Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

14_dekabrya

страница №7

где же он сам, начальник-то
наш? Что он все прячется?
— Трубецкой сегодня не очень здоров, — объяснил Рылеев.
— А завтра... все-таки будет завтра на площади?
Страх пробежал по лицам у всех.
— Что вы, Бестужев, помилуйте! — возмутился Рылеев так искренно, что
все успокоились.
— Ну, господа, теперь Бог управит все остальное. С Богом! С Богом! —
сказал Оболенский.
Якубович, Бестужев и Батенков вышли вместе. Голицын и Оболенский
стояли в прихожей, прощаясь с Рылеевым.
Каховский, все еще ходивший по зале, увидев, наконец, что все
расходятся, тоже вышел в прихожую и стал надевать шинель. Лицо у него было
все такое же сонное — лицо «лунатика».
Рылеев подошел к нему.
— Что с тобой, Каховский? Нездоровится?
— Нет, здоров. Прощай.
Он пожал ему руку, повернулся и сделал шаг к дверям.
— Постой, мне надо тебе два слова сказать, — остановил его Рылеев.
Каховский поморщился.
— Ох, еще говорить! Зачем?
— Ну, можно и без слов.
Рылеев отвел его в сторону, вынул что-то из бокового кармана и
потихоньку сунул ему в руку.
— Что это? — удивился Каховский и поднял руку. В ней был кинжал.
— Забыл? — спросил Рылеев.
— Нет, помню, — ответил Каховский. — Ну, что ж, спасибо за честь!
Это был знак, давно между ними условленный: получивший кинжал
избирается Верховною думою Тайного общества в цареубийцы.
Рылеев положил ему руки на плечи и заговорил торжественно; видно
было, что слова заранее обдуманы, сочинены, может быть, для потомства:
«Будет и о нас страничка в истории», как давеча сказал Бестужев.
— Любезный друг, ты сир на сей земле. Я знаю твое самоотвержение. Ты
можешь быть полезней, чем на площади: убей царя.
Рылеев хотел его обнять, но Каховский отстранился.
— Как же это сделать? — спросил он спокойно, как будто задумчиво.
— Надень офицерский мундир и рано поутру, до возмущения, ступай во
дворец и там убей. Или на площади, когда выедет, — сказал Рылеев.
Что-то медленно-медленно открывалось в лице Каховского, как у
человека, который хочет и не может проснуться; наконец, открылось.
Сознание блеснуло в глазах, как будто только теперь он понял, с кем и о
чем говорит. Лунатик проснулся.
— Ну, ладно, — проговорил, бледнея, но все так же
спокойно-задумчиво. — Я — его, а ты — всех? Ты-то всех — решил?
— Зачем же всех? — прошептал Рылеев, тоже бледнея.
— Как зачем? Да ведь ты сам говорил: одного мало, надо всех?
Рылеев этого никогда не говорил, даже думать об этом боялся.
Он молчал. А Каховский все больше бледнел и как будто впивался в него
горящим взором.
— Ну, что ж ты молчишь? Говори. Аль и сказать нельзя? Сказать нельзя,
а сделать можно?
Вдруг лицо его исказилось, рот скривился в усмешку, надменно
оттопыренная нижняя губа запрыгала.
— Ну, спасибо за честь! Лучше меня никого не нашлось, так и я
пригодился? А вы-то все что же? Аль в крови не охота пачкаться? Ну, еще
бы! Честные люди, благородные! А я — меня только свистни! Злодей
обреченный! Отверженное лицо! Низкое орудие убийства! Кинжал в руках
твоих!
— Что ты, что ты, Каховский! Никто не принуждает тебя. Ты же сам
хотел...
— Да, сам! Как сам захочу, так и сделаю! Пожертвую собой для
отечества, но не для тебя, не для Общества. Ступенькой никому не лягу под
ноги. О, низость, низость! Готовил меня быть кинжалом в руках твоих,
потерял рассудок, склоняя меня. Думал, что очень тонок, а так был груб,
что я не знаю, какой бы дурак не понял тебя! Наточил кинжал, но берегись —
уколешься!
— Петя, голубчик, что ты говоришь! — сложил и протянул к нему руки
Рылеев с мольбою. — Да разве мы не все вместе? Разве ты не с нами?
— Не с вами, не с вами! Никогда я не был и не буду с вами! Один!
Один! Один!
Больше не мог говорить — задыхался. Весь дрожал, как в припадке. Лицо
потемнело и сделалось страшным, как у одержимого.
— Вот тебе кинжал твой! И если ты еще когда-нибудь осмелишься — я
тебя!.. — одной рукой занес кинжал над головой Рылеева, другой — схватил
его за ворот Оболенский и Голицын хотели кинуться на помощь к Рылееву. Но
Каховский отбросил кинжал, ударившись об пол, клинок зазвенел, — оттолкнул
Рылеева с такою силою, что он едва не упал, и выбежал на лестницу.

Одно мгновение Рылеев стоял ошеломленный. Потом выбежал за ним и,
нагнувшись через перила лестницы, позвал его с мольбой отчаянной:
— Каховский! Каховский! Каховский!
Но ответа не было. Только где-то далеко, должно быть, из ворот на
улицу, тяжелая калитка с гулом захлопнулась.
Рылеев постоял еще минуту, как будто ожидая чего-то; потом вернулся в
прихожую.
Все трое молчали, потупившись и стараясь не смотреть друг другу в
лицо.
— Сумасшедший! — произнес, наконец, Рылеев. — Правду говорит
Якубович: беды еще наделает, погубит нас всех.
— Вздор! Никого не погубит, кроме себя, — возразил Оболенский. —
Несчастный Все мы несчастные, а он пуще всех. В такую минуту — один. Один
за всех на муку идет — больше этой муки нет на земле... И за что ты его
обидел, Рылеев?
— Я его обидел?
— Да, ты. Разве можно сказать человеку убей?
— «Сказать нельзя, а сделать можно?» — повторил Рылеев слова
Каховского с горькой усмешкой.
Оболенский вздрогнул и побледнел, покраснел, так же как давеча, в
разговоре с Голицыным.
— Не знаю, можно ли сделать. Но лучше самому убить, чем другому
сказать: убей, — проговорил он тихо, со страшным усилием.
И опять все трое замолчали. Рылеев опустился на сундук под вешалкой,
Филькино ложе, уперся локтями в колени и склонил голову на руки.
Оболенский присел рядом с ним и гладил его по голове, как больного
ребенка, с тихою ласкою.
Молчание длилось долго.
Наконец Рылеев поднял голову. Так же как сегодня утром, он казался
тяжелобольным: сразу побледнел, осунулся, как будто весь поник, потух: был
огонь — стал пепел.
— Тяжко, братья, тяжко! Сверх сил! — простонал с глухим рыданием.
— А помнишь, Рылеев, — заговорил Оболенский, продолжая гладить его по
голове все с тою же тихою ласкою: — «Женщина, когда рожает, терпит скорбь,
потому что пришел час ее; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от
радости, потому что родился человек в мире»*.
_______________
* Евангелие от Иоанна. XVI, 21.

— Какие слова! — удивился Рылеев. — Кто это сказал?
— Забыл? Ну, ничего, когда-нибудь вспомнишь. И еще, слушай: «Вы
теперь имеете печаль, но Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и
радости вашей никто не отнимет у вас»*. Так-то, Рылеюшка: будет скорбь,
будет и радость, и радости нашей никто не отнимет у нас!
_______________
* Евангелие от Иоанна. XVI, 22.

На глазах Рылеева блестели слезы, и он улыбался сквозь слезы. Встал и
положил руку на плечо Голицына.
— Помните, Голицын, как вы однажды сказали мне: «Хоть вы и не верите
в Бога, а помоги вам Бог»?
— Помню, Рылеев.
— Ну, вот и теперь скажите так, — начал Рылеев и не кончил, вдруг
покраснел, застыдился.
Но Голицын понял, перекрестил его и сказал:
— Помоги вам Бог, Рылеев! Христос с вами! С нами со всеми Христос!
Рылеев обнял одной рукой Голицына, другой — Оболенского, привлек
обоих к себе, и уста их слились в тройной поцелуй.
Сквозь страх, сквозь боль, сквозь муку крестную была великая радость,
и они уже знали, что радости этой никто не отнимет у них.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ


«С Петра начинается революция в России, которая продолжается и до
сего дня», — вспомнил Голицын слова Пушкина, сказанные Пестелю, когда
утром 14 декабря вышел на Сенатскую площадь и взглянул на памятник Петра.
Пасмурное утро, туманное, тихое, как будто задумалось, на что
повернуть, на мороз или оттепель. Адмиралтейская игла воткнулась в низкое
небо, как в белую вату Мостки через Неву уходили в белую стену, и
казалось, там, за Невою, нет ничего — только белая мгла, пустота — конец
земли и неба, край света. И Медный всадник на медном коне скакал в эту
белую тьму кромешную.
Поглядывая на пустую площадь, Голицын ходил взад и вперед по
набережной. Увидел издали Ивана Ивановича Пущина и подошел к нему.

— Кажется, в восемь? — спросил Голицын.
— Да, в восемь, — ответил Пущин.
— А уж скоро девять? И никого?
— Никого.
— Куда же все девались?
— Не знаю.
— А что Рылеев?
— Должно быть, спит. Любит долго спать.
— Ох, как бы нам не проспать Российской вольности!
Помолчали, походили, ожидая, не подойдет ли кто. Нет, никого.
— Ну, я пойду, — сказал Пущин.
— Куда вы? — спросил Голицын.
— Домой.
Пущин ушел, а Голицын продолжал расхаживать взад и вперед по
набережной.
Баба в обмерзшем платье, с посиневшим лицом, полоскала белье в
проруби. Старичок-фонарщик, опустив на блоке фонарь с деревянного столба,
забрызганного еще летнею грязью, наливал конопляное масло в жестяную
лампочку. Разносчик на ларе раскладывал мятные жамки, в виде рыбок, белых
и розовых, леденцы, в виде петушков прозрачных, желтеньких и красненьких.
Мальчишка из мелочной лавочки, в грязном переднике, с пустой корзиной
на голове, остановился у панели и, грызя семечки, с любопытством
разглядывал Голицына; может быть, знал по опыту, что если барин ждет, то
будет и барышня. И Голицыну тоже казалось, что он ждет, —

Как ждет любовник молодой
Минуты сладкого свиданья.

Мальчишка надоел ему. Он перешел с набережной на Адмиралтейский
бульвар и начал расхаживать по одной стороне, а по другой — господин в
темных очках, в гороховой шинели: пройдет туда и поглядит, как будто
спросит: «Ну, что ж, будет ли что?» — пройдет оттуда и как будто ответит:
«Что-нибудь да будет, посмотрим!»
«Сыщик», — подумал Голицын и, зайдя за угол, сел на скамью,
притаился.
— Бывало, недалеки времена, копеечного калачика и на сегодня, и на
завтра хватает, а тут вдруг с девятью копейками и к лотку не подходи, —
торговалась старушка-салопница с бабой-калачницей и глазами искала
сочувствия у Голицына. А над головой его, на голом суку, ворона, разевая
черный клюв с чем-то красным, как кровь, каркала.
«Ничего не будет! Ничего не будет!» — подумал Голицын.
И вдруг ему сделалось скучно, тошно, холодно. Встал и, перейдя
Адмиралтейскую площадь, вошел в кофейню Лореда, на углу Невского, рядом с
домом Главного штаба.
Здесь горели лампы — дневной свет едва проникал в подвальные окна;
было жарко натоплено; пахло горячим хлебом и кофеем. Стук биллиардных
шаров доносился из соседней комнаты.
Голицын присел к столику и велел подать себе чаю. Рядом двое
молоденьких чиновников читали вслух манифест о восшествии на престол
императора Николая I.
— «Объявляем всем верным нашим подданным... В сокрушении сердца,
смиряясь пред неисповедимыми судьбами Всевышнего, мы принесли присягу на
верность старейшему брату нашему, государю цесаревичу и великому князю
Константину Павловичу, яко законному, по праву первородства, наследнику
престола Всероссийского...»
Когда дело дошло до отречения Константина и второй присяги, читавший
остановился.
— Понимаете? — спросил он громким шепотом, так что Голицын не мог не
слышать.
— Понимаю, — ответил слушавший. — Сколько же будет присяг? Сегодня —
одному, завтра — другому, а там, пожалуй, и третьему...
— «Призываем всех верных наших подданных соединить теплые мольбы их к
Всевышнему, да укрепит благие намерения наши, следовать примеру
оплакиваемого нами государя, да будет царствование наше токмо продолжением
царствования его...» Понимаете?
— Понимаю: на колу мочало, начинай сначала!
«Тоже, верно, сыщики», — подумал Голицын, отвернулся, взял со стола
истрепанную книжку «Благонамеренного» и сделал вид, что читает.
Гремя саблею, вошел конногвардейский корнет и заказал
продавщице-француженке фунт конфет, «лимонных, кисленьких».
Голицын узнал князя Александра Ивановича Одоевского, поздоровался и
отвел его в сторону.
— Откуда ты?
— Из дворца. На карауле всю ночь простоял.
— Ну, что?

— Да ничего. Только что граф Милорадович у государя был с рапортом:
из всех полков знамена возвращаются; все войска присягнули уже, да и весь
город, можно сказать, потому что с утра нельзя пробиться к церквам. Граф
такой веселый, точно именинник; приглашает всех на пирог к директору
театров Майкову, а оттуда к Телешовой, танцовщице.
— И ты думаешь, Саша?..
— Ничего я не думаю. Уж если военный губернатор на пироге у балетной
танцовщицы, значит, все благополучно в городе.
Француженка подала Одоевскому фунтик, перевязанный розовой ленточкой.
— Куда ты? — спросил Голицын.
— Домой.
— Зачем?
— На канапе лежать да конфетки сосать. Умнее ничего не придумаешь! —
рассмеялся Одоевский, пожал ему руку и вышел.
А Голицын опять присел к столику. Устал, глаза отяжелели, веки
слипались. «Как бы не заснуть», — подумал.
Белая душная вата наполнила комнату. Где-то близко была Маринька, и
он звал ее. Но вата заглушала голос. А над самым ухом его ворона, разевая
черный клюв с чем-то красным, как кровь, каркала: «Ничего не будет! Ничего
не будет!»
Проснулся от внезапного шума. Все повскакали, подбежали к окнам и
смотрели на улицу. Но в низеньких, почти в уровень с тротуаром, окнах
мелькали только ноги бегущих людей.
— Куда они?
— Раздавили!
— Ограбили!
— Пожар!
— Бунт!
Голицын тоже вскочил и, едва не сбив кого-то с ног, как сумасшедший,
кинулся на улицу.
— Бунт! Бунт! — услышал крики в бегущей толпе и побежал вместе с нею
за угол Невского, по Адмиралтейской площади к Гороховой.
— Ах, беда, беда!
— Да что такое?
— Гвардия бунтует, не хочет присягать Николаю Павловичу!
— Кто с Николаем, тех колят и рубят, а кто с Константином, тащат с
собой.
— А кто же государь, скажите на милость?
— Николай Павлович!
— Константин Павлович!
— Нет государя!
— Ах, беда, беда!
Добежав до Гороховой, Голицын услышал вдали барабанную дробь и глухой
гул голосов, подобный гулу бури налетающей. Все ближе, ближе, ближе, — и
вдруг земля загудела от тысяченогого топота, воздух потрясся от криков
оглушающих:
— Ура! Ура! Ура, Константин!
Наклоняясь низко, точно падая, со штыками наперевес, с развевающимся
знаменем, батальон лейб-гвардии Московского полка бежал стремительно, как
в атаку или на штурм невидимой крепости.
— Ура! Ура! Ура! — кричали солдаты неистово, и рты были разинуты,
глаза выпучены, шеи вытянуты, жилы напружены, с таким усильем, как будто
этим криком подымали они какую-то тяжесть неимоверную. И грязно-желтые,
низенькие домики Гороховой глядели на невиданное зрелище, как старые
петербургские чиновники — на светопреставление.
Толпа бежала рядом с солдатами. Уличные мальчишки свистели,
свиристели и прыгали, как маленькие чертики. А три больших черта, три
штабс-капитана, неслись впереди батальона: Александр и Михаил Бестужевы
подняли на концах обнаженных шпаг треугольные шляпы с перьями, а князь
Щепин-Ростовский махал окровавленною саблею — только что зарубил трех
человек до смерти.
Спотыкаясь и путаясь в полах шинели, держа в руке спавшие с носа
очки, Голицын бежал и кричал вместе со всеми, восторженно-неистово:
— Ура, Константин!

ГЛАВА ВТОРАЯ


С Гороховой повернули налево, мимо дома Лобанова и забора Исакия, на
Сенатскую площадь. Здесь, у памятника Петра, остановились и построились в
боевую колонну, лицом к Адмиралтейству, тылом к Сенату. Выставили цепь
стрелков-разведчиков. А внутри колонны поставили знамя и собрались члены
Тайного общества.
Тут, за стальною оградою штыков, было надежно, как в крепости, и
уютно, тепло, теплотой дыханий человеческих надышано. От солдат пахло
казармою — ржаным хлебом, тютюном и сермягою, а от «маменькина сынка»
Одоевского — тонкими духами, пармскою фиалкою. И вещим казалось Голицыну
это соединение двух запахов.

Члены Тайного общества обнимались, целовались трижды, как будто
христосуясь. Все лица вдруг изменились, сделались новыми. Узнавали и не
узнавали друг друга, как будто на том свете увиделись. Говорили, спеша,
перебивая друг друга, бессвязно, как в бреду или пьяные.
— Ну, что, Сашка, хорошо ведь, хорошо, а? — спрашивал Голицын
Одоевского, который, не доехав из кофейни до дому, узнал о бунте и
прибежал на площадь.
— Хорошо, Голицын, ужасно хорошо! Я и не думал, что так хорошо! —
отвечал Одоевский и, поправляя спавшую с плеча шинель, выронил фунтик,
перевязанный розовой ленточкой.
— Ага, лимонные, кисленькие! — рассмеялся Голицын. — Ну, что, будешь,
подлец, на канапе лежать да конфетки сосать?
Смеялся, чтоб не заплакать от радости. «Женюсь на Мариньке,
непременно женюсь!» — вдруг подумал и сам удивился: «Что это я? Ведь умру
сейчас... Ну, все равно, если не умру, то женюсь!»
Подошел Пущин; и с ним тоже поцеловались трижды, похристосовались.
— Началось-таки, Пущин?
— Началось, Голицын.
— А помните, вы говорили, что раньше десяти лет и подумать нельзя?
— Да вот, не подумавши, начали.
— И вышло неладно?
— Нет, ладно.
— Все будет ладно! Все будет ладно! — твердил Оболенский, тоже как в
беспамятстве, но с такой светлой улыбкой, что, глядя на него, у всех
становилось светло на душе.
А Вильгельм Кюхельбекер, неуклюжий, долговязый, похожий на
подстреленную цаплю, рассказывал, как его по дороге на площадь извозчик из
саней вывалил.
— Ушибся?
— Нет, прямо в снег, мягко. Как бы только пистолет не вымок.
— Да ты стрелять-то умеешь?
— Метил в ворону, а попал в корову!
— Что это, Кюхля, какие с тобой всегда приключения!
«Смеются тоже, чтоб не заплакать от радости», — подумал Голицын.
Похоже было на игру исполинов: огромно, страшно, как смерть, и
смешно, невинно, как детская шалость.
Забравшись за решетку памятника, Александр Бестужев склонился к
подножью и проводил взад и вперед лезвием шпаги по гранитному выступу.
— Что ты делаешь? — крикнул ему Одоевский.

— Я о гранит скалы Петровой
Оружье вольности точу! —

ответил Бестужев стихами, торжественно.
— А ты, Голицын, чего морщишься? — заметил Одоевский. — Бестужев
молодец: полк взбунтовал. А что поактерствовать любит, так ведь мы и все
не без этого, а вот, все молодцы!
Князь Щепин, после давешнего бешенства, вдруг ослабел, отяжелел,
присел на панельную тумбу и внимательно рассматривал свои руки в белых
перчатках, запачканных кровью; хотел снять — не снимались, прилипли;
разорвал, стащил, бросил и начал тереть руки снегом, чтобы смыть кровь.
— «Все будет ладно», — повторил Одоевский слова Оболенского и указал
Голицыну на Щепина: — И это тоже ладно?
— Да, и это. Нельзя без этого, — ответил Голицын и почему-то,
заговорив об этом, взглянул на Каховского.
В нагольном тулупе, с красным кушаком, за который заткнуты были
кинжал и два пистолета, Каховский стоял поодаль от всех, один, как всегда.
Никто не подходил к нему, не заговаривал. Должно быть, почувствовав на
себе взгляд Голицына, он тоже взглянул на него — и в голодном, тощем лице
его, тяжелом-тяжелом, точно каменном, с надменно оттопыренною нижнею губою
и жалобными глазами, как у больного ребенка или собаки, потерявшей
хозяина, что-то дрогнуло, как будто хотело открыться и не могло. И тотчас
опять отвернулся, угрюмо потупился. «Не с вами, не с вами, никогда я не
был и не буду с вами!» — вспомнились Голицыну вчерашние слова Каховского и
вдруг стало жаль его нестерпимою жалостью.
— А вот и Рылеющка! Умаялся, бедненький? — подошел Голицын к Рылееву
и обнял его с особенной нежностью. Чувствовал, что виноват перед ним:
думал, что он проспит, а он все утро метался как угорелый по всем казармам
и караулам, чтобы набрать войска, но ничего не набрал, вернулся с пустыми
руками.
— Мало нас, Голицын, ох, как мало!
— Пусть мало, а все-таки надо, все-таки надо было начать! — напомнил
ему Голицын его же слова.
— Да, все-таки надо! Хоть одну минутку, а были свободны! — воскликнул
Рылеев.

— А где же Трубецкой? — вдруг спохватился.
— Черт его знает! Пропал, как сквозь землю провалился!
— Испугался, должно быть, и спрятался.
— Как же так, господа? Разве можно без диктатора? Что он с нами
делает! — начал Рылеев и не кончил, только рукой махнул и побежал опять
как угорелый метаться по городу, искать Трубецкого.
— Никаких распоряжений не сделали, согнали на площадь, как баранов, а
сами спрятались, — проворчал Каховский.
И все притихли, как будто вдруг очнулись, опомнились; жуткий холодок
пробежал у всех по сердцу.
Не знали, что делать; стояли и ждали. Собрались на площади около
одиннадцати. На Адмиралтейской башне пробило двенадцать, час, а противника
все еще не было, ни даже полиции, как будто все начальство вымерло.
Думали было захватить сенаторов, но оказалось, что уже в восемь утра
они присягнули и уехали в Зимний дворец на молебствие.
Солдаты в одних мундирах зябли и грелись горячим сбитнем,
переминались с ноги на ногу и колотили рука об руку. Стояли так спокойно,
что прохожие думали, что это парад.
Голицын ходил вдоль фронта, прислушиваясь к разговорам солдат.
— Константин Павлович сам идет сюда из Варшавы!
— За четыре станции до Нарвы стоит с Первою армиею и Польским
корпусом, для истребления тех, кто будет присягать Николаю Павловичу!
— И прочие полки непременно откажутся!
— А если не будет сюда, пойдем за ним, на руках принесем!
— Ура, Константин! — этим криком все кончалось.
А когда их спрашивали: «Отчего не присягаете?» — отвечали: «По
совести».
Между правым флангом каре и забором Исакия теснилась толпа. Голицын
вошел в нее и здесь тоже прислушался.
В толпе были мужики, мастеровые, мещане, купцы, дворовые, чиновники и
люди неизвестного звания, в странных платьях, напоминавшие ряженых: шинели
господские с мужицкими шапками; полушубки с круглыми высокими шляпами;
черные фраки с белыми полотенцами и красными шарфами вместо кушаков. У
одного — все лицо в саже, как у трубочиста.
— Кумовьев, значит, много в полиции, так вот, чтоб не признали, рожу
вымазал, — объяснили Голицыну.
— Рожа черна, а совесть бела. Полюби нас черненькими, а беленькими
нас всякий полюбит, — подмигнул ему сам чернорожий, скаля белые зубы, как
негр.
У них было оружие: старинные ржавые сабли, ножи, топоры, кирки и те
железные ломы, которыми дворники скалывают лед на улицах, и даже простые
дубинки, как, бывало, во дни пугачевщины. А те, кто с голыми руками
пришел, разбирали поленницы дров у забора Исакия и выламывали камни из
мостовой, вооружаясь кто поленом, кто булыжником.
— И видя такое неустроенное, варварское на все российское
простонародье самовластье и тяжкое притесненье, государь император
Константин Павлович вознамерился уничтожить оное, — говорил мастеровой с
испитым, злым и умным лицом, в засаленном картузе и полосатом тиковом
халате, ремешком подпоясанном.
— По две шкуры с нас дерут, анафемы! — злобно шипел беззубый
старичок-дворовый в лакейской фризовой шинели со множеством воротников.
— Народу жить похужело, всему царству потяжелело! Томно так, что
ой-ой-ой! — вздыхала баба с красным лицом и веником под мышкой, должно
быть, прямо из бани. А лупоглазая девчонка, в длинной кацавейке мамкиной,
разинув рот, жадно слушала, как будто все понимала.
— И видя оное притеснение лютое, — продолжал мастеровой, — государь
Константин Павлович, пошли ему Господь здоровья, пожелал освободить
российскую чернь от благородных господ...
— Господа благородные — первейшие в свете подлецы! — послышались
голоса в толпе.
— Отжили они свои красные дни! Вот он потребует их, варваров!
— Недолго им царствовать — не сегодня, так завтра будет с них кровь
речками литься!
— Воля, ребята, воля! — крикнул кто-то, и вся толпа, как один
человек, скинула шапки и перекрестилась.
— Сам сюда идет расправу творить, уж он у Пулкова!
— Нет, взяли за караул, заковали в цепь и увезли!
— Ах ты, сердечный, болезный наш!
— Ничего, братцы, небось отобьем!
— Ура, Константин!
— Идут! Идут! — услышал Голицын и, оглянувшись, увидел, что со
стороны Адмиралтейского бульвара, из-за забора Исакия, появилась конная
гвардия. Всадники, в медных касках и панцирях, приближались гуськом, по
три человека в ряд, осторожно-медленно, как будто крадучись.
— Ишь, как сонные мухи ползут. Не любо, чай, бедненьким! — смеялись в
толпе.

А солдаты в мятежном каре, заряжая ружья, крестились:
— Ну, слава Богу, начинается!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Генерал-губернатор граф Милорадович подскакал к цепи стрелков,
выставленных перед фронтом мятежников. В шитом золотом мундире, во всех
орденах, в голубой Андреевской ленте, в треугольной шляпе с белыми
перьями, он сидел молодцом на гарцующей лошади.
Попал прямо на площадь из уборной балетной танцовщицы Катеньки
Телешовой. На помятом лице его с жидкими височками крашеных волос, пухлыми
губками и маслеными глазками было такое выражение, как будто он все это
дело кругом пальца обернет.
— Стой! Назад поворачивай! — закричали ему солдаты, и стальное
полукольцо штыков прямо на него уставилось.
«Русский Баярд, сподвижник Суворова, в тридцати боях не ранен — и
этих шалунов испугаюсь!» — подумал Милорадович.
— Полно, ребята, шалить! Пропусти! — крикнул и поднял лошадь в галоп
на штыки с такою же лихостью, с какою, бывало, на полях сражений, под
пушечными ядрами, раскуривал трубку и поправлял складки на своем
щегольском плаще амарантовом. «Бог мой, пуля на меня не вылита!» —
вспомнил свою поговорку.
А п

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.