Жанр: Мемуары
Вокруг ордынки. Портреты.
...е нилинские реплики:
- Как говорил мой знакомый сибирский мужик: "Лучше чай без сахара,
чем палкой по заднице".
Или:
- Сапоги блестят, как собачьи яйца на морозе...
Насколько я могу судить, совершенно серьезно Нилин относился только к
русской литературе. И в этой связи я припоминаю один существенный наш с
ним разговор, который состоялся в семидесятых годах. Я показал ему
несколько написанных мною рассказов, и он кое-что похвалил. В
частности, ему понравилось, как я передавал там живую речь. Он мне
говорил:
- Написать, что у лошади вятской породы "какой бы ни был цвет, а по
спине - темный ремешок", может только человек, который очень
внимательно слушает...
И еще один наш с ним разговор я хорошо запомнил.
- Значит, вы теперь православный? - спросил он.
Я это подтвердил.
- А как с напитками? Выпиваете?
- Бывает, что пью. Бывает - и не пью.
- Да, - сказал Нилин, - а вот как бы нашего Сашу тоже вовлечь в
Православие...
- Павел Филиппович, - отвечал я, - если тут цель - покончить с
выпивкой, то тогда лучше его вовлечь в Ислам. Это будет надежнее.
И тут он мне ничего не ответил, на этот раз я его, что называется,
переюродствовал.
В конце октября 1941 года Анна Ахматова и Л. Чуковская с дочкой Люшей,
племянником Женей и няней по имени Ида уезжали из Казани в Ташкент. В
дневнике Лидии Корнеевны читаем:
"Посадка была трудная. Часа четыре мы сидели в полной тьме на
платформе, на своих вещах, ожидая состава, который могли подать каждую
минуту. Анна Андреевна все время молчала - тяжело молчала, как в
тюремной очереди. Нас часто навещал Самуил Яковлевич. Видя нашу
слабосильную команду, он предложил, что внесет в вагон Женю. Ида
должна была внести вещи, а я - помочь Люшеньке и Анне Андреевне.
Ожидая поезда, Самуил Яковлевич ходил с Женей на руках по платформе. Я
спросила Женю:
- Ты знаешь, кто это? Это - Маршак... "Пожар", "Почта"... Ведь ты
помнишь эти книги?
- Что ты, Лида, с ума сошла? - ответил мне очень отчетливо Женя. И
прокартавил: - Магшак давно умег!"
Эта запись приводит меня в восторг. Выясняется, что мой старинный
приятель Евгений Борисович Чуковский уже в трехлетнем возрасте
проявлял характерный для него интерес и к самой литературе, и к ее
истории, к тем личностям, которые книги создают.
Я уже не помню, кто именно привел на Ордынку Женю Чуковского. Скорее
всего это был Саша Нилин или Илюша Петров - его товарищи по
Переделкину. Но он в нашей компании появился и пришелся ко двору.
Его отец погиб во время войны, и он вырос в доме деда Корнея Ивановича и
бабки Марии Борисовны, которые жили в писательском поселке. В
Переделкине о Жене ходили легенды. Лет с двенадцати он великолепно
водил мотоцикл, а с четырнадцати и автомобиль. (Корней Иванович
разрешал внуку ездить на своей "Победе".)
Разумеется, водительских прав у Жени в те годы быть не могло, и езда
происходила лишь по аллеям писательского городка. Но даже в те времена у
него возникали конфликты с милицией, и весьма острые, поскольку
поймать юного лихача было практически невозможно - он с детства знал
все проулки и все лесные дороги...
Свои автомобильные приключения Женя облекал в форму занимательных
историй. И, помнится, мой отец даже пародировал эти устные новеллы:
кроме самого рассказчика там обязательно участвовали еще два персонажа
- "Дед" и "милиционег" и кто-то кому-то непременно ударял "по могде"...
Существовала и другая пародия - на речь Корнея Ивановича. Тут с
характерными интонациями Чуковского произносилось:
- Женя, весь грязный, на мотоциклете...
Вот, например, один из трюков, которым он пугал переделкинских
водителей. Вообразите себе: по дороге быстро движется автомобиль, а из
левого переднего окна свисают голова и руки шофера - как видно, он
потерял сознание (на самом деле машиной управляет другой человек).
Я до сих пор помню, как Женя цитировал нам замечательное место из
тогдашнего пособия для автолюбителей:
"Дорожные происшествия делятся на две категории: аварии и катастрофы.
Авария - это такое происшествие, после которого водитель остается жив, а
во время катастрофы он погибает.
Если с вами случилось дорожное происшествие, прежде всего убедитесь -
авария это или катастрофа".
У Жени было изумительное чувство языка, безусловно унаследованное от
Корнея Ивановича. Я вспоминаю его юношеское рассуждение о
многозначительности русского глагола "лупить":
- Ведь можно сказать не только "мать лупит ребенка", но и "это ружье еще
как лупит"... Или "машина лупит по шоссе"... Это вроде английского
глагола to get, который имеет уйму разных значений...
Корней Иванович внушил внуку любовь к поэзии Некрасова, и в этой связи
мне вспоминается вот что. Как известно, электрички в Переделкино уходят
с Киевского вокзала... И вот Женя заметил, что названия железнодорожных
станций ритмически повторяют известное место из поэмы "Кому на Руси
жить хорошо".
У Некрасова:
Заплатово,
Дырявино,
Разутово,
Знобишино,
Горелово, Неелово,
Неурожайка тож.
А вот остановки по Киевской дороге:
Аэропорт,
Апрелевка,
Алабино, Селятино,
Рассудово, Бекасово,
Зосимова Пустынь.
Женю отличала и наследственная любовь к Чехову. Как известно, один из
героев этого писателя, мальчик Ванька Жуков, послал письмо своему деду, а
адрес на конверте вывел такой: "На деревню дедушке". Потом почесался,
подумал и прибавил: "Константину Макарычу".
В отроческом возрасте мой приятель Евгений Борисович подверг советское
почтовое ведомство своеобразному испытанию: он опустил в ящик письмо с
таким адресом:
"На деревню дедушке, Корнею Ивановичу".
А поскольку популярность Чуковского была велика, конверт был доставлен
адресату в "деревню" Переделкино.
Женя - мой ровесник, родился в 1937 году. И по этому поводу он в юности
сочинил стихотворение, по форме это была "онегинская строфа". К
сожалению, я запомнил лишь начало:
Итак, родился наш Евгений -
Увы! - в тот самый страшный
год,
Когда из лучших побуждений
Пересажали весь народ.
В те далекие времена за Женей никто из взрослых толком не следил, а
потому выглядел он не лучшим образом. Грязные сатиновые штаны,
нестираная ковбойка, обувь на босу ногу... Руки вечно в машинном масле,
голова нечесана... Но ни он сам, ни мы, его товарищи, не придавали этому
ровно никакого значения.
Однажды у Жени был примечательный разговор с Матильдой Иосифовной,
матерью нашего товарища Саши Нилина. Она посетовала:
- Ну нельзя так ходить... Приведи себя в порядок!
На это он отвечал с характерным для его речи рокотанием:
- Хогошо Гульке, у него любовница пагикмахегша!
("Гулькой" называли его двоюродного брата, сына Николая Корнеевича
Чуковского.)
- Женя! - сказала Сашина мама. - Тебе уже нужна любовница-банщица!
В те годы он производил впечатление недокормленного. При невысоком
росте и худобе Женя обладал феноменальным аппетитом. А когда мы
заходили в знаменитый ресторан "Арагви", он прежде всего заказывал свое
любимое десертное блюдо:
- Одно гляссе сгазу, дгугое потом!
Женя был очень одаренным человеком. С одной стороны, живой интерес к
поэзии и литературе, а с другой - к мотоциклам, машинам,
радиоприемникам, фотоаппаратам... Его умению обращаться с автомобилем
мог позавидовать профессиональный механик. Но и на старуху бывает
проруха, иначе никак не объяснишь драматическую историю, которая
произошла с ним в середине пятидесятых годов.
В переделкинском доме Корнея Ивановича на веранде завелись осы. Они
пугали, а то и жалили и домочадцев, и посетителей. И вот Женя решился
ликвидировать осиное гнездо. Он поставил стул на стол, взобрался на
высоту и взорвал какой-то заряд... Веранду заволокло дымом, а когда он
рассеялся, все увидели, что осы летают как ни в чем не бывало, а у Жени
правая рука висит плетью...
Травма оказалась очень серьезной, и ему пришлось долгое время провести в
Пироговской больнице. Но Женя там времени даром не терял, а обдумывал,
каким еще способом можно уничтожить осиное гнездо на веранде. И вот
настал долгожданный день. Выписавшись из больницы, он прибыл в
Переделкино, сейчас же схватил стремянку и пылесос, включил его, а шланг
приставил к тому отверстию, откуда осы вылетали... И в течение получаса
все насекомые были втянуты в резервуар для пыли. А вслед за ними туда же
последовало содержимое пакетика с отравой...
Женя самым первым из нас вступил в брак. Он влюбился в сестру нашего
приятеля Максима Шостаковича - Галю, и они поженились. Я вспоминаю,
как, обустраивая "семейное гнездышко", он искал в московских магазинах
"полутогную кговать"...
В последующие годы я с ним общался нечасто. Юность миновала, каждый
из нас обрел профессию, и у всех приятелей жизнь пошла по-своему. Женя
работал кинооператором на студии документальных фильмов, у них с Галей
родилось двое сыновей... Жили они по большей части в Жуковке, на даче
Д. Д. Шостаковича...
В первой половине шестидесятых годов, до своего бегства из страны, в том
же поселке жила Светлана Аллилуева. При очередной встрече Женя
рассказал мне, как по одной из улиц в Жуковке бежала дворничиха и громко
кричала:
- Сталиных обокрали!.. Сталиных обокрали!..
Полагаю, из всех соседей лишь Женя с его обостренным чувством языка
понял всю несообразность этого крика. В нашей стране эта фамилия не
могла, да и не может звучать во множественном числе: "товарищ
Сталин" - один, единственный, неповторимый...
Шли годы, и вот в 1990-м мне стало известно, что брак моего приятеля и
Гали Шостакович распался... Эта новость меня огорчила, я-то помнил их
молодыми, влюбленными друг в дружку...
В 1991 году Женя перешел работать на телевидение, он стал оператором в
популярной программе "Вести".
Наши с ним относительно регулярные встречи возобновились в 1994 году. Я
тогда впервые побывал в Америке и там общался с Максимом
Шостаковичем, который передал мне письмо, адресованное Жене. Когда я
вернулся в Москву, он заехал ко мне, и я с радостью отметил, что мой
старый приятель почти не переменился. Одет он был, как всегда, небрежно,
на руках следы машинного масла... Только голова стала седая.
К этому времени у меня было несколько журнальных публикаций, а в 1995
году вышла первая книга. Женя все это прочел и сделал дельные замечания.
В свою очередь он мне показал несколько своих сочинений, которые мне
понравились.
23 ноября 1997 года ему исполнилось шестьдесят. Это событие было
отмечено в телекомпании, где он работал, - состоялся банкет, ему вручали
подарки. Женю там очень ценили, ибо в обществе обыкновенных
телевизионных дикарей его ум и образованность были совершенно
уникальными.
Он не жаловался на свое здоровье, говорил:
- Вот я встаю утром, и у меня никогда ничего не болит. В моем возрасте
это подозрительно...
Но через две недели после того, как Женя отметил свое шестидесятилетие,
поздним вечером у меня дома раздался телефонный звонок. Я поднял
трубку и услышал голос плачущего Максима Шостаковича:
- Женька Чуковский умер...
Как гром среди ясного неба... Потом мне стали известны некоторые
подробности. В тот день Женя был у себя на телевидении, провел, как
положено, выпуск новостей. Окончив работу, он по своему обыкновению
выпил водки и прилег отдохнуть на диван. И как мне говорил один из его
сотрудников:
- Мы не обратили внимания, что храп перешел в хрип...
Его хотели похоронить рядом с могилами любимых им деда Корнея
Ивановича и бабки Марии Борисовны, но это не удалось, и старший Женин
сын Андрей за высокую цену купил новое место на том же кладбище, так
что наш приятель упокоился в своем любимом Переделкине, где провел
счастливейшие годы.
На похоронах его было множество народа, а на поминках не было конца
рассказам о его удивительной доброте, об отзывчивости, об
экстравагантности его поступков... В те дни я много думал о нем, о том, как
он прожил свою нелегкую жизнь. Вечно от него кто-то отказывался, все
время он становился кому-то не нужен. Сначала это была родная мать, она
отдала Женю деду и бабке. Затем его соседством стала тяготиться тетка... В
1990 году от него избавилась Галя Шостакович... И только вторая жена
Ирина по-настоящему полюбила и оценила его...
Я очень жалею, что из-за обычной житейской суеты мы с ним так мало
общались. Но мне в особенности запомнился один вечер, который мы
провели с ним вдвоем на кухне в моей квартире. Выпивали, болтали...
Говорили о русской поэзии. Я поделился с ним своим давним замыслом -
составить две антологии. Первая - "Певец во стане русской пьяни". А
вторая такая: стихи Анны Буниной, Каролины Павловой, Анны Радловой,
Вероники Тушновой и т. д. А название - "Бабья Лета".
К крайнему удивлению своему я выяснил, что он даже не слышал фамилии
самого любимого мною современного поэта - Тимура Кибирова. Тогда я
снял с полки томик стихов и прочел ему несколько мест из поэмы "Сквозь
прощальные слезы":
Вот, гляди-ка ты - два капитана
За столом засиделись в ночи.
И один угрожает наганом,
А второй третьи сутки молчит.
Капитан, капитан, улыбнитесь!
Гражданин капитан! Пощади!
Распишитесь вот тут.
Распишитесь!!
Собирайся. Пощады не жди...
Женя был буквально ошарашен. Он попросил у меня книгу Кибирова на
несколько дней, чтобы сделать себе копию, и сказал:
- Через два дня я буду все это знать наизусть.
Он сохранил свою феноменальную память.
В тот вечер он много рассказывал о себе, о своих путешествиях. Мне
запомнились две истории.
Женя рассказывал о прогулке по Нью-Йорку в обществе своего старшего
сына Андрея и племянника его первой жены Мити Шостаковича:
- Я им внушал: в современном Нью-Йорке нельзя говорить по-русски в
расчете на то, что окружающие тебя не понимают. Здесь теперь очень много
наших соотечественников... А мы в это время шли в гости к художнику Льву
Збарскому. Нам было известно, что дом, в котором он живет, заселен
главным образом выходцами из Латинской Америки. Мы вошли в
просторный лифт, где кроме нас оказалось еще человек десять. В их числе,
как нам показалось, две молодые латиноамериканки. И как только лифт
тронулся, одна из них сказала другой: "Надька, б..., так ссать хочу, прямо
умираю!.."
А еще Женя вспоминал свою поездку в Брайтон, где был в гостях у Татьяны
Максимовны Литвиновой. Он передал мне ее рассказ:
- Мы с Корнеем Ивановичем делали совместную работу для Детгиза. Было
это в те дни, когда Солженицына исключали из Союза писателей. Кабинет
Корнея Ивановича находится на втором этаже, и оттуда прекрасно видны
соседние дачи... А в это самое время несколько писателей ходили из дома в
дом, чтобы собирать подписи на письме с осуждением Солженицына.
Разумеется, я об этом не подозревала, а Корней Иванович все знал и между
делом следил за передвижениями этой группы... Мы продолжали свои
занятия, но в какой-то момент Чуковский мне сказал: "Таня, сейчас, что бы
ни произошло, что бы вы ни услышали, нисколько не удивляйтесь..."
Буквально через три минуты внизу послышался звонок, и домашняя
работница открыла дверь. В этот момент Чуковский выскочил на лестницу
и страшным голосом завопил: "Какая сволочь меня разбудила?! Я не спал
всю ночь! Я только что задремал!.. Гнать в шею! Гнать в шею!.. Всех гнать в
шею!.." Было слышно, как хлопнула входная дверь, и незадачливые
сборщики подписей в смущении удалились. А Корней Иванович
преспокойно уселся в свое кресло за столом и сказал: "Итак, на чем мы
остановились?"
Анатолий Генрихович Найман, пожалуй, единственный человек, к которому
я в течение жизни дважды совершенно изменил свое отношение. По
первости, когда он только появился на Ордынке в качестве гостя
Ахматовой, мы отнеслись к нему насмешливо. Ему было свойственно
высокомерие, расчетливость, умение беречь cвои деньги - то есть такие
качества, которые вызывали презрение у меня и у моих приятелей. К тому
же он был, что называется, "дамский угодник".
Тогда же, в середине шестидесятых, я дал ему такую характеристику: "Толя
- человек, которому свойственны решительно все достоинства, но и все
пороки еврейского народа". Я и теперь не отрекаюсь от этого суждения, ибо
с течением лет с ним происходили такие метаморфозы, которые приводили
лишь к изменению соотношений все тех же положительных и
отрицательных иудейских качеств.
В первые годы нашего знакомства я непрерывно подтрунивал над
Найманом. Шутки мои зачастую были грубоватыми, а порой и жестокими...
Помнится, он сидел в столовой на Ордынке и исправлял опечатки в
машинописных экземплярах своей пьесы для театра. Настроение у него
было превосходное, он что-то напевал себе под нос и норовил поскорее
окончить правку - ему предстояло любовное свидание.
Я молча наблюдал за ним, а потом произнес:
- И жид торопится, и чувствовать спешит...
А жестокая шутка была такая. Толя на некоторое время уехал в Ленинград к
своей жене, которая носила имя Эра. В эти самые дни одна из моих
родственниц также отправлялась к "брегам Невы", и я отправил с нею
посылку для Наймана. Это был изящный сверток, внутри которого
содержалась пачка стирального порошка "Эра" и записка следующего
содержания:
"Анатолию Генриховичу Найману -
от благодарных московских девиц и дам".
И притом он, бедняга, чтобы такое получить, проделал путь на другой конец
города...
В шестидесятые годы Найман часто посещал ипподром, а также увлекся
игрою в кости. Я говорил ему:
- Про вас надо писать работу с таким названием: "Азарт as art".
Но я помню и то, как он впервые поразил меня неординарностью своего
суждения. На Ордынке появился самиздатовский экземпляр "Собачьего
сердца". Мы его вырывали друг у друга, смеялись, непрерывно цитировали...
Наконец булгаковская повесть попала и в руки к Найману. Он тоже
веселился, а потом вдруг совершенно серьезно сказал:
- А как же все-таки Преображенский и Борменталь решились убить этого
человека?..
- Какого человека? - удивился я.
- Шарикова, - отвечал он.
И вдруг мне стало как-то стыдно - и не за этих литературных героев, а за
Булгакова и за самого себя, поскольку мне не пришло в голову то, о чем
сказал Найман.
Наше с ним сближение, за которым последовало двадцать с лишним лет
довольно близкой дружбы, случилось летом 1964 года. Мы оба гостили у
Ахматовой в Комарове. В ее "Будке" было очень тесно, но пустовал
соседний домик, и нам разрешили в нем поселиться. Там даже мебели не
было, и мы спали на полу.
Именно тогда в Комарове я вполне оценил Наймана как человека умного и
наблюдательного, блистательного собеседника и изумительного
рассказчика. Кроме того, я полюбил его тогдашние стихи, некоторые из них
я и по сю пору помню.
Уже в девяностых годах я с удовольствием читал в журнале "Октябрь" куски
из "Славного конца бесславных поколений", почти все мне было знакомо. И
я попутно вспоминал, как мы с Найманом гуляли в комаровском лесу или
ходили за водкой в пристанционный магазин.
В молодости он отличался красотою, на лице его отражались и ум, и
живость. А голова у него была иссиня-черная, Ахматова однажды сказала
ему:
- У мальчиков Ардовых еще волосы, а у вас - шерсть молодого здорового
животного.
С его волосами была связана забавная новелла. Толя рассказывал, как в
юности отобрал у своей мамы белый берет, выкрасил его в черный цвет и
стал носить. Однажды он гулял с девушкой по улицам осеннего Ленинграда.
Шел мелкий дождик.
- Какие у вас волосы красивые, - сказала его спутница.
- Я их крашу, - пошутил Найман.
Через некоторое время она посмотрела на его лицо и воскликнула:
- Ой, они линяют!
- Кто - они? - не понял Толя.
- Волосы...
И действительно, по его щеке текла черная струйка, но причиной тому был
покрашенный мамин берет...
Я вспоминаю, как Толя вернулся из Норинского, от ссыльного Бродского.
Он нам пел на мотив известного марша - из фильма "Мост через реку
Квай" - строки, которые они вместе с Иосифом сочинили:
Сталин, вы наш отец родной!
Сталин, мы плачем всей страной!
Сталин - горюет Таллин,
Рыдает Рига и плачет Ханой!
Сталин - поникли усы,
Лесозащитной уж нет полосы...
И шутил Найман блистательно. Ахматова часто повторяла его остроту:
- Я не ревную - мне просто противно.
После смерти Анны Андреевны мы с ним еще более сблизились, этому
способствовали два обстоятельства. Во-первых, он крестился, а во-вторых,
мы оба подружились с многодетным семейством Станислава Красовицкого,
который, кстати сказать, и стал крестным отцом Толи.
В 1969 году Найман женился на Гале Наринской и переехал в Москву.
Сначала они поселились в маленькой комнате на Мясницкой вместе с
Галиными матерью и маленькой дочкой Аней. С регистрацией их брака
связана целая история. В те дни Толя жил в Малеевке, ему раздобыли
путевку в писательский дом, и он там выполнял какую-то переводческую
работу. В назначенный для посещения загса день он прибыл в Москву и
застал Галю с температурой, у нее была очень сильная простуда. Но ради
такого события она оделась потеплее, и они отправились... И тут
выяснилось, что их брак зарегистрировать невозможно - Толя оставил свой
паспорт в Малеевке, в кармане другого пиджака...
Я помню, как Найман повествовал об этом, а закончил он так:
- Вот еще почему нельзя иметь две одежды...
Как известно, Сергей Довлатов сравнил Наймана и его первую жену Эру с
двумя собачками - тойтерьерами. Что же касается второго брака Толи, то
они с Галей похожи на двух попугайчиков, которых называют
"неразлучниками". Их всегдашнее единодушие и единомыслие,
сплоченность их семьи были весьма привлекательными.
Мне частенько вспоминаются наши с Найманом бесконечные разговоры,
его блистательные реплики, шутки... Помню, мы говорили о том, что во всех
городах страны стали устраивать так называемый "вечный огонь"...
- Зато теперь разрешена проблема perpetuum mobile. Это - паровой котел
на "вечном огне", - сказал Найман.
В ноябре 1982 года, в тот день, когда должны были объявить о смерти
Леонида Брежнева, мы с ним были за городом, у Красовицкого. Уже вторые
сутки по радио передавали лишь классическую музыку, и всем все было
ясно, но официального сообщения нет и нет. Небольшой компанией мы
уселись за стол, кто-то сказал:
- Я сегодня пить не буду.
Найман говорит:
- Ну, ein Tropfen1.
И ведь как в воду глядел - преемником Брежнева стал именно Андропов.
В те дни, когда разразился скандал, связанный с выходом в свет альманаха
"Метрополь", у нас с Найманом был такой разговор. Я ему говорю:
- Им можно было бы предложить эпиграф из "Медного всадника": "И
всплыл Метрополь, как тритон".
- Нет, - отвечает Найман. - Поскольку слово "Петрополь" искажено,
следует еще немного поуродовать строчку...
И в окончательном виде это звучало так: "И всплыл Метрополь, как
притон".
Когда началась гласность, газета "Московский комсомолец" впервые
напечатала статью о лесбиянках и их проблемах. Я рассказал об этой
публикации Найману. Он меня выслушал и говорит:
- Хочется назвать эту газету "Московская комсомолка".
Охлаждение в наших с Найманом отношениях произошло по двум
причинам. Первая из них - то обстоятельство, что я стал священником. Это
ставило меня в некое привилегированное положение. Вторая причина
нашего расхождения гораздо более существенна. Найман с самого начала
стремился сочетать христианскую веру с беззаветной любовью к светскому
искусству и изящной словесности. А кроме того, он хотел ощущать и даже
культивировать свою этническую принадлежность к еврейству. В
Православии подлинном, строгом, к каковому причисляли себя и я, и
Красовицкий, все это - невозможно. И тогда Найман стал поглядывать в
сторону либеральную, обратился к псевдоправославию, а там такие вещи не
только вполне допустимы, но даже и в какой-то мере поощряются.
Что же касается литературы, то в этой области наши с Найманом отношения
складывались своеобразно. Все, что писал Толя, я хвалил, а он мои опусы
всегда критиковал... Помнится, дал он мне читать свои "Рассказы о Анне
Ахматовой". Мне эта вещь понравилась, но я сделал несколько мелких,
совершенно конкретных замечаний. Ну, например, о Льве Евгеньевиче
Аренсе там написано: "В свое время был репрессирован и на слова
следователя: "Как же вы, просвещенный человек, и в Бога веруете?" -
ответил: "Потому и просвещенный, что верую"".
Я Найману сказал:
- Этот разговор был не со следователем, а на заседании кафедры, где Лев
Евгеньевич работал. И ответил он точнее: "Потому и верую, что
просвещенный". Ведь в первоначальном смысле слово "просвещение" -
синоним "крещения".
Толя на секунду задумался и произнес:
- Разговор со следователем - эффектнее...
Словом, он не принял ни одного из моих замечаний.
В 1990 году я закончил "Мелочи архи... прото... и просто иерейской жизни"
и тогда же показал рукопись Найману. И он опять разнес меня в пух и прах:
дескать, это поношение Церкви, сплошной соблазн для верующих и т. д. и т.
п. Но я был к этому готов и ответил ему:
- В вас говорит не что иное, как ханжество. Юмор всегда был свойствен
здоровой церковной среде, его не чуждались даже величайшие подвижники
- Антоний Великий и Серафим Саровский. И как священник я рекомендую
вам на ближайшей исповеди поговорить на эту тему с вашим духовником,
поскольку ханжество - очень серьезный грех.
Разумеется, этот разговор теплоты в наших отношениях не прибавил.
Последняя наша с Найманом дружеская встреча состоялась весной
1994 года в Вашингтоне. Он преподавал в Кеннановском институте и был
прихожанином церкви Святого Иоанна Предтечи, в которой мне довелось
послужить. Толя сам предложил прогулку по городу и показывал мне
тамошние достопримечательности. Возле памятника Аврааму Линкольну
есть доска, на которой выбиты слова из знаменитой его речи. Я, помнится,
высказал пожелание, чтобы там выставили и 51-е правило VI Вселенского
собора, запрещающее христианам посещать зрелища. Ведь если бы
Линкольн не ходил в театр, быть может, умер бы своей смертью...
А еще я помню, как мы стояли у памятника Альберту Эйнштейну. Мне
статуя не понравилась, в ней скульптор демонстрирует какую-то нарочитую
небрежность. По сему поводу я вспомнил телефонный разговор Эйнштейна
с Соломоном Михоэлсом, приехавшим в Америку. Было это в разгар войны,
и в Штатах существовали какие-то ограничения на автомобильные поездки.
И вот, приглашая собеседника к себе в Принстон, Эйнштейн говорил:
- Если спросят:
...Поділитися у соцмережах