Жанр: Любовные романы
Темный ангел
...Он поднялся. У него слегка подрагивали руки, когда он протягивал мне бокал.
— Не будешь ли ты возражать, если мы выпьем за него? За Стини? Ему бы
это понравилось... Ты же знаешь, что Стини никогда не питал иллюзий на мой
счет. Наверное, ты думаешь, что я — жуткий трус... и, безусловно, права. В
больничной палате меня просто мутит. Но, видишь ли, Стини меня понял бы.
Это была правда. Я подняла бокал. Виккерс грустно взглянул на меня.
— Значит, за Стини? За старые времена? — Он помялся. — За
старую дружбу?
— Хорошо. За Стини.
Мы оба выпили. Виккерс опустил бокал. Положив руки на колени, он уставился
на меня долгим вопросительным взглядом. В голубых глазах сквозила тревога:
при всей склонности к внешним эффектам Виккерс оставался великим фотографом
и обладал непревзойденной способностью читать по лицу.
— Тебе лучше рассказать мне... Я хочу знать... О нем...
Я задумалась, не рассказать ли Виккерсу о том, что Стини объявил всем, что
решил умереть достойно и со вкусом. Он собирался приветствовать Гадеса как
старого друга, с которым не раз встречался на прошлых вечеринках; через
Стикс он намеревался переправляться столь же беспечно, словно скользит в
гондоле по каналам Венеции; к лодочнику Харону он, я думаю, отнесся как к
швейцару у
Ритца
: как бы Стини ни жалел расставаться с прошлым, он бы
наделил старика перевозчика щедрыми чаевыми. Стини ушел, как и хотел:
опершись на шелковые подушки; он был полон веселья — и в следующую секунду
скончался...
Но было и то, о чем говорить с Виккерсом точно не хотелось. Этот внезапный
уход последовал после долгих трех месяцев, в течение которых склонность
Стини к лицедейству порой изменяла ему. Он страдал не столько от болей, мы
видели это, но, как и предупреждали врачи, наркотический коктейль оказывал
странное воздействие. Он заставлял Стини возвращаться в прошлое, и
всплывавшие перед ним картины заставляли его плакать.
Он пытался передать мне то, что возникало перед его глазами, он говорил и
говорил, часто до поздней ночи. Его стремление заставить меня увидеть то,
что представало перед его глазами, было неодолимым. Я сидела рядом с ним, я
держала его за руку. Я слушала. Он был членом моей семьи. Я понимала, что он
хочет передать мне все дары прошлого до того, как станет слишком поздно. Мне
было трудно понимать его: слова цеплялись друг за друга, образовывая
паутину, в которой я не могла разобраться. Морфий превращал Стини в
путешественника сквозь время, он наделял его способностью двигаться по
потоку воспоминаний, вперед и назад, переходить от только что состоявшегося
разговора к другому, что имел место когда-то давно, словно они происходили в
один день в одном и том же месте.
Он говорил о моих родителях и о моих дедушках и бабушках, но я улавливала
только имена, потому что в рассказах Стини они были неузнаваемы для меня.
Это был не тот отец, которого я помнила, не та мать. Та Констанца была
незнакомкой. Одна деталь: некоторые из воспоминаний Стини были исполнены
мягкости и доброжелательства, а другие — ошибиться было невозможно — нет. На
вещи и события для Стини падала такая тень, которая заставляла его
содрогаться. Он мог, схватив меня за руку, приподняться на кровати,
обращаясь к призракам, которых он видел, а я нет.
Это повергало меня в страх. Я не могла понять: говорит ли в нем воздействие
морфия или что-то другое. Я росла в окружении некоторых тайн, которые так и
не получили разрешения, тайн, начало которым было положено до моего рождения
и крестин, и переросла их, во всяком случае, считала, что оставила их за
спиной. Но мой дядя Стини настойчиво пытался вернуть их. Вихрь, коловращение
слов и образов: дядя Стини мог говорить о крокете, но в следующую минуту
речь шла уже о комете. Он часто говорил о лесах вокруг Винтеркомба — тема, к
которой он возвращался с растущей и непонятной страстью. Так же он говорил —
но тут уж я была почти уверена, что сказывалось действие морфина, — о
насильственной смерти.
Думаю, что Векстон, который был свидетелем многих его высказываний, понимал
их лучше, чем я, но он ничего не объяснял. Он продолжал оставаться
спокойным, сдержанным и молчаливым — в ожидании смерти старого друга.
До наступления финала были два дня, полные спокойствия и ясности, когда
Стини, как я думаю, собирал силы для последнего сражения. И затем, как я
рассказывала, смерть его последовала с милосердной быстротой. Векстон
сказал, что Стини покинул нас по своей воле.
Так что можно ли утверждать, что
все прошло легко
? Я посмотрела на
Виккерса, который, пока я молчала, разглядывал подлокотник дорогого кресла.
Я догадывалась, что Стини, который так старательно готовил свой уход со
сцены, предпочел бы, чтобы я подчеркнула его браваду и ничто иное.
— Он... держался до последнего, — сказала я.
Это, мне показалось, даже обрадовало Виккерса, потому что облегчило бремя
его вины. Он вздохнул.
— О, как хорошо.
— Конечно, он лежал в постели. В своей комнате в Винтеркомбе. Вы должны
ее помнить...
— До'огая, кто может забыть? Просто абсурдно. Еще его отец оборудовал
эту комнату.
— Он читал стихи, поэмы. Большей частью Векстона. И его письма... самые
старые, которые он писал Стини еще во время первой войны. Он рассматривал
альбомы со старыми фотографиями... что было странным. Недавнее прошлое
совершенно не интересовало его, он хотел как можно дальше уйти в
воспоминания. В свое детство, в тот Винтеркомб, которым он был когда-то. Он
много говорил о моих бабушке и дедушке и о своих братьях. Конечно, о моем
отце. — Я сделала паузу. — И о Констанце.
— Ах, Констанца... Он должен был вспомнить ее. Стини всегда обожал ее.
Остальная же твоя семья... — Виккерс позволил себе легкую усмешку, в
которой проскользнула злость. — Я бы сказал, что они были далеко не так
расположены к ней. Твоя тетя Мод поносила ее, конечно, а твоя мать... ну, я
всегда слышал, что она старалась избавиться от ее присутствия в Винтеркомбе.
Я никогда не мог понять, в чем дело. Ну, просто какая-то маленькая тайна...
Стини упоминал об этом?
— Нет, — ответила я, утаив истину, и если даже Виккерс заметил мою
заминку, то не подал виду. Он снова наполнил бокалы шампанским. Что-то —
скорее всего упоминание о Векстоне — заставило его напрячься, чего он больше
всего не любил, и как-то сразу он утомился от разговора о моем дяде. Встав,
он начал перебирать кучу снимков, которые лежали на столе рядом с ним.
— Если уж мы заговорили о Констанце, посмотри вот на это! Наткнулся
совсем недавно. Одна из моих ранних работ. Первый ее снимок, который я
сделал. Ужасно выстроен, искусственный, а датирован, как я предполагаю... но
все равно, я могу использовать его в ретроспективе. В нем что-то есть, тебе
не кажется? — Он держал крупный черно-белый отпечаток. — Тысяча
девятьсот шестнадцатый, то есть мне было шестнадцать, как и Констанце, хотя,
конечно, годы на ней не сказываются. Посмотри. Видела ли ты такое раньше?
Разве она не потрясающе выглядит?
Я смотрела на фотографию: она была в новинку для меня, и Констанца в самом
деле выглядела потрясающе. Юная Констанца лежала, приняв соответствующую
позу на, кажется, похоронных дрогах, задрапированных складками плотного
белого материала, скорее всего сатина. На виду были только ее руки, в
которых она держала цветок, и голова. Все ее тело было будто утоплено в
складках материала, напоминающего саван. Ее черные волосы — тогда они были
длинными, я никогда не видела Констанцу с длинными волосами — были зачесаны
наверх и убраны в небрежную прическу так, что вдоль лица спускалось
несколько прядок.
— А вот еще одна, посмотри... — И Виккерс протянул мне фотографию
из разряда
семейных снимков
.
Я сразу вспомнила его. Он был снят в Венеции в 1956 году. Констанца и группа
ее друзей стоят около Большого канала: за ними без труда можно различить
очертания церкви — Санта-Мария-делла-Салюте. Группа элегантных людей в
светлых летних нарядах. В ее составе были легендарные близнецы Ван-Дейнемы,
обоих сейчас нет в живых. За мгновение до того, как щелкнул затвор
фотоаппарата, помнилось мне, близнецы дурачились, перекидываясь панамой. С
самого края группы, слегка отдалившись от нее, стояли фигуры двоих молодых
людей. Все вокруг было залито золотым венецианским светом, но они отошли в
тень церкви: высокий темноволосый человек с замкнутым и сосредоточенным
выражением лица и молодая женщина, на которую он смотрит.
Она тоже отличалась высоким ростом, у нее была стройная фигура. Пряди ее
распущенных волос лежали поперек ее лица; солнце Венеции заставило их
отливать густым золотом. Волосы закрывали лицо и мешали рассмотреть его
черты. Она отвернулась и от камеры, и от мужчины в темном костюме. Она
выглядит, подумала я, словно готовая сорваться в полет птица — эта молодая
женщина, которой когда-то была я.
Мне было тогда двадцать пять лет. Я еще не была влюблена в мужчину, стоящего
рядом со мной, но чувствовала в тот день, что, возможно, любовь придет ко
мне. Я не хотела смотреть ни на фотографа, ни на этого мужчину, ни даже на
саму себя. Молча, без комментариев, положив снимок, я повернулась к
Виккерсу.
— Конрад, — в упор спросила я, — где Констанца?
Он стал увиливать от ответа. Он дергался и извивался. Тем не менее сделал,
как обещал, несколько телефонных звонков, но — к моему искреннему удивлению
— не получил ответа, все они оказались впустую. Похоже, никто не имел
представления, где находится Констанца, что само по себе было достаточно
странно — но еще не давало оснований для тревоги. Констанца, предположил он,
могла неожиданно сорваться с места, она всегда так делала — она ведь всегда
была непредсказуемой, не так ли?
— Боюсь, ничем не смогу тебе помочь. Видишь ли, в течение почти года
она практически не попадалась мне на глаза. — Он помолчал, оценивающе
глядя на меня. — Понимаешь, она стала вести себя как-то странно,
превратилась едва ли не в затворницу. Она больше не устраивала приемов — вот
уже несколько лет. И если ты приглашал ее... ну, словом, ты никогда не был
уверен, придет ли она.
— Затворницей? Констанца? — Что-что, а подобное определение к ней
никак не подходило.
— Может, это не совсем точное слово. Не в полной мере затворницей. Но
все это было странно — решительно странно. Словно она что-то замышляет,
сказал бы я, такое было впечатление, когда я видел ее последний раз. У нее
всегда был такой уклончивый, замкнутый вид — помнишь? Я сказал ей:
Конни, я
все вижу по твоему лицу. С тобой что-то происходит. Что-то плохое
.
— И что она ответила?
— Она сказала, что я ошибаюсь — сразу же и без запинки. Она засмеялась.
Я, конечно, ей не поверил. Так и сказал. Я чувствовал, что тут замешан какой-
то мужчина, и спросил, кто он такой. Она, естественно, не ответила. Она
просто сидела с улыбкой сфинкса, пока я прыгал вокруг нее, ломая себе голову
в догадках.
— И никаких намеков? Это не похоже на Констанцу.
— Ни одного. Она сказала, что все станет ясно в самом конце — и когда
это случится, я буду искренне удивлен. Вот и все. — Виккерс помолчал,
глянув на часы. — Боже небесный! Неужели прошло столько времени? Боюсь,
что через минуту мне придется бежать...
— Конрад...
— Да, до'огая?
— Не избегает ли меня Констанца? Не в этом ли дело?
— Избегает тебя? — Он бросил на меня взгляд — растерянный взгляд,
в котором были и обида, и удивление. — Чего ради? Ясно, вы поссорились,
ну это всем известно. И должен сказать, я в самом деле слышал кое-какие
волнующие слухи — в них муссировалось имя какого-то мужчины, ты знаешь, как
это бывает... — Он одарил меня широкой улыбкой. — Но Констанца
никогда не обсуждала эту тему и всегда очень тепло о тебе отзывалась. Ей
нравились твои последние работы. Та красная гостиная, что ты сделала для
Молли Дорсет, — она просто обожала ее.
В своих стараниях убедить меня он допустил оплошность. Я сразу же по его
глазам поняла, что он осознал ее.
— Гостиная у Дорсетов? Странно. Я закончила ее четыре месяца назад.
Последняя работа, которой я занималась до того, как Стини заболел. А мне
показалось, вы сказали, что не видели Констанцу почти год?
Виккерс театральным жестом хлопнул себя по лбу:
— Господи, ну я и идиот! Значит, речь шла не о Дорсетах. Должно быть,
совсем о другом доме. Годы, понимаешь ли, до'огая. Наступает размягчение
мозгов. Я вечно все путаю — имена, даты, места: просто какой-то бич! А
теперь не обижайся, но я должен расстаться с тобой. Через полчаса мне нужно
быть в Виллидже — просто встреча старых друзей, но ты же знаешь, что сейчас
делается на дорогах. Весь город запружен какой-то ужасной публикой: туристы,
понимаешь ли, продавцы машин из Детройта, домохозяйки из Айдахо, каждое
такси так и выхватывают из-под носа...
Крепко ухватив меня за локоть, он вывел меня в холл. Здесь уже находился
японский мальчик.
— Обожаю тебя в этом синем — он так гармонирует с твоими тициановскими
волосами, — доверительно прошептал он, и, поскольку Виккерс часто
прибегал к беспардонной лести, чтобы обеспечить себе быстрое исчезновение, я
не удивилась, обнаружив через минуту, что уже стою на тротуаре.
Я было повернулась, но Виккерс, который был столь знаменит своим
очарованием, не боялся прослыть грубияном. Я увидела взмах руки в белой
перчатке. Слуга-японец хихикнул. И дверь баклажанного цвета изящного
маленького городского дома захлопнулась у меня перед носом.
Я сочла ситуацию довольно интересной. Как стремительно меня выставили! И
теперь я была совершенно уверена, что Виккерс, который хранил верность если
не моему дяде Стини, то Констанце, откровенно врал.
Прежде чем отправиться в дом к Конраду Виккерсу, я оставила позади день,
полный разочарований и раздражения, большую часть которого я сидела на
телефоне. Остаток вечера был точно таким же. Пить шампанское было ошибкой.
Ошибкой было обсуждать с Виккерсом те три месяца, что я провела со Стини в
Винтеркомбе. Кроме того, ошибкой было даже смотреть на ту фотографию, где я
увидела себя такой, которой когда-то была, но никогда больше не буду.
Существовали люди, которым я могла позвонить, если бы хотела оказаться в
обществе, но такого желания у меня не возникало. Мне хотелось остаться
одной. Мне нужно было решить, прикинула я, продолжать поиски или бросить их
и возвращаться в Англию.
Я настояла, чтобы одно из окон в моем номере было открыто. Я стояла около
него, чувствуя, как теплый городской воздух овевает лицо, я видела перед
собой Манхэттен. Час перехода, время между днем и вечером. Я тоже
чувствовала себя в таком же неопределенном состоянии, колеблясь, стоит ли
принимать решение, и, может быть, именно в силу этого я снова почувствовала
прилив упрямства. Я не собираюсь так легко сдаваться. Я знала, что Констанца
здесь; ощущение, что она где-то рядом, стало еще сильнее, чем за день до
этого.
Иди же, — будто звучал ее голос, — если хочешь меня
найти
.
Прежде чем отправиться спать, я еще раз позвонила Бетти Марпрудер. Я
пыталась трижды дозвониться до нее. Я справилась в ремонтной службе.
Попросила узнать, нет ли обрыва на линии, и убедилась, что все в порядке. Я
набрала номер в четвертый раз. Ответа по-прежнему не последовало. Я сочла
это весьма интересным.
Бетти Марпрудер —
мисс Марпрудер
для всех, кроме Констанцы и меня, ибо мы
позволяли себе звать ее Пруди, — была совершенно не похожа на остальных
женщин, которых нанимала Констанца. Она не была ни молода, ни
привлекательна, и никто из членов ее семьи не украшал собой колонку светской
хроники. Констанца, подобно многим декораторам, старалась окружать себя
женщинами и мужчинами, чей акцент, внешность и поведение могли бы
производить впечатление на ее клиентов. Она поступала так в силу
откровенного прагматизма:
украшение витрины
, как она называла такой
подход. Мисс Марпрудер была наименее подходящей для этого фигурой. Тем не
менее эта маленькая некрасивая женщина с ее дешевыми ожерельями, с ее
манерностью, с пожилой матерью-инвалидом, с ее вызывающим и застенчивым
выражением, оставшимся со времен девочки-подростка, всегда была на подхвате
где-то в задних комнатах. С этого
насеста
она управляла домом:
контролировала все траты, тиранически наводила порядок, который предпочитала
Констанца, наводила страх Божий на поставщиков и никогда — ни при каких
обстоятельствах — не выходила к клиентам. Констанца всегда обретала
вдохновение вне общества, но только мисс Марпрудер могла терпеть
непредсказуемость и капризность Констанцы, беря на себя все заботы по дому.
Как бы в обмен она пользовалась различными благодеяниями. Я не сомневалась,
что она по-прежнему гордится ими. Главным из них было осознание своей
близости к Констанце. Единственной ей доверялся адрес виллы и номер комнаты
в гостинице, ей сообщались подробности возможного бегства. Мисс Марпрудер
была счастлива владеть этими тайнами: преклоняя колени в храме Констанцы,
она была в то же время его верховной жрицей.
У любого декоратора время от времени наступают периоды неудач и провалов. У
Констанцы сложные ситуации возникали ежедневно. Ее клиенты были очень
богатыми людьми, и огромные состояния делали их капризными. Они могли
выложить кучу денег за материал, год ждать его появления, а по прибытии
заказа выразить свое неудовлетворение. Помещение, на стены которого ложилось
шестнадцать слоев ручной накатки лака, после завершения всех работ могло
быть отвергнуто. В результате возникала драма. Помощники и ассистенты
носились взад и вперед. Телефоны надрывались и верещали. Клиенты настаивали
и требовали, что хотят говорить только с Констанцей и больше ни с кем.
В средоточии всей этой суматохи, укрывшись в своей маленькой задней комнате,
находилась терпеливая мисс Марпрудер.
Нет, связаться с мисс Шоукросс нет
возможности; нет, она вне пределов досягаемости; нет, ей нельзя позвонить ни
в Лондон, ни в Париж, ни в Рим, ни в салон авиалайнера — никуда
.
Пруди всегда знает, когда пахнет жареным, — могла фыркнуть
Констанца. — Когда дело доходит до точки кипения, она непреклонна,
словно член Верховного суда
.
Я сидела и слушала, как трещит зуммер телефона мисс Марпрудер. Я ясно видела
его перед глазами, этот аппарат, который издавал звонки. Я видела вышитую
салфеточку, на которой он стоял, шаткий столик под ним, всю обстановку той
мрачноватой комнаты, которую Пруди с ее манерностью любила называть своей
холостяцкой берлогой.
Ребенком я часто оставалась у Пруди. Она брала меня с собой на Тридцать
вторую улицу, где мне приходилось здороваться с ее матерью-калекой,
устраивала меня в маленькой гостиной и угощала сокровищами — домашними
пирожными со стаканом настоящего лимонада. Будь у нее свои дети, думала я,
Пруди обожала бы их.
Ее гостиная отличалась смелой безвкусицей. В ней застоялась атмосфера вечной
нехватки денег, которые приходилось экономить для лекарств. Здесь стояла
продавленная кушетка, некогда красного цвета, задрапированная шалью в
подражание изысканной дорогой технике Констанцы. В комнате Констанцы такие
шали были из чистого кашемира, приобретенные через антикварный магазин,
уникальные образцы затейливых узоров, у мисс же Марпрудер она была из
тайваньского шелка.
Констанца ее нещадно эксплуатировала. Когда я впервые поняла это? Пруди была
преданной и незаменимой, хотя платили ей явно недостаточно: да, пусть даже и
по заслугам — сколько же мне было лет, когда я поняла, насколько это
неправильно? Любовь у меня стала смешиваться с жалостью, должно быть, когда
я сиживала в маленькой гостиной Пруди, там впервые у меня и зародились
сомнения относительно моей крестной матери.
Телефон по-прежнему звонил, стоя на той вышитой салфеточке, при виде которой
Констанца постоянно содрогалась. Она была сделана для мисс Марпрудер руками
ее матери. И когда она говорила по телефону, то аккуратно расправляла ее.
— Я люблю красивые вещи, — призналась она однажды, должно быть, я
была подростком, потому что от ее тона у меня защемило сердце. —
Диваны, коврики, куколки — все эти мелочи имеют значение. Твоя крестная мать
научила меня красоте.
Воспоминания подняли во мне волну раздражения. Я пошла спать, испытывая
неприязнь к Констанце и повторяя про себя перечень связанных с ней бед. Но
уснув, я погрузилась в сон, и там моя крестная предстала передо мной совсем
в другом свете.
Я проснулась с чувством, что, усомнившись в Констанце, я предала счастливые
годы детства.
Необходимо новое направление поисков. Я встала, приняла душ, оделась. Было
еще очень рано. Я снова позвонила мисс Марпрудер, ответа не последовало, и я
маялась ожиданием в тишине комнаты. Я вышла в пекло улиц, залитых ярким
светом. Остановила такси. Думаю, что, только оказавшись в нем, я решила
наконец, куда ехать.
— В Квинс? — неохотно переспросил водитель.
— Да, в Квинс. Езжайте до Триборо, а дальше я вам покажу.
— Грин-Лаунс?
— Именно туда.
— В какой-то дом?
— Нет, — сказала я. — На кладбище домашних животных.
Прошло восемь лет с тех пор, как я была тут в последний раз, и мне
потребовалось некоторое время, чтобы найти могилку Берти. Я шла мимо
аккуратных белых надгробий, воздвигнутых в память кошек и собак и даже в
одном случае — в честь мышки.
Ушло счастье быть рядом с тобой
, — прочитала я. Повернувшись, я чуть
не споткнулась об айсберг Берти.
Насколько мне помнилось, это было капризом Констанцы. Она решила создать на
месте последнего успокоения Берти пейзаж, который лицезрела на родине его
предков. Берти был ньюфаундлендом, представление Констанцы о ньюфаундленде
носило неопределенный поэтический характер.
Берти мечтал об
айсбергах, — утверждала она. — И пусть айсберг высится над ним
.
Со стороны администрации кладбища последовали возражения: тут привыкли к
аккуратным могильным плитам и считали айсберг ни с чем не сообразным.
Констанца, как и всегда, одержала победу, и белый мраморный айсберг занял
свое место. Но вообще, сходство с ледяной горой было очень неопределенным,
разве что вы знали, что тут изображено.
Я любила Берти, потому что выросла рядом с ним. Он был огромным, черным и
величественным, как медведь. Надпись гласила:
Берти, последний и самый
лучший из моих псов
. Я посмотрела на даты его жизни и смерти, любовно
восстановленные на камне. И тут я увидела кое-что еще.
У основания айсберга были вкрапления зеленого мрамора, символизирующие волны
северного моря. Под ними, завернутый в белую бумагу, лежал букет цветов. Это
был не простой букет: он был столь же красив и так же тщательно подобран,
как и тот, что я вчера видела у Конрада Виккерса. Белые фрезии и розы,
дельфинии, гвоздики, анютины глазки, лилии, цветы, соответствующие времени
года, и цветы, которых не должно было быть в эти месяцы, — некоторые из
них без труда можно сорвать на обочине дороги, а другие найти только в самых
дорогих цветочных магазинах Нью-Йорка.
Я нагнулась, чтобы вдохнуть их аромат. Отступив на шаг назад, я
присмотрелась к букету. Температура на солнце была не меньше 30 градусов.
Цветы еще не распустились: должно быть, их положили сюда, самое позднее, час
тому назад. Только одно лицо в Нью-Йорке могло скорбеть по Берти;
существовал только один человек, который мог принести цветы на могилу
собаки, скончавшейся двадцать четыре года назад.
Я окинула взглядом и лужайки, и ряд надгробий. Никого не было видно.
Повернувшись, я припустилась бежать.
Констанца была в городе, сюда ее привело сострадание. Та любовь, которую я
испытывала к своей крестной матери, вернулась ко мне с удивившей меня силой,
сжав сердце. Как в старые времена, когда Констанца убегала от меня, а я,
пыхтя, старалась ее догнать.
Я сделала то, чем никогда в жизни не занималась. Я подкупила швейцара. Не
того, кто встретил меня в день первого появления, и не того, которого я
помнила, — он, должно быть, уже на пенсии. Нет, нового швейцара,
молодого, щеголеватого, догадливого и сговорчивого, который откровенно
рассматривал меня, что не позволяли с
...Закладка в соц.сетях