Жанр: История
Ходжа Насреддин 1-2. Возмутитель спокойствия. Очарованный принц.
... тебе на путях
жизни, в том числе и твоего теперешнего недоумения с озером.
— Так разреши его, почтенный старец! Осмелюсь напомнить:
полночь близка — тебе для всех разговоров остались минуты!
— Не лучше ли будет, о Ходжа Насреддин,-- замерцал старец
торжественно-розоватым светом и поднял палец,-- не лучше ли
будет предоставить твоему духу, в целях его наибольшего
совершенствования, найти самостоятельно должный вывод
относительно озера — через постигнутую наконец тобою веру?
Здесь Ходжа Насреддин понял, что нужного слова об озере он
и в этот раз не услышит.
— Я могу помочь тебе в поисках веры, пусть это будет моей
благодарностью,-- продолжал старец; его розоватое мерцание
перешло в прозрачно-серебристое, затем — золотистое и вдруг
вспыхнуло многоцветными радужными переливами, так что Ходжа
Насреддин даже зажмурился.-- Не называя прямо, я укажу тебе
путь, на котором следует искать ее.
— Это было бы не лишним, почтенный старец,-- из
вежливости согласился Ходжа Насреддин.
— Возьми своей правой рукой мою левую руку. Взяв его
руку. Ходжа Насреддин обрел только прохладную влажность — и
никакой плоти. Сияние внутри старца усилилось, радуга залила
своими отблесками всю беседку.
— Закрой глаза! — торжественно возгласил старец.--
Следуй за мной!
Был полет — мгновенный и такой стремительный, что Ходжа
Насреддин задохнулся.
— Теперь — открой! — услышал он голос старца; вернее --
не услышал, а каким-то иным способом уловил, без помощи слуха.
Он открыл глаза.
Беседки не было, вокруг расстилался густой голубой туман,
напущенный, видимо, старцем.
— Смотри и вникай,-- сказал старец, вернее — промерцал,
потому что вместо голоса из его уст изошло переливчатое
мерцание в виде как бы удлиненного облачка, и в этом облачке
непонятным образом возникли слова, которые Ходжа Насреддин
уловил не слыша.
— Ничего не могу разглядеть, ни во что не могу
вникнуть,-- ответил он и вдруг понял, что сам отвечает старцу
тоже мерцанием; взглянув на себя — изумился: он, как и старец,
был весь туманно-переливчатым и сквозным, состоящим из одного
только призрачного сияния, без всяких следов своей обычной
плоти.
Испугать Ходжу Насреддина было нелегко, но здесь он
перепугался: этот звездностранственный старик сыграл с ним,
кажется, весьма опасную шутку!
— Это... это как же?.. Это что же? — растерялся Ходжа
Насреддин и сам почувствовал свое мерцание неровным,
прерывистым, как бы заикающимся.-- А где же.... где я сам?
Почтенный старец! А?.. Это уже лишнее, скажу я тебе,-- куда ты
девал меня?
Старец ответил успокоительным переливом чистейшего
изумруда:
— Не бойся. Ходжа Насреддин, ты со мною. По чести говоря,
не могу понять твоего крайнего перепуга:
ну чем она столь драгоценна для тебя — твоя ничтожная
плоть?
— Почтенный старец, между нами большая разница! --
взмолился Ходжа Насреддин, испустив чреду торопливых,
тревожных, бледно-лиловых зарниц.-- Разве дано мне возвыситься
до твоей необъятной мудрости, до такого совершенства духа?
Этими заискивающими словами он хотел на всякий случай
подольститься к старцу, дабы не вздумал тот оставить его
навсегда в бесплотности,-- и сейчас же в его мерцании появилась
неприятная мутная желтизна.
Старец, к счастью, не заметил, а может быть, и заметил, но
из вежливости промолчал: ответного укоризненного мерцания не
было.
— Успокойся, Ходжа Насреддин, твоя плоть вернется к тебе.
Вон она. Смотри.
И перед бесплотным зрением Ходжи Насреддина возникла
где-то внизу, вдали, беседка, и в ней он увидел себя самого --
спящим.
— Твоя плоть на месте, где предается низменному телесному
сну, в то время как твой дух находится в звездностранственном
вещем бодрствовании,-- заключил старец.-- Тебе откроется
многое, только сумей понять.
Но сколько ни вглядывался Ходжа Насреддин в напущенный
старцем туман — разглядеть и понять ничего не мог. Все
зыбилось, расплывалось, мысль ни за что не могла зацепиться,
все казалось равно возможным, но и равно произвольным,
недостоверным, обо всем можно было думать и так, и этак, и
по-третьему; тщетно Ходжа Насреддин искал в тумане хотя бы один
какой-нибудь земной предмет, от которого отправляясь, можно
было бы ковать цепь последовательного размышления,-- ни одного
такого предмета он вокруг не увидел.
— Ничего не понимаю,-- повторил он.-- Почтенный старец,
здесь только вопросы, и — ни одного решения. Где земля, где
люди, где их радости, горести и заботы, где, наконец, то самое
деятельное добро, ради которого я, по твоим же словам, послан в
мир? Как я могу творить добро в этом непроглядном тумане, где
все недостоверно и сомнительно, и для кого должен я стараться,
если здесь нет людей? И где зло, с которым я призван бороться,
против кого оно устремлено? Против звезд?.. Нет, почтенный
старец, высоты звездных постижений — не для меня; прошу, верни
меня вниз, на землю, там мое место!..
По мере того как он говорил,-- мерцающий старец все
тускнел, тускнел и вдруг на глазах Ходжи Насреддина растаял,
бесследно исчез. И все смутное вокруг исчезло, туман рассеялся
— и опять к Ходже Насреддину вернулась его земля, где все
можно видеть, слышать, осязать, исследовать, где живут люди в
противоречивом сплетении своих страстей, самоотверженных усилий
помочь друг другу — ив неизменном вечном устремлении всегда
вперед, ко всеобъемлющему общему благу, в котором каждый сможет
найти благо и для себя.
Ходжа Насреддин проснулся, открыл глаза. Вокруг была
влажная темная свежесть; ветер, залетевший в беседку, скользнул
прохладой по его лицу; сияли сквозь листву далекие звезды; была
ночь — ее вторая половина, за полуночным рубежом.
Голова еще слегка болела, но мысли уже обрели привычную
ясность. Ходжа Насреддин усмехнулся:
нет, он старцу не попутчик в межзвездных полетах, его
место, его родной дом — земля. Это, конечно, очень хорошо и
возвышенно — постигать, но для себя он избирает простое земное
понимание, в котором он — хозяин своих помыслов и дел.
Вернувшись раздумьями к озеру, он почувствовал себя
полностью свободным от всех сомнений, тяготивших его накануне:
все было ясно, просто и до конца бесспорно. "Удивительно, как
же я раньше не сообразил!" — воскликнул он, не догадываясь,
что и не мог сообразить, ибо избрал себе по этому поводу
неправильных собеседников: кувшин и туманного старика.
Продолжим о воробье, о том, как он встретился с Ходжой
Насреддином и что их свело.
За какие-нибудь полчаса до встречи они еще не думали друг
о друге; оба — каждый отдельно — занимались своими делами на
равных правах: воробей сидел наверху, на крыше чайханы, и,
греясь в последних, уже красноватых лучах, громко чирикал,
провожая благодарственной песней уходящее солнце, а Ходжа
Насреддин сидел внизу, в чайхане, беседуя с чоракцами,
окружившими его плотным кольцом.
Когда он пожаловал в чайхану — впервые с тех пор, как
стал хранителем озера, а затем и владельцем его,-- собравшиеся
гости толковали как раз о нем: в какую сторону теперь он
повернет их горестную жизнь? А он — легок на помине! — вдруг
и появился, вынырнул из глубины джугарового поля, примыкавшего
к чайхане. Словно бы нарочно — пришел не дорогой, а полем,
чтобы застать врасплох.
Сафар забегал, засуетился; гости начали торопливо
расходиться, дабы не мешать сиятельному чаепитию.
Но теперь в чайхану пришел не Узакбай, помощник и
наследник Агабека, а Ходжа Насреддин!
— Куда вы, почтенные? — закричал он.-- Чем я вас так
обидел, что вы даже не хотите посидеть со мною? Сафар, вот тебе
двадцать пять таньга и подавай чаю безотказно каждому, сколько
он сможет вместить!
Чоракцы несказанно удивились этим приветливым словам. Они
робко жались по стенам, не осмеливаясь прикасаться к чайникам,
что хлопотливо разносил и ставил перед ними Сафар.
А сердце Ходжи Насреддина заливалось горячими волнами
любовной жалости к ним,-- до чего забиты они, запуганы, если не
смеют даже чаю выпить, не смеют слова сказать! Этот маленький
воробей (взгляд Ходжи Насреддина мимолетно упал на воробья --
их соприкосновение началось) — даже он счастливее, свободнее в
своей жизни!
Пришел Сайд. На глазах потрясенных чоракцев новый владелец
озера крепко с ним обнялся, как со старинным приятелем. Это
было совсем уж непонятно:
откуда знают они друг друга и почему до сих пор Сайд
молчал?
Страха поубавилось,-- чоракцы взялись за чайники, иные
придвинулись к Ходже Насреддину и вступили с ним в разговор.
В своей мазанке на бугре он давно соскучился по людям, по
задушевной простой беседе и сейчас отдыхал душой от
вынужденного отшельничества. Он расспрашивал чоракцев о их
житье-бытье, о домашних делах, о недавней поломке моста близ
мельницы, о здоровье заболевшей на днях кобылы гончара
Бабад-жана,-- все творившееся в Чораке было ему досконально
известно. Он сыпал веселыми шутками, обращаясь то к одному, то
к другому; поздравил вполголоса Мамеда-Али с близкой свадьбой
прекрасной Зульфии, такое же поздравление принес чайханщику
Сафару.
Об одном только, о самом главном, так ничего и не хотел
сказать — о воде и предстоящем поливе. Между тем эта именно
мысль раскаленным гвоздем сидела в голове каждого чоракца и
жгла язык.
Спросить осмелился Мамед-Али:
— Скажи, многопочтенный Узакбай, когда ты думаешь
отпустить нам воду для полива и какую хочешь взять цену?
В чайхане сразу воцарилось безмолвие,-- слышалось только
неуемное звонкое чириканье с крыши.
Ходжу Насреддина пронзили десятки выжидающих взглядов.
— Воду вы получите ко времени, дня через три-четыре,--
сказал он.-- О цене поговорим позже, накануне полива.
Чайхана вздохнула — вся разом, десятками грудей.
— Но если у нас не хватит денег?..-- начал Мамед-Али.
— Хватит! — прервал Ходжа Насреддин.-- Вода будет на
ваших полях; я сказал, а вы слышали.
Был второй общий огромный вздох. Вода будет! У всех
отлегло от сердца: он, верно, и в самом деле добрый,
благодетельный человек, этот Узакбай!
В самозабвенном благодарственном восторге щебетал, звенел
и чирикал воробей на крыше, надуваясь от усердия так, что даже
перья на нем все топорщились и шевелились,-- как будто бы это
ему пообещали воду на поля, жизнь и счастье в дом.
А чоракцы могли выразить свою радость лишь вздохами да
вспыхнувшим светом в глазах.
— Да, вы получите воду! Вы получите воду и впредь будете
получать ее для своих полей всегда без отказа! — Голос Ходжи
Насреддина на мгновение пресекся, по телу пробежала дрожь,
щекоча голову и бороду; если бы на нем были перья, то они бы
встопорщились и зашевелились.-- Верьте мне, черные дни для вас
кончились!
И он замолчал. Он и так сказал слишком много за один раз.
Чоракцы боялись пошелохнуться — только свет в их глазах
разгорался все ярче.
Но земля есть земля, у нее свои законы, свои порядки,--
надо их знать, и надо уметь ими пользоваться, дабы крылатые
устремления нашего духа могли претвориться в дела. Ходжа
Насреддин не позволил себе слишком долго парить в осиянных,
чистейших высотах; усилием разума он опустился на землю, к ее
действительной жизни, где все перемешано и перепутано: добро со
злом, совершенство с несовершенством, благородство с низостью,
прекрасное с безобразным, радость с горем и чистота с грязью. В
этом смешении противоречивых начал и свойств надлежало теперь
ему действовать — с умом и ловкостью, дабы увенчался его
благородный замысел достойным концом.
Он обвел глазами чоракцев. Да, он любил их со всей силой и
пламенем сердца, но это не мешало ему ясно видеть в их душах,
наряду с высоким, чистым, благородным,-- низменное, темное,
своекорыстное. В том-то и заключалась плодотворность его любви,
что он любил людей такими, какими были они в действительности,
не превращая их в своем воображении в ангелов.
— Скажите, а по какому поводу подрались вчера Ширмат с
Ярматом? — спросил он.
— Поспорили из-за старого сухого тутовника,
предназначенного на дрова,-- пояснил Сафар.-- Каждый считал его
своим — вот и подрались.
— Что же, не могли они распилить его пополам?
— Могли-то могли, но каждому хотелось получить его
целиком для себя.
Все это Ходже Насреддину было давным-давно знакомо в
людях.
Помолчав, он спросил:
— А скажите, вон тот хилый, чуть живой тополек близ
дороги — кому он принадлежит?
— Это мой тополь! — с живостью отозвался гончар
Дадабай.-- Все знают, что мой!
Глаза его сузились, губы сжались, подбородок выпятился,--
солоно пришлось бы тому, кто вздумал бы оспаривать у него этот
чахлый, ценою в две таньга, тополек!
— Так,-- сказал Ходжа Насреддин,-- Пусть будет твой — не
спорю! А вон тот куст ивняка, что склонился над арыком,-- этот
кому принадлежит?
— Мне! — поспешил заявить маслодел Рахман.
— Почему же тебе? — возразил земледелец Ус-ман.-- С чего
ты взял?
— На моей земле,-- значит, мой!
— Вот так раз! — воскликнул Усман.-- Вы слышите, добрые
люди! На его земле!..
— Конечно, на моей!
— Это мы еще посмотрим! — сварливым склочным голосом
ответил Усман, багровея.-- Он только склонился ветвями на твою
сторону, а корни-то, корни — на моей земле!
— На твоей? — с придыханием и привизгом прошипел
маслодел.-- С каких это пор, а?
— Подождите, не спорьте! — возвысил голос Ходжа
Насреддин, спеша предотвратить схватку.-- Не спорьте, говорю
вам! Я ведь не собираюсь ни отнимать, ни покупать у вас этого
ничтожного куста, никому не нужного и не стоящего даже ломаного
гроша. Пусть растет, кому бы ни принадлежал. А вон тот
чертополох — он тоже имеет хозяина?
— Это на моей земле,-- ответил Мамед-Али.
Ходжа Насреддин долго молчал, размышляя. Тем временем
солнце зашло, его прощальный луч угас на вершинах деревьев, на
землю опустилась пред-сумеречная синева — прозрачная, без
отблесков и теней. И вместе с прощальным лучом умолкла
воробьиная песня: день для пернатых окончился. В последний раз
воробей встопорщился, отряхнулся и юркнул в свое гнездо, под
крышей.
И как раз попался — кончиком хвоста — на глаза Ходже
Насреддину.
— А этот воробей, что залез сейчас в гнездо,-- он тоже
кому-нибудь принадлежит?
Эти слова были приняты за шутку: вокруг заулыбались,
засмеялись.
— Имеет ли он хозяина? — добивался Ходжа Насреддин.
— Кто ж ему хозяин? — ответил, усмехаясь, Мамед-Али.--
Он летает, где захочет и когда захочет, никого не спрашиваясь,
портит ягоды равно на всех наших виноградниках, подбирает зерна
во всех дворах. Он принадлежит всем, и никому в отдельности.
Такой именно воробей и нужен был Ходже Насреддину — чтобы
принадлежал всем, и никому в отдельности.
— Может быть, ты, Сафар, имеешь на него какие-нибудь
особые права?
— Какие права? — засмеялся чайханщик, обнажив беззубые
десны и сморщив лицо.-- Живет здесь какой-то под крышей, я его
не трогаю, он — меня. Живет и пусть себе живет, мы друг другу
не мешаем. Божий воробей, вольная пташка...
— Принеси-ка мне лестницу, Сафар! Мамед-Али переглянулся
с гончаром, маслодел — с коновалом; по чайхане пошел летучий
обмен взглядами.
Сафар, недоумевая, притащил лестницу. Ходжа Насреддин
приставил ее к стене, поднялся на три перекладины, запустил
руку в дыру под крышей, пошарил там, высоко подняв брови, со
внимательным лицом, как бы прислушиваясь,-- и вытащил насмерть
перепуганного воробья.
— Клетку!
Нашлась в чайхане, среди разного хлама, старая клетка.
— Вот, Сафар, передаю тебе на хранение,-- сказал Ходжа
Насреддин, посадив в клетку воробья.-- Неуне терпится получить
на зубы этого жирного воробья, а вы своей медлительностью
задерживаете мой обед.
Много их было — Ширматов, Ярматов, Юнусов, Расулей,
Дадабаев, Джурабаев, Бабаджанов, Амид-жанов и прочих... Но к
полудню все-таки удалось со всеми закончить.
Последним приложил палец некий Мухамед, сын Усмана,-- и
кадий трубным торжественным голосом возвестил о завершении
сделки.
Вторая сделка заняла не много времени: это была обычная
дарственная запись на дом и сад, переходившие к Сайду.
Чоракцы стояли как зачарованные,-- не шевелясь, не дыша.
Писец закрыл книгу; кадий кряхтя спустился с высоты
пятнадцати одеял и, приныривая, направился к своей арбе: он
спешил.
Возница прищелкнул языком, лошаденка натужилась, уперлась
задними ногами и налегла,-- арба качнулась, заскрипела,
двинулась. И хотя дорога была та же, и арба та же, но только на
этот раз колеса не выворачивались из колеи на обочину — шли
ровно и прямо, впервые за много лет. И старый кадий, привыкший
ездить всегда с креном в левую сторону, не мог понять: почему
сегодня так неловко, неудобно сидится ему на арбе?
На берегу озера, у головы отводного арыка. Ходжа Насреддин
простился с чоракцами.
Хранителем озера он поставил Сайда, сказав ему так:
— Пусть твои посевы будут в самом хвосте полива, чтобы ты
не мог оросить их раньше, чем оросишь все остальные поля. Ты не
обижайся: здесь дело слишком важное, касающееся благополучия
всех, и лишняя заручка не помешает. Вот тебе ключ от замка.
Свято храни эту воду: она для вас — жизнь.
Сайд снял замок. Вдвоем с Ходжой Насреддином они взялись
за ручки ворот, подняли ставень. Пенясь и бурля, вода хлынула в
отводной арык. Она шла свободным обильным потоком, как в былые
благословенные времена; под ярким полуденным солнцем она
сверкала, искрилась, блестела; подхваченные водою ветви
прибрежного ивняка изогнулись тугими хлыстами, полными
нетерпеливой дрожи, листва ожила, затрепетала и устремилась по
течению, расчесавшись вся в одну сторону.
— Вы получили воду! — говорил Ходжа Насреддин
чоракцам.-- Она избавит вас от голода, нужды и вечного
унизительного страха. Это необходимо человеку, чтобы он был
человеком, но этого еще мало. Паук низменного своекорыстия,
затаившийся в каждом из нас,-- вот главный враг нашего взлета и
нашей свободы! Изгнать его, уничтожить — иначе нельзя быть
людьми, вполне достойными этого наивысшего в мире имени! Пусть
все реже звучит в Чораке жадное своекорыстное слово "я", пусть
заменится оно высоким и благородным словом "мы". Прощайте,
будьте счастливы на своих полях и в своих домах, всегда и
неизменно!
Послышались возгласы благодарности, восхищения; многие
прослезились.
Он взял клетку, достал из нее воробья, сильно подкинул
вверх. Отяжелевший от слишком обильной пищи, воробей чуть не
упал на землю, но вовремя подхватился на крылья и взмыл в
небесный простор.
— Полетел в чайхану, к воробьихе,-- сказал Ходжа
Насреддин.-- Оставляю вам этот "алмаз" на память о себе.
Освобождением воробья он закончил все дела в Чораке,--
больше ничто его здесь не удерживало.
Еще раз поклонившись чоракцам, пожелав им счастливой
жизни, удачи в делах, он подошел к стоявшим отдельно
Мамеду-Али, Сафару, Сайду и Зульфие:
— Вы все называли меня Узакбай. Но знайте — это не мое
имя, оно ненавистно мне. Я принял его поневоле. Когда будете
меня вспоминать — называйте как-нибудь иначе.
— Как же тебя называть?
— Подумайте; может быть, догадаетесь.
Провожать себя он не позволил — ушел один, берегом арыка,
за быстрой водой.
Время как будто остановилось.
Долго стояли чоракцы в безмолвии, не отрывая глаз от
холма, за которым скрылся их странный, навеки памятный гость.
И вдруг Сайд закричал:
— Я знаю! Я догадался!
Он, как спросонья, провел по лицу рукой, словно снимая с
глаз паутину:
— Ходжа Насреддин — вот его настоящее имя! И сразу всем
стало все понятно и ясно. Конечно, Ходжа Насреддин!.. И каждый
удивился, что не сообразил этого раньше; каждому показалось,
что он догадывался, только не до конца.
Сайд кинулся береговой тропинкой, вслед за
ушедшим:
— Ходжа Насреддин! Ходжа Насреддин! Ему ответило эхо
слабым призрачным голосом, а
Ходжа Насреддин уже не отозвался.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Благополучно добравшись до Коканда, Агабек рассудил, что
продолжать такой дальний путь в одиночку — небезопасно, тем
более — с деньгами в поясе;
разумнее будет присоединиться к попутному каравану.
Пришлось ему задержаться в Коканде; за это время как раз
подоспел и Ходжа Насреддин.
Вор встретил его словами:
— Еще один день, и ты опоздал бы. Завтра в ночь выходит
караван в Стамбул, и с ним идет Агабек.
— Значит, назавтра у нас будет много работы,-- сказал
Ходжа Насреддин.-- Как чувствует себя мой ненаглядный ишак?
— Он вполне здоров, только скучает. Он полон тоски по
тебе.
— Еще бы, такая разлука! Ничего, завтра мы будем вместе.
Значит, Агабек еще не был у Рахимбая, не предлагал ему
драгоценностей?
— Нет, не предлагал. Я слежу за каждым его шагом.
— Сам аллах помогает нам!
Они сидели в маленькой чайхане, захудалой и грязной, с
кошмами вместо ковров, чугунными кумганами вместо медных,
сальными светильниками вместо масляных; приниженно и робко она
выглядывала из переулка на главную базарную площадь — как
нищенка, случайно попавшая на богатый пир и понимающая, что
здесь ей не место. И в самом деле, здесь было ей не место,
среди пышных больших чайхан, опоясавших площадь огнями,
наполнивших вечерний синий сумрак трубным ревом, визжанием
сопелок и грохотом барабанов для заманивания гостей.
В одной из этих пышных чайхан остановился Агабек; вор
указал, в какой именно.
— Он — визирь, ему и к лицу только богатая чайхана,--
отозвался Ходжа Насреддин. Веял мягкий бархатистый ветерок,
город, истомленный дневным оглушающим зноем, блаженно отдыхал,
погружаясь в прохладу и свежесть ночи; было новолуние, месяц
только наметился в небе тончайшей изогнутой линией — "бровью
ширазской турчанки", как сказал в свое время Хафиз... Ходжа
Насреддин всегда любил такие часы больших многотысячных городов
— этот короткий спад бурливой жизни, как будто набирающей сил
для нового утреннего прибоя. Он давно постиг тайну жизненной
полноты — в противоположностях: в трудах, без которых нет
радости отдыха, в опасностях, без которых нет радости победы;
вот почему сумеречное затишье, столь ему нестерпимое в
сонном Ходженте,-- здесь, на огромном кипучем базаре, было для
него пленительно-прекрасным в своей мимолетности.
С такою же полнотой души, с благодарственным восхвалением
жизни встретил он и многошумное, пе-строцветное утро,
вспенившееся толкотней, сутолокой, водоворотом разноплеменных
толп, нарастающим ревом, слившим в себе все мыслимые и
немыслимые земные звуки. Поднялась пыль и замутила небо,
заскрипела на зубах, набилась в ноздри; земля, разогреваясь под
солнцем, как будто втягивала в себя длинные светлые тени,
сгущая их до полной черноты;
изразцы минаретов раскалились, расплавили вокруг себя
воздух: еще полчаса — и на базаре нечем стало дышать!
Тогда в самой пышной богатой чайхане с подушек восстал
Агабек, закончивший утреннее чаепитие:
— Чайханщик, получи сколько с меня следует за весь
постой. И выведи моего длинноухого, покрытого шерстью.
Он даже заглазно не позволял себе называть ишака иначе,
как только почтительно косвенными именами, дабы, очутившись в
каирском дворце, не проговориться как-нибудь нечаянно и не
угодить на первых же порах в тайную комнату.
Ходжа Насреддин и вор, с утра ожидавшие вблизи чайханы
выхода Агабека, спрятались за угол.
Будущий египетский визирь, не заметив их, важно
прошествовал мимо, ведя в поводу ишака. Длинноухий, покрытый
шерстью являл собою вид самый унылый: морда была опущена к
земле, уши болтались, хвост бессильно обвис, кисточка на конце
чуть шевелилась.
— Посмотри на его безутешность,-- сказал вор Ходже
Насреддину.-- Это настоящий преданный друг, многим людям
следовало бы у него поучиться.
Они последовали за Агабеком в толпу, в нестерпимую давку
гудящих крытых рядов; здесь воздуха не было, его вытеснил пар,
поднимавшийся от земли, щедро увлажненной поливальщиками;
тысячи запахов, источаемых кожами, красками, заморскими
пряностями, гниющими отбросами, продавцами и покупателями,
парящимися в своих халатах,-- все это смешивалось и сгущалось
до такой немыслимой плотности, что уже прилипало к рукам и
лицам, наподобие какой-то вязкой жижи... Агабек миновал
красильный, сапожный, седельный ряды и вышел к большому
базарному арыку. Ходжа Насреддин толкнул вора локтем:
— Ищет лавку менялы Рахимбая.
Толстый меняла Рахимбай в этот день еще не имел торгового
почина и, зевая, скучал в своей лавке. По его лицу,
восстановившему прежнюю округлость, по курчавости расчесанной
бороды, по сонно-сытым глазам видно было, что после сундучной
бури никакие смуты не возмущали больше его душевного мира. Так
оно и было: оскорбленная супруга простила его и снизошла до
него, арабские жеребцы в благополучном здравии стояли на
конюшне, под тройной охраной, ожидая следующих скачек; вельможа
— хотя и холодно — отвечал ему на поклоны при встречах; жизнь
менялы вошла в прежнюю ровную колею.
Не предвещало ему никаких особых волнений и сегодняшнее
знойное утро; даже наоборот, он подумывал закрыть к обеду лавку
и предаться дома
...Закладка в соц.сетях