Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Все еще здесь

страница №7

о автомобиля,
выслушав от шофера добрую порцию брани и даже этого не заметив, рванулся к
этому дому, спеша удостовериться, что глаза меня не обманывают и на
посеребренной табличке у дверей действительно написано... то, что написано.
Офисное здание. Здание, прекраснее которого — так мне тогда показалось — не
найти в целом свете.
Фасад его напоминал улей — соты с бесконечными ячейками-окнами, утопленными
в сером камне; в стеклах отражались окна дома напротив, в тех окнах — эти
окна, и ряд отражений уходил в бесконечную глубину. Я обежал дом, чтобы
взглянуть на него со двора: здесь окна, укрепленные на кронштейнах,
выступали над поверхностью стен, рамы их были лишены всяких украшений, весь
облик дома поражал аскетической строгостью. Я снова обошел дом кругом, чтобы
еще раз взглянуть на табличку — от обозначенной на ней даты у меня голова
шла кругом.
Сердце мое отчаянно билось, на глазах выступили слезы. И Эрика еще называет
меня холодным! Господи, как могла она прожить со мной двадцать семь лет и
настолько меня не понимать? Более того — твердить, что меня и понять-то
невозможно. Ты знаешь обо мне все, — говорил я ей. На это она
отвечала, что, если это правда (с чем она, разумеется, не соглашалась ни на
минуту), то одно из двух: либо мои эмоциональные травмы так глубоки, что я
сам их не замечаю, либо — о чем она, конечно, и думать не хочет — я попросту
мелок.
Но, если это правда, как могло случиться, что с того дня в мыслях моих
неотвязно поселился человек, умерший задолго до моего рождения, человек, о
котором известно только одно — он создал чудо, настолько удивительное, что
его трудно осознать? Каким он был? Как он жил, о чем думал, что чувствовал?
Что это значит — на семьдесят лет опередить свое время? Непохожесть на
других, непонимание, бесконечное одиночество... должно быть, Эрика права —
мне трудно это понять. Я вырос в дружной, любящей семье и просто не
представляю, что значит быть одиноким. В темный век, когда и жилые дома, и
конторские здания строились похожими на средневековые соборы, этот человек
додумался до первого принципа модерна, блестяще сформулированного Луисом
Салливаном, — принципа, которого я свято придерживаюсь, пусть в наши
дни это и немодно: Форма должна соответствовать назначению — вот закон.
Все это и многое другое я изложил отцам города в зале заседаний мэрии, под
портретами безвестных покойников. Отцы разлили по чашкам кофе, взяли себе
каждый по печенью (за самые вкусные печенья — шоколадные — произошла
некоторая молчаливая борьба), размешали сахар, вытерли руки салфетками, и я
заговорил:
— Я ничего не знаю об истории вашего города, ничего не знаю о ваших
нынешних проблемах. И, честно скажу, мне это неинтересно. Но сто пятьдесят
лет назад здесь, в Ливерпуле, жил человек по имени Питер Эллис — и он
построил здесь два фантастических здания. Одно из них — гостиница Ориел Чем-
берс
на Уотер-стрит, другое — жилой дом на Кук-стрит. Если вы позвоните у
дверей дома на Кук-стрит и вам откроют, вы увидите потрясающую лестницу —
чугунную, без центральной опоры, на кронштейнах, с застекленными перилами,
на вид совершенно современную. Трудно поверить... да что там, невозможно
поверить, что это родилось в Ливерпуле в середине девятнадцатого века!
Должно быть, подумал я, Эллис откуда-то взял идею — но откуда? Может быть,
из Чикаго, откуда я родом, — ведь именно в Чикаго родился модерн? Я
обложился книгами, долго рылся в справочниках: нет, Эллис не заимствовал
свою идею из Чикаго — чикагцы заимствовали у него. Зачинателем американского
модерна был человек по фамилии Рут; так вот, оказывается, еще ребенком, во
время Гражданской войны родители отправили его в Англию, подальше от ужасов
войны, и все это время он провел в Ливерпуле. Представляю, как этот мальчик
стоит на Кук-стрит и часами наблюдает, как возводится здание Эллиса. После
войны возвращается в Чикаго — но образ безумной спиральной лестницы с
застекленными перилами навеки отпечатывается в его памяти. Потом он вырос,
стал архитектором: именно ему принадлежит план современной застройки Чикаго.
Он умер молодым, но знаете, кто был его партнером? Человек по имени Дэниел
Бернэм. А знаете, как называется самая знаменитая постройка Бернэма? Флэтайрон-
билдинг — первый в мире небоскреб!
Не знаю, как объяснить вам, что я чувствую. Не думаю, что я сделал открытие.
Возможно, кто-то об этом знал и раньше. Но в одном уверен: никто не
переживал это так, как я. Я только и думаю об этом Эллисе. Кто он? Каким он
был? В вашем архиве мне удалось найти о нем только одно: его не поняли,
работу его осмеяли, он разорился и закончил жизнь уже не архитектором, а
инженером. Он был гением, черт побери, понимаете, гением — а ваши обыватели
его растоптали, стерли с лица земли! А я не гений. Обычный архитектор,
которому повезло — я могу быть честным и строить то, что мне нравится. Мое
имя не войдет в учебники истории. Никто не напишет мою биографию. Будете
смеяться, но я к этому и не стремлюсь. Никогда не мечтал оказаться гением. У
меня жена, трое детей — хватит с меня и этого. Но сейчас я хочу построить
отель в Ливерпуле — в знак... признательности? Почитания? Да, как-то так,
хоть это и банально звучит; но я хочу в старости, выйдя на пенсию,
оглянуться и сказать: Я построил отель в Ливерпуле — дряхлом, забытом,
никому не нужном городе, в котором однажды произошло чудо
. Я умру — а отель
мой, с Божьей помощью, будет стоять. Не вечно, разумеется, — ничто не
длится вечно. Но сотню лет точно простоит. Я построю так, что снести вы его
не сможете — разве что взорвать. Если захотите использовать его как-то иначе
— пожалуйста; все меняется, этот город уже не тот, что был раньше, а через
двадцать лет он станет не тем, что сейчас, значит, и отелю не вечно
оставаться отелем. Все, чего я хочу, — возвести здесь здание, в
котором...

И тут подал голос Уотте:
— Я вот тут подумал — вы ведь собираетесь обыгрывать тему Битлз? Так
вот, можно развесить по стенам фотографии Битлз на шоу Эда Салливана.
Пусть янки чувствуют себя как дома.
Уотте в Ливерпуле главный. Без его одобрения здесь ничего не делается.
Старичок — божий одуванчик в дешевом костюме, такой маленький, дряхлый и
высохший, что, кажется, его может подхватить и унести первый порыв ветра,
сидит на заседаниях, жует никотиновую жвачку для бросающих курить и время от
времени изрекает такие невероятные банальности, что все изумленно
оборачиваются в его сторону. Есть у него и хорошие стороны: Уотте не
страдает аллергией к деятельности — обычной болезнью бюрократов — и не
боится перемен. Однако даже он не может изменить заведенного порядка, по
которому любое дело, предложенное на рассмотрение городских властей,
исчезает в трясине комитетов, подкомитетов, отделов подкомитетов и так
далее. Нет нужды добавлять, что в каждом из них заседают безнадежные идиоты.
Наконец работы начаты. Каждый день я отправляюсь на строительство: не важно,
солнечно сегодня или пасмурно, тепло или холодно и ветрено — каждый день с
утра я на месте. Одеваюсь по-рабочему: джинсы, ботинки, плотная рубаха, беру
с собой каску. Мне нравятся стройки. Нравятся огромные машины, их утробный
рев и бряцание железа, нравится, как легко подчиняются они рукам суровых
мужчин. Нравятся краны, бульдозеры, экскаваторы. Нравится смотреть, как
работают строители. Пусть от них пахнет потом, пусть они матерятся через
каждое слово — плевать, лишь бы работали на совесть. Нравится мне и их
соленый юмор. Время от времени после работы, когда они всей компанией идут в
пивную, я иду вместе с ними, пытаюсь пить то же пиво, что и они, в пабах, не
изменившихся с тридцатых годов, — полуподвальных берлогах, где стоят за
стойками и разливают пиво иссохшие женщины с редкими сальными волосами и
зубами, на которые не стоит смотреть лишний раз, если не хочешь по ночам
мучаться кошмарами.
А потом я возвращаюсь домой, переодеваюсь, принимаю душ и мечтаю о своем
отеле. Пытаюсь представить себе Эллиса: что бы он делал на моем месте?
Интересно, как он выглядел. С бакенбардами, должно быть, и, пожалуй, в
цилиндре. А может, и не в цилиндре. Черт их знает, что тогда носили. Но он
всегда со мной. Мы с ним ведем долгие разговоры.
Он у меня не первый мертвец-собеседник. Много лет подряд я разговариваю с
мертвым Саиди из Туниса, шутником и забиякой, которому, пока он был жив, я
никогда не открывал душу. Этот Саиди научил меня курить, пряча сигарету. Мы
сидели на ящиках с плас-титом, другие такие же ящики стояли вокруг нас —
словом, мы в буквальном смысле играли с огнем на пороховом погребе. Но Саиди
поделился со мной способом, по его мнению, совершенно безопасным — а
главное, так нас не мог поймать офицер. Способ такой: снять шлем, закурить,
надвинуть шлем на лицо и стряхивать пепел туда. Так можно выкурить целую
сигарету, а пепел потом вытряхнуть. Тогда-то я и пристрастился к сигаретам —
и потом целых пятнадцать лет пытался бросить.
Мертвый Саиди, с которым я разговариваю, теперь держит гараж в Бат-Яме, по-
мелкому обжуливает клиентов и ругается по-арабски, когда они распознают его
хитрости. Арабский язык он выучил в Тунисе мальчишкой. Саиди, говорю я ему,
как мне пробиться через эти чертовы бюрократические рогатки? И Саиди
отвечает: используй воображение, Йоссеф. В этом ты точно сильнее их.
Ночь за ночью мы с Питером Эллисом говорим о моем отеле. Я советуюсь с ним
обо всем. Эрика, наверное, немало бы удивилась: на разговоры с мертвецами
меня хватает, а на то, чтобы сесть рядышком с живой женой и обсудить с ней
проблемы нашего брака, — нет. Но дело в том, что в таких разговорах я
не вижу смысла. Еще одна особенность женщин: вместо того чтобы решить
проблему, они начинают о ней долгий разговор и, выговорившись и почувствовав
себя лучше, считают, что дело сделано. Им кажется, если на душе стало
полегче, можно сложить руки и успокоиться. Помню, Эрика долго мне объясняла,
как ей пусто и тоскливо; я слушал. Она поплакала, потом вытерла глаза и
улыбнулась удовлетворенно, как будто добилась какого-то прогресса. Но
какого? Ничего же не изменилось. Эрика, сказал я ей, я не вижу смысла
расходиться. Зачем? Все, о чем ты говоришь, можно исправить. И тут она
взорвалась. Джо, — закричала она, — пойми же наконец, семейная
жизнь — это не автомобильный мотор, ее так просто не починишь! Ты во всем
видишь проблемы, которые только и ждут решения: но то, о чем я
говорю, — не проблема, это просто... просто так сложилось. Это совсем
разные вещи, понимаешь?

— Эрика, — сказал я, — будь я проклят, если хоть отдаленно
понимаю, о чем ты говоришь.
На прошлой неделе встретил в подъезде Алике Ребик. Мы вместе дошли до музея
искусств Тейт и выпили там кофе. Она заказала эспрессо и пила его
маленькими глотками, оставляя на краю чашки яркие следы губной помады. Лицо
у нее очень выразительное, постоянно в движении. Иные люди улыбаются одним
ртом; лица у них неподвижны, только губы двигаются, словно створки
устриц, — а у нее то брови вздымаются, то щеки прыгают, то ноздри
раздуваются. Утомительно это, должно быть.

— Как ваш отель?
— Я давно обнаружил, что ни одно строительство не бывает похоже на
другое. В каждой стране — свои проблемы. Проблема Ливерпуля — воровство.
Ничего нельзя оставить на стройплощадке: кирпич, цемент, молотки, гвозди —
все исчезает. Вчера утром, придя на площадку, я обнаружил, что кто-то
пытался увезти кран. Кран, можете себе представить? Интересно, где они
собирались его спрятать? И кому продать?
— С какой охранной фирмой вы работаете?
— Даже не помню, я их все время меняю. Обещают прекратить воровство и
ничего не делают. В одной фирме совершенно обнаглели — даже не присылали на
площадку сторожей. Как-то ночью я пришел проверить — там не было ни души.
— И что вы сделали?
— Уволил их, разумеется. Что тут еще можно сделать? Я им плачу за
охрану — а они чем занимаются?
— И долго эти люди на вас проработали?
— Три недели.
— За это время у вас что-нибудь украли?
— Гм... как ни странно, нет. Просто чудо какое-то.
— Чудо, говорите? А вы верующий?
— Нет. Прежде иногда обращался к Богу — но он мне не отвечал.
— Нет вестей от Бога?
— Вот именно.
— Джозеф, — заговорила она, наклонившись ко мне, — сторожа,
которых вы наняли, не появлялись на стройплощадке, потому что им это не
нужно. Они просто повесили на ворота свою эмблему — и этого было достаточно,
стройматериалы больше никто не трогал. Видите ли, наши охранные фирмы
занимаются не столько охраной, сколько рэкетом. Если бы что-то пропало, они
бы послали своих головорезов по следу, те бы в два счета выяснили, кто
украл, и открутили ему голову. Неужели не знаете, как такие дела делаются?
Или Чикаго совсем позабыл свое мафиозное прошлое?
— Мне и в голову не приходило... — пробормотал я.
— Да вы просто младенец в джунглях! За вами надо присматривать.
Она достала из сумочки сигарету и закурила. На фильтре остался ярко-алый
след. Похоже, эта женщина оставляет следы на всем, к чему прикасается. Я
заметил, что в прическу у нее вместо шпилек воткнуты китайские палочки.
— Вижу, столовые приборы вы носите с собой.
Она рассмеялась. Громкий заливистый смех, подвижный алый рот, алый лак на
ногтях... Удивительно яркая женщина. Не знаю, как ей это удается, но, когда
она рядом, просто невозможно смотреть в другую сторону. Нагнувшись ко мне,
легко тронула меня за рукав и сказала заговорщическим тоном:
— На завтрак я обычно ем человечину.
— Ни секунды не сомневался.
Жаль, что такая женщина одинока, подумалось мне. Как видно, ум и сила
характера не всегда идут на пользу. Взор ее слишком ясен и безжалостен, у
нее не осталось ни иллюзий, ни фантазий — быть может, ценное качество, но
едва ли способное кого-то привлечь. Такими многие возвращаются из армии, и
дальнейшая их судьба, как правило, не из веселых. Она одинока и, кажется,
мною интересуется. Быть может, просто потому, что рядом со мной нет жены. Но
я ею не интересуюсь. По крайней мере, в том смысле, какой ей нужен.

Алике



Людей, которые могут создать что-то фантастическое, а вместо этого сидят и
охраняют какую-то старую рухлядь, надо к стенке ставить!
— сказал он. И я
поняла: этот человек мне под стать.
В первую встречу с Джозефом Шилдсом, на поминках, я ничего особенного в нем
не заметила. Плотный, примерно моего роста, может, чуть повыше. При ходьбе
размахивает руками, словно марширует; руки у него, пожалуй, длинноваты.
Курчавые жесткие волосы цвета ржавчины — он из рыжих евреев, как царь
Давид, — уже поредели и подернулись сединой на висках. На веснушчатом
запястье — часы Омега: хорошие часы, но не шикарные, не такие, как
Ролекс или Патек Филипп; значит, не любит шиковать и швырять деньги на
ветер. Вот жена его, возможно, другое дело. На больших ногах — кожаные
ботинки без каблуков и с кисточками; у американцев такие называются
мокасинами. Лицо в веснушках, глаза карие. Пухлые подвижные еврейские губы
над безупречными сверкающими зубами. Единственная моя к нему претензия —
волосы в носу. Вот этого не терплю. Да, люблю мужественных мужчин, но
волосатый, могучий и вонючий — не мой тип. Вообще его не назовешь
красивым, на кинозвезду вроде Джорджа Клуни совсем не похож. Пожалуй, есть
немного от Майкла Дугласа (только без выдвинутой челюсти), и еще больше — от
Уолтера Маттау. Словом, я увидела перед собой типичного американца средних
лет и среднего класса, со всеми признаками процветания, присущими его
возрасту и положению; но на ужин он пришел в джинсах, тенниске и кожаном
пиджаке, совсем как Сэм, и этим обозначил в себе человека одного с нами
поколения; он такое же дитя шестидесятых и семидесятых, как и мы.

Я дожила до сорока девяти, так и не побывав замужем. Возможности были (один
раз — с тем американским любителем природы — я совсем было подошла к роковой
черте, но в последний момент, испугавшись, дала задний ход); было трое
постоянных партнеров, причем с одним я прожила целых пять лет; вообще до
сорока лет в мужчинах у меня недостатка не было, и секс по первому
требованию я, ветеранша сексуальной революции, рассматривала как свое Богом
данное право. Что же случилось? Почему сейчас я одна?
Неожиданное явление Джозефа Шилдса вновь направило мои мысли по этому руслу.
В тот же вечер, чистя зубы в ванной (зубы у меня, увы, далеко не столь
безупречны — еще одно различие между Англией и Америкой), я думала: вот с
кем, черт возьми, мне надо было встретиться лет пятнадцать назад, вот за
кого выйти замуж! Теперь понимаю, в чем моя ошибка. Предыдущих приятелей я,
сама того не осознавая, выбирала по контрасту с отцом и братом: меня тянуло
к воплощениям мужественности, суровым, сдержанным и молчаливым. Если дома
все вокруг болтают так, что тебе не удается и слова вставить, поневоле
ощутишь вкус к тишине! Вот почему я искала и находила себе мужчин,
озабоченных сохранением кислорода и не расположенных тратить воздух на
болтовню. Однако такие увлечения преходящи, и через несколько недель общения
с бойфрендом, на любой вопрос отвечающим односложными репликами, мне
хотелось завизжать: Да поговори же со мной! Бога ради, скажи хоть что-
нибудь!

Бывали, конечно, проблемы и посерьезнее — до моего возраста без огорчений и
разочарований не доберешься. Порой я делала неверный выбор; однажды сделала
выбор просто ужасный: связалась с человеком, неспособным любить... Ладно, не
стоит об этом.
Расцвет моей карьеры пришелся на сорок лет: к этому времени, после
многолетних копаний в библиотеках мира, я наконец-то начала чувствовать себя
как дома в Праге, Дубровнике, Кракове, Сан-Диего, Сиднее, Дели, Иерусалиме и
прочих городах, где проводятся международные конференции. Собирались уже и
первые тучи на горизонте; кое-кто неодобрительно косился на коллегу,
запятнавшую свое резюме презренной журналистикой. Да-да, я пописывала для
Гардиан, одно время — и для Нью-Йорк тайме, а кроме того, выступала на
Радио-четыре и в Ночных новостях. На телеэкране я смотрелась роскошно:
этакая высокоинтеллектуальная тигрица, огненные волосы, ноги из ушей, бюст
сногсшибательный, на губах — алая помада от Шанель, на груди — бюстье от
Лакруа, на плечах — пиджаки от Жан-Поля Го-тье. Это на телевидении, а в
реальной жизни я читала лекции на социологическом факультете университета
Мидлендс. Лекции о преступлениях. Нет, не совсем о том, что вы подумали.
Мотивы, по которым один псих является в родную школу с автоматом, а другой
оттяпывает старушке голову разделочным ножом, меня не волновали. Я
беседовала со своими студентами о справедливости. Христиане призывают
прощать врагов, но, спрашивала я, какой смысл прощать врага, если он даже не
понимает, что поступил дурно? В наказании ради наказания мне видится что-то
от садизма. Искупление — в руках Божиих, нам об этом толковать нечего. Для
реабилитации достаточно освобождения на поруки. Что же остается? В чем смысл
правосудия?
Интерес к преступлению и наказанию пробудился у меня в детстве. Могу точно
сказать когда — в 1961 году. Мне было десять лет; мои сверстницы играли в
куклы или смотрели мультики по телевизору, а мы, Ребики, каждое утро,
наскоро позавтракав, чинно рассаживались за ореховым столом в гостиной, и
папа, развернув газету, читал вслух очередной отчет о процессе над Эйхманом.
Отец редко вспоминал о прошлом, но эта история — организатор Холокоста,
много лет прятавшийся от правосудия в Аргентине, его похищение агентами
Моссада, суд не в той стране, где свершались преступления, но на земле,
принадлежащей жертвам его зверств, неизбежный смертный приговор в стране, во
всех прочих случаях не признающей смертной казни, — все это
представлялось ему грандиозной и величественной мистерией, неким эталоном
справедливости. Суд над Эйхманом воспламенил наше детское воображение. Шел
шестьдесят первый год, и над нашей жизнью еще нависала бесформенная тень
войны; пока соседские ребятишки палили друг в друга из воображаемых винтовок
и кричали: Падай, ты убит! — Сэм в саду под вязом зачитывал смертный
приговор врагам евреев. Врагов изображала его младшая сестренка; я стояла с
опущенной головой, проникшись торжественностью момента, и руки у меня были
связаны прыгалками. А потом в школе, на практическом занятии Покажи и
расскажи
, на которое требовалось приносить вышивки, коллекции марок,
засушенные листья и прочую безобидную ерунду, белобрысая Мэрилин Шоу
показала номер Манчестер гардиан с фотографией своей тети. Тетя Мэрилин
сидела в зале суда в Иерусалиме, с блокнотом на коленях, напряженно
вслушиваясь в слова свидетеля; оказалось, она — официальная стенографистка
на том самом суде! Вот повезло! — думала я. Она там — пусть всего лишь
секретарша, но она там, она слышит и записывает каждое его лживое, подлое,
ядовитое слово. И показания свидетелей, разоблачающих его ложь. Тем же
вечером, лежа в постели под фотографиями балетных звезд (в то время я
мечтала стать балериной), я черкала в блокноте, купленном специально для
этой цели, закорючки собственного изобретения — на случай, если и мне
придется стенографировать историю. Под томным взглядом Марго Фонтейн в
белоснежной балетной пачке десятилетняя Алике молила Бога, чтобы тот послал
ей нациста. Господи, пожалуйста, хоть одного фашиста оставь для меня!

Годы спустя я пришла к мысли, что преступление — яд. Оно отравляет мир, и
суд и наказание есть попытка вернуть мир в прежнее состояние, компенсировать
моральный ущерб, причиненный ему преступлением. В этом, казалось мне, и
состоит основная цель правосудия. Что же касается самого судебного процесса,
у него две цели: во-первых, сделать явными для каждого скрытые страдания
жертвы, во-вторых, исследовать на практике природу добра и зла. Суд —
очистительный ритуал для жизни, запятнанной преступлением; значит, он должен
быть как можно более открытым и гласным. Мне хотелось бы, чтобы судебные
процессы показывали по телевизору, а роль присяжного каждый исполнял в
обязательном порядке, хотя бы раз или два в жизни. Пусть каждый из нас
своими руками очищает запятнанный мир.
Из-за этой-то концепции у меня и начались неприятности в университете.
Точнее сказать, из-за нее мои неприятности закончились. Начались они намного
раньше истории с Мирой Хиндли; когда одна девушка сдала мне работу, где
сравнивала экспорт живых телят на Континент для убоя с перевозкой евреев,
которых, как известно, тоже везли через Европу в вагонах для скота. С одной
разницей, сказала я: евреи знали, что их ждет, а телята не знают. Но мы же
не знаем, что думают телята!
— ответила она. Увы, я не создана для
преподавания: работа с молодежью требует бесконечного терпения и
безграничной снисходительности к человеческой глупости.
Того, что я говорила о справедливости, эти ребята в упор не понимали. У них
в голове было одно прощение да искупление, и слезливую чепуху Миры Хиндли
они принимали за чистую монету. Однажды я распечатала им абзац из книги,
раздала и сказала: Прочтите. Это написал один раввин, Лео Байек, главный
раввин Берлина. В 1942 году его отправили в Терезиенштадтское гетто, где у
него было время поразмыслить над сказанным
.
Как существует поиск виновного, так должен существовать и поиск невинного,
заслуживающего помощи в нуждах своих. Рука, отмеряющая суд и кару, должна
быть и рукой, дающей пропитание, — только тогда справедливость
становится совершенной. Рука, дающая пропитание, должна быть и рукой,
отмеряющей суд и кару, — только тогда совершенство становится полным.
Благосклонность к невинным и суровость к виновным вместе составляют
праведность.
С телеэкрана дважды в неделю такие проповеди звучали блестяще: произносил-то
их не какой-нибудь замшелый богослов в белом воротничке, а роскошная и
сексапильная дама-криминолог. Но преподавание все сильнее меня раздражало и
однажды, когда я не сумела сдержать свой бурный темпераме

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.