Жанр: Юмор
Легенды Невского проспекта и другие рассказы
...икогда не видел.
8. ЗЭК
Раздраженный медленным продвижением к коммунизму, Хрущев решил, что
одна из тому причин - что граждане многовато воруют, и ввел новые законы
за это, придав им обратную силу, - вплоть до высшей меры. Были велены
показательные процессы, пару человек шлепнуть и нескольких наказать
примерно, для неповадности другим.
Фимина судьба была решена на высшем ленинградском уровне, хотя его
дело не приобрело такого всемирного звучания, как дело Бродского: что ж,
удел поэта - слава, удел бизнесмена - деньги; каждому свое.
К нему явились домой, для пущей важности - ночью, предъявили
постановление и ордер, перевернули все вверх дном и отконвоировали в
Кресты. Они знали, с кем имеют дело, и на всякий случай были вежливы. Он
тоже знал, с кем имеет дело, причем знал заранее, но он был прикрыт и
отмазан слишком хорошо, куплены были все, и он счел правильным спокойно
ждать и подчиниться Закону, чтобы потом тем чище утвердить свою чистоту и
невинность.
На суда адвокат пел, как Карузо. Свидетели мычали и открещивались.
Зал рукоплескал. Прокурор потел униженно. Фима действительно выходил пред
лицом Закона чище, чем вздох ангела. Тем не менее двенадцать лет с
конфискацией он огреб, потому что этот приговор был заранее вынесен в
Смольном.
Для лагеря, в который его этапировали, это был небывалый и длительный
праздник, - точнее, для начальства лагеря. Потому что ленинградская мафия,
блюдя честь корпорации, взяла начальство на содержание. Ежемесячные оклады
и подарки - машинами, гарнитурами, телевизорами - получали начальник
колонии, зам по воспитательной работе, начальник отряда и прочие.
Авторитетные воры вдруг стали получать посылки с деликатесами и водку от
неизвестных благодетелей. Фима жил, как принц Уэльский, - его оберегали от
пушинок. Он был определен библиотекарем, жил в собственной комнате, не
ходил на разводы, не брякал пальцем о палец, не прикасался к лагерной
жратве, носил собственное белье, слушал радио, читал книги и занимался
гантелями. Однажды, забавы ради, Фима пригласил к себе на рюмку коньяка
начальника колонии и главвора зоны одновременно, видимо наслаждаясь
светским профессионализмом беседы и пикантностью ситуации. Прислуживала на
этой исторической вечеринке официантка из офицерской столовой, каковая и
осталась спать с Фимой, ценя французские духи, французское белье, деньги,
и более всего - отдельную однокомнатную квартиру в единственном
благоустроенном доме в поселке: в ее зачаточном сознании Фима был чем-то
средним между царем Соломоном и Аль Капоне, если только она когда-нибудь
слышала об этих двоих.
Фиминых миллионов хватило бы, чтобы купить всю Пермскую область и
обтянуть ее лагеря золотой проволокой. Миллионы верно работали на него,
как он работал раньше на них, и на воле за него хлопотали.
В результате седьмого ноября шестьдесят седьмого года он с
удовольствием прошел в замыкающей колонне демонстрантов по Красной
площади, помахав сменившимся за три с половиной года его отсидки вождям на
трибуне Мавзолея, патриотично выкрикнув: "Слава труженикам советской
торговли!" и громко поддержал не менее патриотический призыв "Да
здравствуют славные советские чекисты!"
Он был одет в кирзовые ботинки, синие холщовые брюки и черный ватник.
Его окружали несколько крепких молодых людей со значительными взглядами.
Внедрение его в колонную остается загадочным, но оттого не менее
достоверным фактом.
О молодецкой русской тройке Брежнева, Косыгина и Подгорного он
отозвался так: "Они бы у меня не поднялись выше смотрителей районов".
Непосредственно с Красной площади он отбыл на Ленинградский вокзал,
где друзья ждали его в абонированном целиком спальном вагоне с пиршеством,
закончившимся как раз на Московском вокзале в родном Ленинграде.
Фима покачивал кирзачом, нехотя цедил "Наполеон", лениво пожевывал
икру и рассеянно выслушивал доклады, возвращаясь к своим обязанностям.
Большая амнистия к 50-летию Советской власти прервала беззаботные период
его жизни, который позднее он вспоминал как самый счастливый.
И на голове его сияла, разумеется, невредимая, неприкасаемая шляпа,
которую он с честью пронес сквозь все испытания. Она составляла дивный
контраст с зэковским одеянием, на Красной площади балдели и оглядывались.
9. ЛЮБОВЬ
Свой путь земной пройдя до половины и вступая в гамлетовский возраст,
Фима, кремневый деляга, влюбился, как великий Гэтсби.
Анналы не сохранили ее имени, и наверняка она того не стоил. Ничего
не приметная милая девочка, которая любила другого, который не любил ее, и
слегка страдала от Фиминой национальности в неказистом воплощении.
Фима потерял свою умную голову и распушил свой сюрреалистический
хвост. По утрам ей доставляли корзины цветов, а по вечерам - билеты в
четвертый ряд, середина, на концерты мировых знаменитостей. Он снимал ей
люксовые апартаменты в Ялте и Сочи и заваливал их розами, а под окнами
лабал купленный оркестр. Это превосходило ее представления о реальности, и
поэтому не действовало.
Лощены хищники на Невском кланялись ей, а подруги бледнели до
обмороков; это ей льстило, как-то примиряло с Фимой, но не более. Он купил
бы ее за трехкомнатную квартиру, "Жигули" и песцовую шубу: дальше этого ее
воображение не шло, прочее воспринималось как какая-то ерунда и пустая
блажь. Как истинный влюбленный, он мерил не тем масштабом.
Когда выяснилось, что она собирается замуж за своего мальчика,
уеденного соперничеством всемогущего миллионера, Фима пал до дежурств в
подъезде, умоляющих писем и одиноких слез.
На свадьбу он подарил им через третьи руки ту самую квартиру и две
турпутевки в Париж. А сам в первый и последний раз в жизни нажрался в
хлам, поставив на рога всю "Асторию", а ночью снял катер речной милиции и
до утра с ревом носился по Неве, распевая "Варяга", причем баснословно
оплаченные милиционеры должны были подпевать и изображать тонущих японцев.
10. ВЕНЕЦ И КОНЕЦ
А тем временем прошла ведь израильско-арабская война шестьдесят
седьмого года, и все события годочка шестьдесят восьмого, и гайки пошли
закручиваться, и в Ленинграде, как и везде в Союзе, но довольно особенно,
стал нарастать вполне негласный, но еще более вполне официальный,
государственный то есть, антисемитизм, три "не" к евреям: не увольнять, не
принимать и не повышать, на службе, имеется в виду, и пошла закручиваться
спиралью всеохватная и небывалая коррупция, облегчающая расширение дел, но
раздражающая буйной неорганизованной конкуренцией, на подавление которой
стало уходить много сил и средств, и исчезал уже в деле былой спортивный
азарт и кайф, деятельность бесперебойного механизма концерна стала
отдавать повседневной рутиной; и началась понемногу еврейская эмиграция.
И Фима решил сваливать. Он выработал Ленинград и Союз, здесь он
поднялся до своего потолка, и пути дальше не было, и стало в общем
неинтересно.
Дело надо было продавать, а деньги превращать в валюту. Информация
разошлась по Союзу. Колесо завертелось. Все рубли были превращены в
максимальной ценности камни. Камни было выгоднее обратить в доллары на
месте.
Уже пришел вызов, и было получено разрешение, и куплены билеты на
"жидовоз" Ленинград-Вена, что празднично и нагло взмывал по четвергам из
Пулкова.
Последнюю операцию Фима проводил лично. Речь шла о чересчур уж
гигантских деньгах, и здесь доверять нельзя было никому.
Славным летним днем, под вечер, он вышел из своего дома и по Большому
проспекту пешочком двинулся к Невскому. Он помахивал пузатым старым
портфелем, из которого спереди торчал край березового веника, а сзади -
пивное горлышко. Все знали, что он любил попариться. Точно так же все
знали, что они никогда ничего не носил с собой из ценностей и барахла, и
никогда не имел при себе суммы крупнее ста рублей: на то имелись мальчики,
а он был чист и ни к чему не причастен, скромный стопятидесятирублевый
инженер. Благодушно улыбаясь, он погулял по Невскому до молодой листвы на
тихой улице Софьи Перовской, и на протяжении всего маршрута через каждую
сотню метров скользил взглядом по очередному мальчику из сторожевого
оцепления своих боевиков.
Во внутреннем кармане у него лежал мешочек с отборными бриллиантами и
изумрудами, а в подмышечной кобуре - взведенный "Макаров".
Он шел пешком, потому что на улице, да в час пик, человека труднее
взять и легче уйти, чем в транспорте.
Никто не был посвящен в его тайну. В квартире на улице Перовской
ждали человека с товаром, не зная, кто это будет; посыльный. Охране вообще
знать ничего не полагалось. Портфель был набит газетами.
Дом был оцеплен его людьми. За окнами следили. Максимальное время его
пребывания там было им сказано. Выйти он должен был только один.
Он благополучно вошел в квартиру, где его ждали.
Он пробыл там положенное время.
Вышел один и спокойно зашагал домой тем же путем.
Камни были сданы.
Он был упакован пачками долларов, как сейф Американского
Национального банка. Портфель был набит долларами плотно, как кирпич. Он
нес состояние всей своей жизни.
Плюс тот же демократично торчащий банный веник и пивное горлышко.
Он шел спокойно, и через каждый сто метров мигал своим мальчикам. И
мальчики мигали в ответ и снимали оцепление, освобождаясь по своим делам.
Так он дошел до своей линии и позволил себе закурить. И у подъезда
глубоко вздохнул, кивнул мальчику на противоположной стороне, выкинул
окурок и взялся за ручку двери.
И тут услышал за спиной властное и хамоватое:
- Стой!
И ощутил, увидел на своем плече грубую крепкую руку в милицейском
обшлаге.
С деревянным спокойствием он отпустил дверь и обернулся.
- Ну что? - осклабясь, спросил милиционер.
- Простите, не понял? - ровно ответил Фима.
- Как называется то, что вы делаете? - карающе и презрительно
допросил мент.
- Что же я делаю? - еще ровнее спросил Фима и поднял брови.
- А вы не догадываетесь?
- О чем? Я иду к себе домой.
- Домой, - со зловещей радостью повторил милиционер. - А это что?
- Это? Бутылка пива. После бани.
- Бани, значит. А в портфеле что?
- Мыло, полотенце, мочалка и грязное белье, - ровно до удивления
сказал Фима. - А что?
- Что?! - грянул милиционер. - А эт-то что?! - И ткнул пальцем к
окурку, брошенному в метре от урны. - Окурок кто на тротуар швырнул?! -
слегка разбудоражил он в себе сладкое зверство справедливой власти над
нарушителем, тупой лимитчик, белесый скобской Вася, вчера из деревни,
осуществляя власть в явном своем превосходстве над этим... жидовским
интеллигентов в шляпе.
- Простите, - вежливейше сказал Фима и только теперь услышал
нарастающий потусторонний звон.
Он наклонился и взял окурок, чтоб бросить его в урну, и в этот миг
его шляпа свалилась с головы прямо на асфальт, и нечем было ее подхватить,
потому что одной руке нельзя было расстаться с портфелем, а другой
следовало обязательно кинуть сначала окурок в урну. И, наклоненный, он
увидел, как большой, грубый, черный, воняющий мерзкой казенной ваксой
милиционерский сапог глумливым движением близится, касается белоснежной
драгоценной шляпы и, оставляя отметину, откидывает ее по заплеванному
асфальту в сторону.
Звон грохнул беззвучными небесными литаврами, Фима выдернул из-под
мышки пистолет и трижды выстрелил милиционеру в грудь.
Потом поднял шляпу, медленно и бережно вытер ладонью и надел на
голову.
Не взглянул на тело, растер ногой окурок и тихо вошел в подъезд,
аккуратно закрыл за собой дверь.
Двое мальчиков спускались навстречу с площадки с раскрытыми ртами.
- Свободны, - устало сказал им Фима. - Вас здесь не было. - И стал
подниматься по лестнице к себе домой.
- Мама, - сказал он, - я хочу отдохнуть. Если позвонят - проводи ко
мне.
На суде, уже после его последнего слова, расстрел шел однозначно,
судья не выдержала:
- Ну скажите, за что вы все-таки его убили?
- За шляпу, - ответил Фима.
БАЛЛАДА О ЗНАМЕНИ
"Знамя есть священная херугва, которая... которой..."
А. Куприн, "Поединок"
Боевых офицеров, которые дожили до конца войны - и не были потом
уволены в запас - распихали по дальним дырам; подальше от декабристского
духа. А то - навидались Европы, мало ли что. И они тихо там дослуживали до
пенсии, поминая военные годы.
И торчал в глуши огромного Ленинградского Военного Округа обычный
линейный мотострелковый полк. Это назывался он уже в духе времени -
мотострелковый, а на самом деле был просто пехотный.
И командовал им полковник, фронтовик и орденоносец, служба которого
завершалась в этом тупике. В войну-то звания шли хорошо - кто жив
оставался, а в мирное время куда тех полковников девать? дослуживай... Не
все умеют к теплому местечку в штабе или тем более на военной кафедре вуза
пристроиться. А этот полковник мужик был простой и бесхитростный: служака.
Жизнь в полку скучная, однообразная: гарнизонное бытье. Слава и
подвиги - позади. Новобранцы, учения, отчеты, пьянки и сплетни. Рядом - -
деревенька, кругом - леса и болота, ни тебе погулять, ни душу отвести.
А уж в деревне житье и вовсе ничтожное. Бедное и серое.
И только дважды в год сияло событие - устраивался парад. Это был
праздник. В парад полковник вкладывал всю душу, вынимая ее из подчиненных.
За две недели начинали маршировать. За неделю сколачивали на деревенской
площади перед сельсоветом трибуну и обивали кумачом. Изготовляли
транспаранты, прилепляли на стены плакаты. Сержанты гоняли солдат, офицеры
надраивали парадную форму и нацепляли награды, технику красили свежей
краской, наводя обода и ступицы белым для нарядности - все приводили в
большой ажур.
И в радостные утра 7 Ноября и 1 Мая вся деревня загодя толпилась за
оцеплением вокруг площади. Деревенское начальство и старшие офицеры - на
трибуне. Комендантский взвод, в белых перчатках, с симоновскими
карабинами, вытягивал линейных. Полковой оркестр слепил медью и рубил
марши. И весь полк в парадных порядках, р-равнение направо, отбивал шаг
перед трибуной. Все девять рот всех трех батальонов. Открывала парад, по
традиции, разведрота, а завершал его артдивизион и танковая рота. В конце
шли даже, держа строй, санитарные машины санчасти и ротные полевые кухни -
все как есть хозяйство в полном составе.
Народ гордился, пацаны орали, офицеры держали под козырек, а во
главе, в центре трибуны, стоял полковник, подав вперед грудь в боевых
орденах, и отечески упивался безукоризненной готовностью своего полка. Все
свое армейское честолюбие, всю кровную приверженность старого
профессионала своему делу являл он в этих парадах.
А впереди всей бесконечной стройной колонны - знаменосец! - плыл
двухметрового роста усатый и бравый старшина, полный кавалер орденов
Славы. Это уже была просто местная знаменитость, любимец публики. Пацаны
гордились им, как чем-то собственным, и спорили, что, поскольку он полный
кавалер Славы, то он главнее офицеров, и старше только полковник.
А после парада был гвоздь программы - пиво! Надо знать жизнь глухой
деревушки того времени, чтобы оценить, что такое было там - пиво; да еще
для солдата. Дважды в год полковник усылал машину в Ленинград и всеми
правдами и неправдами изыскивал средства и возможности купить три бочки
пива. Каждому по кружке. Эти бочки закатывались в ларек, пустовавший все
остальное время года, и вышедший с парадной дистанции личный состав в
четко отработанной последовательности (это тоже входило в ночные и дневные
репетиции!) выпивал свою кружку. А население кормили из дымивших, только
что прошедших парадом полевых кухонь. Колхозников, естественно, было куда
меньше, чем солдат в полку, и в этот-то уж праздничный день они наедались
от пуза. И, таким образом, убеждались в смысле плаката на избе-читальне:
"Народ и армия едины!"
Хороший был полковник. Слуга царю, отец солдатам.
И вот, значит, проходит такой первомайский парад. Оркестр ликует и
гремит. Линейные замерли - штыки в небо, флажки на них плещутся. И с
широкой алой лентой через плечо шагает старшина, колотя пыль из
деревенского плаца, и в руках у него Знамя полка - 327-го гвардейского
ордена Богдана Хмельницкого Славгородского мотострелкового - бахрома
золотом, георгиевская лента по ветру бьет, орденок в углу эмалью блещет, и
буквы дугой через красное поле. А по бокам его, на полшага сзади -
ассистенты при знамени, статные юные лейтенанты, серебро шашек в положении
на-краул искрами вспыхивает.
И за ними - со своей песней, с лихим присвистом - разведрота
марширует.
Музыка сердца! Сильна непобедимая армия, жив фронтовой дух!
И, миновав дистанцию церемониального марша и свернув за угол
единственной деревенской улицы, старшина-знаменосец подходит к ларьку.
Кружки уже налиты, кухонный наряд в белых куртках и колпаках готов к
раздаче - да чтоб без проволочек! полторы тыщи рыл участвуют в параде, и
каждому по кружке надо в отмеренные минуты!
И старшина, как знаменосец и заслуженный фронтовик, по традиции
получает первым, и не одну кружку, а две. Первую он выпивает залпом, под
вторую закуривает дорогую, командирскую, по случаю торжества, папиросу
"Казбек" и уже через затяжку вытягивает пивко по глоточку и со смаком.
Парад окончен.
Теперь - в гарнизон, столы уже накрыты, столовая украшена:
праздничный обед. К этому обеду полковник приказывал резать кабана из
подсобного хозяйства, баранов, закупить в деревне соленых огурцов, и давал
ротным негласное указание организовать наркомовские сто граммов всему
личному составу - без рекламы, так сказать. Во славу оружия и память
Победы.
Хороший был полковник. Больше таких уже нет. Полк за ним - в огонь и
в воду. И у командования на прекрасном счету, в пример всем ставили. Но -
не продвигали... Не то он когда-то где-то сказал не то, или по возрасту
попал в неперспективные, или замполит про сто граммов стучал в политотдел
дивизии... В общем, вся его жизнь была - родной полк, и как апофеоз службы
- эти парады.
Значит, старшина выбрасывает окурок, ставит с сожалением пустую
кружку, и протягивает руку за знаменем, которое, свернув, прислонил к
ларьку сбоку...
Не стоит там что-то знамя. Это он перепутал - он его с другого бока
прислонил.
Смотрит он с другого бока: нету. Нету там знамени.
Странно. Ставил же. Сзади, значит, поставил...
Но только сзади ларька знамени тоже нету.
Старшина спрашивает лейтенантов-ассистентов:
- Ребята, у кого знамя?
Они на него смотрят непонимающе:
- Как у кого? Ты ж его из рук не выпускал.
- Да вот, - говорит, - поставил здесь...
Они вместе смотрят ларек со всех сторон - нет, у ларька знамя не
стоит.
Начинают вертеть головами по сторонам. Взять никто не мог. Кругом в
пулеметном темпе полк пиво пьет повзводно и поротно, и вольным шагом
марширует в расположение.
- А кто сегодня дежурный по посту N_1? Во балда! Не иначе разводящий
распорядился сдуру знамя сразу после парада доставить на место - и отрядил
караульных прямо к концу церемониального марша. Так спрашивать же надо!
салаги...
Старшина с ассистентами, спрятавшими шашки в ножны, идет в штаб
полка, к знаменной витрине, где на посту N_1 стоит с автоматом "на грудь"
часовой.
Пуста витрина.
- Знамя где? - спрашивает старшина у часового.
Тот от удивления начинает говорить, что ему на этом почетном посту
категорически запрещено:
- Как это? Так вы же знаменосец...
- Тебе его что - не приносили?
- Кто?
- Ну... внешний караул...
- Никак нет. А что - должны были?
Идут к начальнику караула:
- Знамя ты брал?
Тот смеется - оценил шутку.
- Ага, - говорит. - Пусть, думаю, повисит немного над КПП, чтоб сразу
было всем видно, что они входят не куда-нибудь, а в гвардейский
орденоносный полк.
- Ну же ты мудак!! Где оно?!
- Да вы чего?.. Я ж так, ребята... шучу... а что?
- Шутишь?! ничего. Молчи... понял?!
У старшины делается все более бледноватый вид, и пышные усы
постепенно обвисают книзу. Лейтенанты-ассистенты - те откровенно
мандражируют. И они начинают перерывать полк: какой идиот взял знамя и где
его теперь держит.
Возвращаются к ларьку. Там уже свернуто все пивное хозяйство.
- Не, - говорит ларечник, - вы что. Ничо не видел. Да ты ж его из рук
не выпускал.
- Не выпускал, - мрачно басит сержант, сделавшийся ниже ростом.
Может, в кабинет командира полка занесли? Или к начштаба?
Идут обратно в штаб. Нет - пусто. Во все окна заглянули. Только
часовой у пустой витрины смотрит выжидательно, болван.
Они проходят по всем ротам. Идут в автопарк: может, знамя у ларька
упало, соскользнуло по стенке, и кто-то в толчее его поднял и положил,
например, на броню, и так на танке оно в парк уехало.
Нет; нету.
Дежурный по парку сильно удивляется вопросу и, конечно, тоже ничего
не видел.
Тем временем полк окончил праздничный обед. Половина солдат валит в
увольнение: сбрасываться на самогон, драться в очередь вокруг четырех
деревенских девок и склонять к любви средний школьный возраст. Офицеры
компаниями шествуют по домам - за столы с выпивкой и закуской. Тихо в
расположении. И нет нигде знамени.
Человек, не служивший в Советской Армии первого послевоенного
десятилетия, а тем паче вообще штатский, ужаса и масштаба происшедшей
трагедии оценить не может. В лучшем случае он слыхал, что высший знак
солдатской доблести - это трахнуть бабу под знаменем части. Сейчас, когда
лейтенант в автобусе не уступает место полковнику, когда и солдат не
солдат, и офицер не офицер, и присяга не присяга, и армия развалилась на
части, и не то что знамена - крейсера крадут и танковые колонны продают
контрабандой за границу, - сейчас старая сталинского закала армия может
восприниматься только как седая легенда. Потому что колхозный парень в
армию шел как за счастьем: сытная еда! теплая красивая одежда! простыни,
одеяло, койка! а через три года - паспорт в руки - и свободен, езжай куда
хочешь! А посреди службы - десятидневный отпуск домой! Это ж был солдат.
Не то, что иное, когда призванный в воздушный десант не может раз
подтянуться на турнике. А офицер был - белая каста! Диагоналевая форма,
паек, оплаченная дорога в отпуск, две тысячи зарплаты у взводного - офицер
был богатый и уважаемый человек, и ездил исключительно в купейном, а от
майора - полагалось в мягком вагоне.
И отсутствие Знамени части - это кощунственнее, чем попасть в плен.
Это граничит с изменой Родине. Это трибунал и вечный несмываемый позор.
Это... это невообразимо, невозможно! За знамя можно умереть, спасти его
ценой своей жизни, вынести простреленным на собственном теле, встать на
колено и поцеловать; в самом крайнем случае его можно склонить над телом
павшего героя. Но лишиться его принципиально невозможно ни в коем случае.
Провались белый свет! - но знамя должно быть сохранено.
И вот кругом весеннее солнце и пролетарский веселый праздник, а
знамени нет. Законы чести рекомендуют выход единственный - застрелиться.
Потому что второй выход, по законам чести, - это сначала с тебя перед
строем сорвут погоны, а уже после этого ты можешь, опять же, застрелиться.
Но старшина - все-таки не офицер, и вообще он чудом уцелел, пройдя
насквозь такую войну, и стреляться он не хочет. Тем более что у него семья
и дети. И вообще знамя еще не пропало, оно явно ведь где-то здесь есть,
должно найтись.
Лейтенанты-ассистенты, которые по статуту церемонии призваны охранять
со своими шашками вышеуказанное знамя, стреляться также не хотят. Они его
в руках не держали, у них его не отбирали, чего ж им стреляться. Им еще
жить да жить...
Они втроем еще раз и еще перерывают полк со всем его хозяйством вдоль
и поперек - и нигде знамени нет. Его нет в Ленинской комнате, нет у
полкового художника, нет в оркестре среди их тромбонов и геликонов, и нет
даже на свинарнике в подсобном хозяйстве. На кухне нет, на стрельбище нет,
и в санчасти тоже его нет.
А все уже обращают внимание, что они рыщут где ни попадя троицей, и
вид у них прибабахнутый. И на вопросы они не отвечают. А что тут ответишь?
Что святыня части как-то ненароком потерялась?
Вечером один лейтенант говорит:
- Ну что... Надо докладывать.
Старшина - с мертвой безжизненностью:
- Кому?..
- Кому... По команде... дежурному по полку.
Старшина садится на завалинку, закрывает глаза и говорит:
- Докладывать будет старший по званию.
Лейтенанты хором говорят:
- Вот уж хрен тебе. Я дежурному докладывать не буду. Знамя поручено
знаменосцу, вот ты и докладывай.
Старшина говорит:
- Я дежурному докладывать не буду. По уставу докладывает старший.
- По уставу тебя расстрелять перед строем за утерю знамени!
- Верно, - соглашается старшина. - Я буду стоять перед тем строем
посередине, а вы по бокам.
В конце концов они втроем идут в дежурку, и там лейтенанты все-таки
выпихивают старшину вперед:
- Ты фронтовик, кавалер Славы, не офицер, тебе простят... а нам -
все: конец, суд офицерской чести - и в любом случае пинка под зад из
армии, даже если оно найдется.
И старшина докладывает:
- Товарищ гвардии капитан... так и так... в общем... плохо все...
- Что так
...Закладка в соц.сетях