Жанр: История
Ходжа Насреддин 1-2. Возмутитель спокойствия. Очарованный принц.
...появился у чайханы; наполнив их, одну — лепешками, вторую --
абрикосами, он ушел, не заметив, как и вчера, поклонов,
обращенных к нему.
Чайхана загудела, заволновалась. Куда он девал все,
купленное вчера? Съел? Там хватило бы на пятерых! Загадка!.. В
скудной событиями робкой жизни чоракцев она вырастала до
размеров зловещей тайны.
А тут еще один пастух подлил масла в костер пересудов.
Этот пастух шел с пастбища в селение, чтобы купить ячменной
муки, и по дороге случайно заглянул в хибарку на бугре. Глазам
его представилось нечто, смутившее разум: новый хранитель озера
кормил своего ишака белыми лепешками и абрикосами, освобождая
последние от косточек и вырезая ножом червоточины. Покупая
муку, пастух, конечно, рассказал об этом лавочнику; тот
немедленно закрыл свою лавку и, приплясывая от нетерпения,
побежал в чайхану с горячим, обжигающим язык и десны орехом
новости во рту.
Кормит ишака! Белыми лепешками, абрикосами! Чайханщик
Сафар побледнел. Глупый шерстобит Рах-матулла повалился в
корчах на спину и задохнулся от смеха. Мельник и маслодел — не
поверили.
Нашелся из молодых один смельчак, вызвался сходить
посмотреть. Ему повезло: он подкрался к хибарке незаметно и как
раз вовремя,-- ишак ужинал. Он ужинал белыми лепешками и
абрикосами,-- в точности, как говорил пастух, а новый хранитель
кланялся ему и, подавая на ладони разрезанные пополам абрикосы
без косточек, называл его "сиятельным", "блистательным" и
"царственнородным".
Смельчак вернулся в чайхану. Притихшая было на время от
отсутствия, она вновь загудела. Значит, правда! Но что
скрывается за этим? Гончар Ширмат молча постучал пальцем по
своему лбу. Такое предположение казалось наиболее вероятным,--
но как же тогда Агабек, хитрейший из хитрых, не разглядел этого
в новом хранителе? Да и недавняя игра в шахматы?.. Сумасшедшие
так не играют! Или, может быть, они с Агабеком вступили в
тайный сговор, а все остальное — хитрости, творимые для отвода
глаз? Но какой сговор, какую цель он преследует, против кого
направлен? Отобрать в свою пользу все поля, отобрать сады, вот
что они задумали — не иначе!
— И мою чайхану тоже! — мрачно добавил Сафар.-- Надо
было соглашаться в прошлом году, когда мне давали за нее сто
пятьдесят таньга!
Расчет Ходжи Насреддина оправдался: чайханщик Сафар за
шахматами рассказал Агабеку об ишачьих пирах в мазанке на
бугре.
Чтобы собственными глазами увидеть закупку лепешек и
абрикосов, Агабек задержался в чайхане дольше обычного.
И он увидел! Ходжа Насреддин нарочно купил у него на
глазах не две, а четыре корзины,-- пришлось взять в помощь
лепешечника, чтобы донести. При этом Ходжа Насреддин показывал
вид, что не заметил в чайхане Агабека, но про себя думал:
"Сегодня же он пожалует ко мне в мазанку".
К вечеру он увлажнил глиняный пол водою, принес
свеженарезанного камыша и устроил ишаку постель, потом разделил
половинками абрикосы и разложил в красивом порядке на глиняном
расписном блюде, купленном у Сафара за восемь таньга.
В приоткрытую дверь он увидел Агабека, направляющегося к
мазанке.
Небо пламенело, солнце опускалось в море огня;
освещенный в спину Агабек рисовался на закатном небе
грузно и тяжко, словно высеченный из камня. Но бывает на каждый
день свой молот! Ходжа Насреддин придвинул к себе корзину с
лепешками, блюдо с абрикосами, повернулся лицом к ишаку, спиной
— к двери. Закатное солнце окрашивало стену перед ним теплым
янтарным светом; ишак, почуяв лепешечный запах, поднял уши --
кончики их опушились в сиянии, сквозя тонкими волосками.
— Успеешь! — сердито сказал Ходжа Насреддин, оттолкнув
от корзины его подсунувшуюся морду.
Закатный свет на стене погас, прикрытый тенью:
Агабек стоял в дверях.
— О блистательный и царственнородный! — без малейшей
заминки продолжал Ходжа Насреддин, протягивая ишаку лепешку.--
Я нигде не мог найти в этом глухом селении лучших. Да что
спросишь со здешних пекарей, если они даже и близко не
подходили к дворцовым пекарням! Зато абрикосы хороши, без
единой червоточинки; полагаю, они заслуживают вашего
сиятельного одобрения.
Абрикосы заслуживали одобрения: в две минуты блюда — как
не бывало! Затем "блистательный" вернулся к лепешкам и сожрал
подряд четыре штуки. Охота к еде у него разыгралась, он
требовал еще и еще,-- Ходжа Насреддин мог только шевелить в
негодовании бровями да тихонько шипеть, а спиной пребывал
по-прежнему в низкопоклонном изгибе.
Тень, заслонявшая вечерний свет, пошевелилась.
Как бы услышав шорох. Ходжа Насреддин обернулся,
выпрямился, изобразил на лице испуг, замешательство. С
преднамеренной неловкостью загородил собой ишака, у которого из
пасти торчала недожеванная лепешка.
Агабек шагнул в дверь и уставился на Ходжу Насреддина
строгим вопрошающим взглядом.
Ишак продолжал жевать; лепешка, пошевеливаясь, быстро
втягивалась в его пасть.
— Вот оно что! — протянул Агабек, делая по старой
судейской привычке вид, что ему все понятно, хотя на самом деле
ему ничего не было понятно.-- Вот куда, оказывается, ты деваешь
абрикосы и лепешки целыми корзинами!
— Я... я никуда не деваю,-- сбивчиво забормотал Ходжа
Насреддин.-- Я употребляю в пищу.
— Употребляешь в пищу! — усмехнулся Агабек, всколыхнув
бороду.-- Две корзины лепешек и две корзины абрикосов
ежедневно! Не лги, не скрывайся, говори правду! — Он грудью
надвинулся на Ходжу Насреддина, чувствуя за его замешательством
тайну, быть может преступную.-- Говори правду, я видел:
ты кормишь абрикосами и лепешками своего ишака.
— Т-с-с! — Ходжа Насреддин сморщился, даже присел, как
будто ему попала холодная вода в больной зуб.-- Ради аллаха, о
высокочтимый хозяин, не произноси этого грубого слова: оно
здесь неуместно.
— Как это — неуместно? Здесь стоит ишак, я вижу ишака и
говорю — ишак!
— Трижды, как нарочно! Лучше выйдем, хозяин, и поговорим
за дверью, наедине.
— Мы и здесь наедине,-- ведь не считаешь же ты нашим
третьим собеседником этого ишака?
— В четвертый раз, милостивый аллах! Выйдем, хозяин,
выйдем!
Он вытеснил Агабека из мазанки, прикрыл дверь. И сразу
угодил под строжайший допрос.
— Не допытывайся, хозяин, это — великая тайна, к ней
причастны многие сильные мира.
— Сильные мира? Но тогда, наравне с другими сильными,
посвяти и меня в свою тайну.
— Я глубоко тебя чту, хозяин; здесь, в Чораке, ты
воистину сильный, но по сравнению с теми — козявка или, лучше
сказать, муравей.
— Я — муравей! Да завяжется в три узла твой язык на этом
дерзком слове!
— Прости меня, хозяин, но если речь идет о царственных
особах...
— О царственных особах? — Кальян суетного нетерпения
возжегся и задымил в душе Агабека.-- Ты мой слуга, значит, не
должен от меня скрывать ничего.
Ходжа Насреддин поник головою, как бы раздираемый надвое
противоречивыми чувствами:
— Что же мне делать? С одной стороны, я действительно не
должен иметь никаких тайн от своего благодетеля — так
наставлял меня покойный отец...
— Он тебя правильно наставлял и, по-видимому, был
достойнейший человек.
— Но с другой стороны — тайна и гнев могучих, гнев,
который может испепелить нас обоих.
— Я никому не скажу.
— Не сочти за дерзость, хозяин, если я потребую клятвы.
— Клянусь своим загробным спасением!
И Агабек придвинулся к Ходже Насреддину вплотную, готовясь
услышать великую тайну.
Однако по расчетам Ходжи Насреддина время для этого еще не
пришло, плод еще не созрел,-- пусть повисит на ветке.
Сколько ни бился Агабек — Ходжа Насреддин остался
непреклонен. Через неделю, раньше нельзя, он не может раньше,
если бы даже ему пришлось покинуть место хранителя озера.
— Покинуть место? Что ты, зачем же! — испугался Агабек,
сразу ослабив напор.-- Если так — я подожду.
Соблазненный червяком тайны, он теперь крепко сидел на
крючке!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Все, все проходит; бьют барабаны, и базар затихает --
пестрый кипучий базар нашей жизни. Одна за другой закрываются
лавки суетных мелких желаний, пустеют ряды страстей, площади
надежд и ярмарки устремлений; становится вокруг тихо,
просторно, с неба льется грустный закатный свет,-- близится
вечер, время подсчета прибылей и убытков. Вернее — только
убытков; вот мы, например,-- многоскорбный повествователь этой
истории, не можем, не кривя душой, похвалиться, что заканчиваем
базар своей жизни с прибылью в кошельке.
Миры совершают свой путь; мгновения цепляются за
мгновения, минуты — за минуты, часы — за часы, образуя дни,
месяцы, годы,-- но мы, многоскорбный повествователь, из этой
вечной цепи ничего не можем ни удержать, ни сохранить для себя,
кроме воспоминаний — слабых оттисков, запечатленных как бы на
тающем льду. И счастлив тот, кто к закату жизни найдет их не
совсем еще изгладившимися: тогда ему, как бы в награду за все
пережитое, дается вторая юность — бесплотное отражение первой.
Она не властна уничтожить морщины лица, вернуть силу мышцам,
легкость — походке и звонкость — голосу; ее владения --
только душа. Встречали вы старика с ясными и светлыми глазами?
Это юность, повторенная в его душе, смотрит на вас, это
бесплотный поцелуй из прошлого, подобный свету погаснувшей
звезды, это блуждающий где-то и наконец вернувшийся к нам
обратно звук струны, которая давно уж отзвенела. Да будет
ниспослана такая милость и нам за все наши горести и утраты:
пусть никогда не изгладится в нашем сердце благословенный
оттиск, оставленный юностью,-- дабы, вернувшись к нам на
закате, узнала она дом, в котором когда-то жила... Есть на
земле Фергана, навек покинутая нами и навек незабвенная,--
голубой сон души; это ее память, ее след оттиснулись на
сердце,-- ее раскаленное солнце, ее города с многошумными,
пестроцветными базарами, ее селения, утонувшие в зеленых садах,
ее горы с вознесенными за облака снеговыми вершинами и
мутно-ледяными потоками, ее поля, озера и пески, хрустальные
рассветы и багрово-страстные, во всю небесную ширь, закаты над
горами, ее осиянные ночи, задымленные чайханы, ее дороги,
каждая из которых казалась когда-то дорогой в Ирам — страну
счастливых чудес... Все это в сердце. Вернусь ли, увижу ли?
Нет, никогда. Но есть впереди примирение: вторая юность,-- мы
не вернемся, мы вспомним...
Прервем наши грустные размышления; зачем переживать нам
старость дважды, один раз — в предчувствиях, а второй --
наяву? Не так уж много дней подарено нам, чтобы могли мы
тратить их с подобным безрассудством, позволяя будущему
пожирать настоящее; полдень позади, но до закатных барабанов
еще далеко, и базар еще шумит полным голосом; торгуют все
лавки, затоплены тысячами людей ряды, волнуются и гудят
площади; крики водоносов сливаются с гнусавыми воплями нищих и
пением дервишей, скрипят арбы, ревут верблюды, звенят молотки
чеканщиков, рокочут бубны шутов и плясуний, харчевни расстилают
свои пахучие дымы, блестит под солнцем шелк, переливается
бархат, играют узорами дорогие ковры — нет конца базару, и нет
предела его богатству.
Хорошо на базаре продавцу, уверенному в добротности своего
товара: ему нет нужды хитрить, и лебезить перед покупателем, и
заговаривать зубы, подсовывая товар хорошим концом и пряча
изъян за прилавок; вольготно и покупателю, чувствующему в поясе
плотную тяжесть туго набитого кошелька. Но что делать на шумном
базаре жизни тому, у кого весь товар состоит из возвышенных
чувств и неясных мечтаний, а в кошельке, вместо золота и
серебра, содержатся одни сомнения да глупые вопросы: где начало
всех начал и конец всех концов, в чем смысл бытия, каково
назначение зла на земле и как без него мы смогли бы
распознавать добро? Кому нужен такой товар и такие монеты
здесь, где все заняты только торгом:
приценяются и покупают, рвут и хватают, продают и предают,
обманывают и надувают, орут и вопят, толпятся и теснятся, и не
прочь при случае задушить зазевавшегося! Такой человек, ничего
не продаст и не купит на этом базаре с прибылью для себя,-- его
место среди нищих и дервишей...
Но мы, оказывается, все еще до сих пор сидим в чайхане
раздумий о жизни,-- в этой грустной чайхане, где пьют из
чайника несбывшихся надежд и курят из кальяна поздних
раскаянии. Скорей на базар! Эй, чайханщик, получи деньги за
свой горький чай; лучше бы нам не заходить в твою чайхану и не
пробовать его: меньше было бы морщин на лице!.. Скорей на
базар, в гул и пыль, в тесноту и давку, в этот неистощимый
водопад красок, звуков и запахов, что бурлит и клокочет, крутя
мельницу торга. Разыщем в толпе одноглазого вора, узнаем, как
удалось ему исполнить приказание Ходжи Насреддина.
Четыре тысячи таньга праведных денег. Праведных денег!
Очутившись на кокандском базаре, одноглазый вор уже второй день
бродил по рядам в тягостном, бездейственном недоумении. Сотни,
даже тысячи кошельков были вокруг; скрытые в поясах и карманах
кокандских ротозеев, они дразнили его опытный взгляд своими
заманчивыми припухлостями, вызывая сладостную дрожь в пальцах,
и даже как будто бы слегка шевелились, крича тонкими голосами:
"Возьми нас, возьми! Избавь нас, ради аллаха, от нашего тесного
плена; мы хотим на волю, на солнце,-- о как весел и радостен
будет в его лучах наш золотой и серебряный блеск!" И он бы
взял, взял без всякого груда, взял так ловко, что обокраденный
ротозей в шелковом праздничном халате и тюбетейке с красной
кисточкой долго бы еще, ничего не подозревая, странствовал по
рядам, приценяясь к товару, и, только сторговавшись и развязав
пояс, чтобы заплатить, замер бы в несказанном изумлении, с
выпученными глазами и отвалившейся челюстью, увидев, что его
кошелек с бисерной оторочкой вдруг превратился в круглый
булыжник, обмотанный грязными тряпками. Такие дела одноглазому
вору были не в диковинку, но его смущала праведность денег.
Ведь это было все равно, как если бы ему поручили достать сухой
воды или холодного огня!
Он долго отирался возле одного китайского купца, но так и
не нашел в своем разуме никаких доводов, что китайские деньги
праведнее других. Та же неудача постигла его и около индийского
вельможи в пышном тюрбане с высоким золотым пером. От вельможи
перешел он к чернобородому горцу — продавцу золотого песка,
намытого им собственноручно в темных ущельях, куда путь лежит
по заоблачным обрывистым тропам, через льды и снежную пыль
смертоносных лавин;
это золото было праведным только для самого горца — и вор
проследовал мимо, не останавливаясь.
Он терялся в догадках и не мог подступиться ни к одному
кошельку. И не было рядом, чтобы помочь, Ходжи Насреддина с его
мудрым словом. Вор уже начал изнемогать под бременем всяких
сомнений, когда вдалеке увидел за прилавком толстого менялу,
отсчитывавшего мелкое серебро какому-то арабскому купцу.
Вот они, праведные деньги! Сам Ходжа Насред-дин не
побрезговал бы зачерпнуть из этого источника. Если они были
праведными в первый раз, то почему бы они оказались
неправедными во второй? "Дальше я никуда не пойду!" — сказал
себе вор, вошел в чайхану напротив и уселся так, чтобы видеть
менялу.
Ему повезло: меняла в этот день закрыл свою лавку задолго
до барабанов и с тяжелой раздувшейся сумкой на боку отправился
домой.
Вор крадучись последовал за ним.
Базар, открытый солнцу, был полон сухого недвижного зноя.
Меняла пыхтел и обливался потом. Скоро он свернул в переулок,
где жили только богачи — судя по резным ореховым калиткам в
глухих заборах. Кое-где поверх забора перевешивалась
абрикосовая ветка, отягощенная золотыми плодами, или
виноградная лоза, одетая молодой листвой, сквозящей на солнце
нежным зеленым светом. Гул базара слышался здесь отдаленно и
глухо,-- царила тишина, без хлопотливой переклички женщин и
детского плача, столь обязательных в жилищах бедняков. Даже
вода вдоль заборов журчала робко, словно бы шепотом,-- и, мягко
изгибаясь, без водоворотов и булькания, скользила в деревянные
желоба, отходившие от главного арыка во дворы, к водоемам.
Одноглазый вор хорошо знал Коканд, но в этом переулке не
был ни разу; на всякий случай он запоминал все изгибы и
повороты. Миновали старую мечеть, миновали узенький горбатый
мостик; за следующим поворотом переулок прервался; вдали
виднелось большое кладбище, окаймленное зеленью. Здесь стоял
дом менялы — как раз напротив маленького водоема, обсаженного
деревьями.
Меняла постучал железным кольцом в калитку. Открыл
какой-то старик. "Слуга,-- отметил про себя вор.-- Один или
несколько? Подождем, узнаем".
Он отошел к водоему, лег в тени, сдвинул тюбетейку на лицо
и прикинулся спящим.
Лежать ему пришлось долго. Солнце заметно передвинулось в
небе и теперь посылало свой низкий широкий луч прямо на водоем,
просвечивая вглубь его зеленоватую воду, кишмя кишевшую разными
водяными мошками — мириадами жизней, живой солнечной пылью,
словно бы принесенной сюда этим янтарным лучом из мирового
простора.
Одноглазый ждал. Терпение было необходимой принадлежностью
его ремесла,-- он умел, когда нужно, вполне уподобиться коту,
что сидит порой целую ночь не шевелясь над мышиной лазейкой.
Он был вознагражден за свое терпение: калитка скрипнула,
открылась — и он увидел менялу. На этот раз меняла был без
сумки, но его шелковый пояс поверх халата заметно съезжал на
бедра, оттягиваемый с обеих сторон тяжелыми кошельками.
За спиной менялы в калитке мелькнуло женское лицо без
чадры — большие черные глаза, густо на-сурмленные брови,
длинные косы. Вор догадался: прекрасная Арзи-биби, жена менялы.
Вспомнилась бедная вдова, лишившаяся своих драгоценностей,
вспомнился вельможа и его неотразимые, закрученные усы, на
острых кончиках которых так и чудились нанизанные десятками
женские пылающие сердца.
Вор затаил дыхание, прислушиваясь.
— Когда ты вернешься? — сердито спрашивала Арзи-биби
своим густым бархатистым голосом.-- Или мне опять в ожидании
томиться до поздней ночи и думать — не случилось ли что с
тобой?
— А что может со мной случиться? — ответил меняла.-- Я
иду к почтеннейшему Вахиду сыграть в кости. Прошлый раз я
проиграл ему триста семьдесят таньга и хочу вернуть свой
убыток.
— Значит, до ночи! — воскликнула она.-- Видит аллах,
твои кости доведут нас до нищенской сумы! Иди, я уже привыкла
быть заброшенной и одинокой. Ни одного вечера ты не можешь
выбрать для меня, ни одного вечера!
Из дальнейшего будет видно, что она весь день только о том
и думала, чтобы выпроводить куда-нибудь своего нудного
толстяка,-- но кто бы на его месте осмелился допустить в свой
разум такую догадку, слыша в ее голосе и затаенную ревность, и
слезы.
— Кости, лошади, базар, а для меня... для меня нет места
в твоем жестоком сердце! — закончила она с горькой обидой --
может быть, даже и не притворной, ибо женщины умеют убеждать в
искренности своей лжи не только мужчин, но и самих себя, что
придает их коварствам особую силу.
Она хлопнула калиткой, ушла в дом.
Меняла запыхтел, вытер платком лицо и жирный загривок,
беззвучно пошевелил толстыми губами, видимо продолжая в своем
воображении разговор с женой,-- потом в сердцах крякнул, махнул
рукой и отправился к Вахиду отыгрывать свои триста семьдесят
таньга.
Вор за все это время не пошевелился, не прервал ни на
секунду притворного храпа,-- но если бы кто-нибудь в эту минуту
нечаянно заглянул ему в лицо, под тюбетейку, то в испуге, в
изумлении отпрянул бы, восклицая: "Что я вижу! Неужели возможен
в человеческом, а не в дьявольском взгляде такой пронзительный
желтый огонь?" Одноглазый был охвачен воровской лихорадкой;
хищные мысли взблескивали в его уме беспрерывно, одна за
другой, как июльские горные молнии. Значит — сумка осталась в
доме! Где она спрятана? Бывает ли дом когда-нибудь пустым, хотя
бы на пять минут?
Калитка опять открылась. На дорогу вышли двое:
старый привратник, которого вор уже видел, и за ним,
волоча ноги, зевая, потягиваясь,-- второй слуга, помоложе,
заспанный и помятый, с китайским расписным кувшинчиком в руках.
— А теперь ей понадобились свежие финики! — брюзгливо
сказал старик, вытряхивая на ладонь из тыквенной табачницы
изрядную щепоть "наса" — едкого дурманящего зелья,
составленного из табака, извести и еще каких-то снадобий.--
Иди, говорит, достань где хочешь! — Он открыл рот и ловким
броском, хлопнув себя ладонью по губам, заложил "нас" глубоко
под язык.-- Шайтан ее задери вместе с финиками; где я должен их
разыскивать? — Теперь он говорил, как параличный, одними
губами, без помощи языка, занятого прижиманием "наса" к нижнему
небу.
— А меня послала за индийским шербетом,-- сонным гнусавым
голосом отозвался слуга помоложе, протирая кулаком запухшие
глаза.-- Уснуть не дают человеку!
Старик, прицелившись в шмеля на ветке, длинно и смачно
сплюнул зеленой слюной, но промахнулся:
шмель улетел.
— Знаешь что,-- предложил старик,-- посидим лучше в
какой-нибудь чайхане, а потом порознь вернемся домой и скажем,
что не нашли.
— Ты посидишь, а я усну часочек! — обрадовался второй.
С тем они оба и удалились.
Не успел еще вор толком обдумать их речи, как снова
калитка открылась и на дорогу выпорхнули две молоденькие
служанки с откинутыми чадрами. Они выпорхнули, словно птички из
клетки, и сразу начали вертеться, прихорашиваться и щебетать,
стрекотать с непостижимой быстротой, как будто в их маленьких
коралловых ротиках было за жемчужными зубками не по одному
языку, а по целому десятку! Вор хбтя и морщился брезгливо, но
слушал.
— Она просто с ума сошла! — щебетала первая.-- Она меня
посылает в Кизыл-слободу к своей вышивальщице! Подумаешь,
нельзя подождать до завтра, когда вышивальщица сама придет!
— А меня — на Арабскую площадь, к своей кружевнице,--
застрекотала вторая.-- Зачем, не пойму, ей понадобились так
безотлагательно кружева?
— Как зачем? Разве ты забыла о сиятельном Ка-мильбеке?
Обе фыркнули, потом звонко, на весь переулок, захохотали,
блестя молодыми глазами.
— А по-моему, никуда нам "не надо и ходить,--
рассудительно сказала первая служанка.-- Здесь неподалеку живет
моя тетя — идем к ней в гости. Поболтаем часок-другой, а
хозяйке скажем потом что-нибудь. Пусть посидит одна.
— Пусть поскучает!
Одна! Это слово прожгло одноглазого вора, как искрой,-- от
макушки до пяток! Одна!.. Если бы удалось как-нибудь выманить
ее из дома!
Голоса служанок затихли в отдалении.
И вдруг... Вор затаился.
Калитка опять открылась.
Да, это был для вора день удач! Из калитки вышла хозяйка,
Арзи-биби.
Вор боялся пошевелиться, боялся вздохнуть. Неужели оно
сбылось — его затаенное, трепетное желание?
Арзи-биби осмотрелась. Вора не заметила. Опустив плотную
чадру, полностью скрывавшую лицо, заперла калитку на замок и
быстрыми шагами, слегка раскачивая полные бедра, пошла по
дороге, в сторону базара.
Вор, приподнявшись на локте, излил ей вслед желтое пламя
своего единственного глаза.
Время пришло! Дорога безлюдна, дом пуст. Великий аллах,
всемогущий и милостивый, воистину тебе мы поклоняемся и молим
тебя о помощи,-- вперед!.. Длинными стелющимися прыжками вор
устремился к забору. О пророк Магомет, о прибежище веры --
вперед!.. Секунда, и вор был уже на заборе. Еще секунда, и он
был во дворе.
Он прислушался. Ни шума, ни крика. Никто не заметил.
Все окна дома и дверь по обычаю того времени выходили во
двор. Окна были прикрыты ставнями, запертыми изнутри, на двери
висел замок. Но где во всем тогдашнем мире были замки и засовы,
способные устоять перед этим искуснейшим вором? Нож, блеснувший
в его руке, легко вошел в щель крайней ставни, качнулся вверх,
вниз, что-то лязгнуло, щелкнуло, и ставня открылась.
Путь к заветной сумке был свободен! Вор перешагнул через
широкий низкий подоконник, закрыл за собою ставню, но
внутренний засов наложил лишь сверху, чтобы в случае бегства
легко откинуть его. Потом — осмотрелся.
Он попал в михмонхану — комнату для приема гостей. В
отдушину под потолком падал прямой сильный луч и ярко, в упор,
отражался на задней стене, врезая в нее пестрое узорчатое пятно
турецкого ковра. В глубоких стенных нишах высились кипы
атласных и шелковых одеял, среднюю маленькую нишу занимал
кальян, отделанный серебром.
Вор стремительно обшарил все ниши. Под коврами и одеялами
сумки не оказалось. Он бросился к сундукам. Каждому из них
отдавал не больше двух минут, успевая за это время отпереть,
дорыться до самого дна и снова запереть. Сундуки были набиты
бархатом, атласом, парчой — но сумки вор не нашел.
Он метну лея во вторую комнату, в третью... От сундука --
к сундуку... Опять — шелка, опять — парча, сафьяны, бархат.
Где же сумка?
Еще одна комната. Воздух в ней был густо напоен ароматами
мускуса, амбры и розового масла, ниши — заставлены
кувшинчиками и ларчиками. От множества мелких вещей в комнате
было тесно, как в птичьем гнезде; в углу под шелковым
балдахином стояла низкая ш
...Поділитися у соцмережах