бесследно поглотили все, словно ничего и не было, или было, да чудом
истаяло, не оставив следов ни там, где было, ни там, куда было попрятано.
На следующий день, 6 апреля, ямы были завалены, площадь посыпана песком
и императорская фамилия въехала в новый Зимний дворец. Это было,
несомненно, радостным событием, хотя распоряжения Петра Федоровича
относительно размещения в новой резиденции вызвали немалое смущение и
незатихающие толки. Императрице Екатерине Алексеевне были отведены покои в
самом удаленном крыле дворца, мало того - как бы в виде еще одного
барьера, между ее покоями и передней разместились великий князь со своим
гофмейстером и воспитателем Никитой Паниным. В другом- крыле поместился
сам император, а рядом поселилась его возлюбленная Лизавета Воронцова.
Это было, конечно, неслыханное, вызывающее оскорбление для императрицы.
Так это истолковали все и сама императрица тоже, хотя, по правде говоря,
императрице такая удаленность пришлась как нельзя более кстати.
Не далее как через четыре дни, в четверг на святой неделе, Екатерина
без огласки и всякого шума разрешилась от бремени. Младенца немедля
увезли, а куда - о том ведали только верный Шкурин и столь же преданная
камер-фрау Шарогородская. Лишь войдя в надлежащие лета, младенец тот
обнаружил себя графом Алексеем Григорьевичем Бобринским и получил от самой
императрицы письмо, в котором объяснялось, что мать его "быв угнетаема
неприязьми и неприятельми, по тогдашним обстоятельствам, спасая себя и
старшего своего сына, принуждена нашлась скрыть ваше рождение,
воспоследовавшее 11-го апреля 1762 года". Что и говорить, в колокола
звонить не приходилось...

8


Ах, Фике, Фике! Куда забросила, что наделала с тобой злая судьба?! Что
станет с твоими мечтами, надеждами и что будет теперь с тобою самой?.. И
почему так обманчива жизнь, зачем так создан человек, чтобы только в
детстве чувствовать себя счастливым? Хорошо ему или плохо, хуже или лучше,
чем другим, он того не замечает, не задумывается и счастлив просто тем,
что он есть - живет и радуется всему, что вокруг. Но уже очень скоро он
начинает различать, что лучше, а что хуже, что больше и что меньше, что
сильнее, а что слабее, что приятнее, а что неприятнее... И в душе его
зарождаются, растут желания, появляются мечты и надежды, вскипают страсти,
и до конца дней человек будет пленником этих надежд, рабом желаний,
игрушкой своих страстей.

Иногда они приобретают форму убеждений, но от этого природа их не
меняется и они не становятся ни лучше, ни хуже...
Куда бы как хорошо навсегда остаться маленькой Фикхен, как нежно
называл ее отец, или просто Фике, как называли все! Но она растет и
узнает, что Фике - это только уменьшительное от "София", и она не просто
София, а София Фредерика Августа. Потому что она принцесса. Принцесса
Ангальт-Цербстская. Может, лучше бы не знать этого никогда?.. Да, конечно,
ее дорогой фатер - герцог Ангальт-Цербстский из Дорнбургской ветви, и
этому владетельному роду более двухсот лет, а дорогая муттер из рода
Голштейн-Готторпского, кажется, самого древнего владетельного рода, так,
по крайней мере, с гордостью говорит муттер, но что из того, если
герцогство фатера с воробьиный нос, а приданое муттер состояло лишь в
древности ее рода и дорогому фатеру приходилось служить. Он и служит с
юных лет, но, не блистая никакими талантами, к рождению Фике становится
всего-навсего командиром 8-го пехотного полка в Штеттине. Потом его
назначат комендантом Штеттина, но он не станет ни богаче, ни влиятельнее,
только и того, что они с тех пор живут в Штеттинском замке.
Бывшая резиденция померанских герцогов похожа на огромный каменный
сундук. Он холоден, мрачен и гол снаружи и внутри - заполнять его некем и
нечем. Семья коменданта занимает в нем только левое крыло. Фике со своей
гувернанткой госпожой Кардель и прислужницей живут в угловой части, к
которой вплотную примыкает колокольня замковой церкви. Несколько раз в
день по гулким пустым комнатам и переходам она бегает к матери в
противоположную часть крыла. У Фике нет ни голоса, ни слуха, петь она не
может совсем и просто выкрикивает слова какой-либо песни и громко топочет
каблуками. Она боится крыс, а в замке их множество.
Громадные, как поросята, черные портовые крысы разгуливают по замку
даже днем, но они не любят шума и, заслышав ее крик и топот, неторопливо
удаляются.
Мать, Иоганна Елизавета, принимает Фике наскоро и небрежно - ей
недосуг. Она на двадцать один год моложе своего мужа, полна энергии,
жаждет денег, власти, мечтает блистать в обществе и ради этого готова
плести любые интриги - увы, интриговать ей негде и остается только
сплетничать, а блистать приходится лишь среди обер-офицерских жен в
Штеттине. Иоганна Елизавета пишет бесконечные письма, напрашивается на
приглашения к влиятельным родственникам и ездит к ним гостить, чтобы не
утратить связи. Фике она держит в строгости, заставляет почтительно
целовать подолы своих посетительниц и за малейшее противоречие или
провинность хлещет по щекам. Фике делает книксены, целует подолы, хотя это
не слишком приятно - они изредка пахнут духами, чаще всего потом, но
крайне редко - мылом, старается не нарываться на пощечины и в самом раннем
детстве усваивает, что главное для этого - говорить то, чего от тебя ждут,
а не то, что ты думаешь на самом деле. Проницательная госпожа Кардель
видела ее насквозь и прозвала esprit gauche, что можно перевести - "себе
на уме", а если попросту - "двуличная"...
К Фике ходит пастор, чтобы преподавать ей основы лютеранского
вероучения, учитель чистописания и учитель музыки Рэллиг. Первым двум
чего-то достигнуть удалось, бедный Рэллиг не добился ничего: с большим
успехом он мог бы обучать гармонии колун - до конца дней музыка осталась
для нее бессмысленным и неприятным шумом. Госпожа Кардель обучает Фике
французскому языку и житейской мудрости, то есть всему тому, что может
понадобиться будущей супруге одного из бесчисленных немецких князьков,
подобных ее фатеру.
Однако очень скоро Фике узнает, что перспектива эта под большим
вопросом. Подтверждая прозвище, которое дала ей госпожа Кардель, Фике
очень рано привыкла незаметно подслушивать, особенно то, что касалось ее,
ничем и никак потом себя не выдавая. Однажды она, по обыкновению громко
протопав по всей анфиладе комнат левого крыла, к покоям матери подошла на
цыпочках и притаилась за полуприкрытой дверью. Иоганна Елизавета
разговаривала с баронессой фон Принцен. Говорили о ней.
- Конечно, - сказала баронесса, - ничего яркого, выдающегося в Фике
нет, самая заурядная девочка. Но у нее, насколько я заметила, холодный,
расчетливый ум, а это не так мало.
- Ах, кому нужен в девицах ум? - возразила мать. - Была бы
попривлекательнее, легче было бы выдать замуж. А такую кто возьмет? Если
бы не платье, вылитый мальчишка - лицо плоское, ноги короткие, тело без
талии, как обрубок...
- Может, еще вытянется, выровняется...
- Ничего не поможет - наружностью она в отца пошла. Испортил породу
Христиан Август...
Фике знала, что при этом мать повернулась к зеркалу и увидела в нем
подтверждение своей правоты. Каждый раз, когда она говорила о муже, она
оглядывала себя в зеркале и неизменно убеждалась, какую она, молодая и
красивая, совершила непоправимую ошибку, какую принесла жертву и как
погубила свое будущее, выйдя замуж за тупого, неотесанного полковника. О
том, что замужество было в свое время даром судьбы, спасением от
надвигающегося стародевичества, Иоганна Елизавета прочно забыла, а
зеркало, естественно, об этом не напоминало.

Фике начала разглядывать себя в зеркале и сравнивать. Увы, дорогая
муттер была права по всем статьям:
красоты не было и ничто не предвещало ее появления.
Но права оказалась и баронесса - у маленькой Фике был действительно
расчетливый, холодный ум и твердый характер. Она не впала в отчаяние и
отнюдь не собиралась мириться с судьбой старой девы, предсказанной ей
матерью. Произведя, так сказать, переучет своих ресурсов, она весьма
трезво оценила их и,

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.