Купить
 
 
Жанр: Драма

Рассказы 20-х годов разных авторов

страница №98

жительство.
Был я слаб от болезни, и хотелось мне поскорее забыться. Дал я
себе слово высидеть дома, пока не пройдет лихорадка, и опять стану здоров.


XVI

А было нас о ту пору всех обитателей, - больших и малых, холостых и
семейных, человек двадцать.
Семейные и женщины размещались наверху в небольших комнатках, а мы,
бобыли, жили в общей, внизу.
И, как подумаю я теперь, - все-то, все были с чудинкой!
Из всех мне полюбился Лукич. Держался он ото всех стороною и почти не
выходил в город. Только, бывало, и пробежит за картошкой или на вокзал
за газетой. Показался он мне по первоначалу скрытным, а потом я хорошо в
нем разобрался, - не из зависти, да скупости прятался человек. Большая
была в нем обида...
Сам-то он о себе ни полслова, и уж узнал я о его судьбе стороною,
впоследствии. Значился он тоже подданным здешним. Был он по своему званию
инженер-путеец и в России служил на юге, в большом городе, был директором
школы, - в России он и родился. И уж в революцию, когда случилась
на юге война между своими, предложили ему уехать. Видно, страшные
были в России дни... Выбрался он один, чтобы хорошенько разведать и вызвать
за собою семейство, да так тут и остался.
Сказали ему тут деликатно, что жить может свободно под защитой законов,
- и до свиданья!
И большую он принял от "своих" обиду.
От этой обиды и не выходил он в город. Сидел он целыми днями в нашей
комнате, читал газету, или так, лежит, бывало, глядит куда-то, и губы
его шевелятся, все-то про себя шепчет. Частенько я по ночам слышал, - не
спит, и однажды мне показалось, будто плачет, - поднял я голову: так и
есть: - лежит он с головою под одеялом и нет-нет всем телом так и
вздрогнет, как малый ребенок.
Раз только и вырвалось у него о себе слово:
- Нет уж, пока я не узнаю, что можно в Россию, - никуда не выйду, шагу
не ступлю в город...
Кормился он одною картошкой и, бывало, каждое утро шипит у него на
окне машинка. И очень он был строг с собою.
- Помню, проходил раз по комнате и на ровном месте споткнулся.
А сидела у нас генеральша, с верху, с газетами.
Поглядел на нее Лукич, усмехнулся:
- Со мной второй раз сегодня! На улице чуть не упал так-то...
- Да вы стары ли? - спрашивает генеральша.
- Пятьдесят два! А пережил на целые восемьдесят...
- Я на сто, батюшка, на сто!..
Присел он на свое место, перевел дух:
- У меня, - говорит, - семья осталась в России, жду, когда написать
можно, хочу послать свое благословение... А тут вот в газетах, что в
России социализация женщин, а у меня дочери...
А это верно: много тут пишут газеты, и не всему можно верить.
А верный человек был Лукич, и хорошая у меня о нем память.
Другие-то у нас попроще.
Взять хотя бы Выдру... Такого ни колом, ни шилом. Он у нас в Лавре
древнейший. Приехал он сюда еще до войны, когда открывалася при посольстве
православная церковь, - был он по своему званию регент, и выписали
его для устройства церковного русского хора. Тут-то и накрыла его
война. Ему, разумеется, на руку, только бы не в солдаты, - просидел он
тут всю войну и великолепно ко всему пообвыкнул. Вид же у него сохранился
некасаемо, воистину-русский, волосье буйное, черное, на носу оспины.
Разумеется, одевается он здесь прилично, но остался у него запах, особый,
еще от России, как от дежи с кислым тестом.
Терпеть он не может немцев. Такое уж у человека понятие, что через
немцев вся наша обида. А тут, после войны, сказать надо, о немцах даже
произнести невозможно, в роде нечистого слова. И в больших неладах он с
нашим заведующим, - немцем. До того напугал его Выдра, что и теперь боится
заходить в нашу общую, а если бывает нужда, - посылает нам сверху
записки.
Таинственный человек был для нас Выдра.
Каждое утро, чуть свет, поднимался он со своей койки и готовился в
путь. Видел я, как начищает он свои ботинки и водичкой обновляет костюмчик.
И редко мы видели его дома.
Скоро после моего приезда подошел он ко мне тихонько, ранним еще утром,
спросил:
- Спите?
- Нет, - говорю, - я не сплю.

- Очень, - говорит, - извиняюсь, с большою к вам просьбой: не одолжите
ли мне до вечера шесть пенсов?
Поднялся я со своей койки, выдал ему монетку. Про себя, помню, подумал:
"а ведь, пожалуй, не отдаст этот дядя!"
А на другое утро, проснувшись, гляжу: лежит моя монетка на краюшке
стула. Это он положил ночью, когда возвращался, в точности выполнил слово.

А приходил он почти каждый день очень поздно, и ни единая не знала у
нас душа: за каким ходит делом и на какие пробивается средства? И уж потом-то
неожиданно все раскрылось...
Не взлюбил его почему-то наш мичман.
До того доходило, - след на след не наступят. И изводили они друг
дружку словами.
Бывало, воротится из похода Выдра, начнет складывать костюмчик. А
мичман на него уж смотрит из-под одеяла, со своей койки. И так его и колотит,
как от мороза.
Скажет, не выдержит:
- Господин В-выдра, вы бы сходили в баню. От в-вас нехорошо пахнет!..
А Выдра, знай, нарочно помалкивает, чтобы раззудить больше. Потом
этак баском, равнодушно:
- Что ж что от меня пахнет?.. Медведь всю жизнь не моется, а здоров...

- Так то медведь.
- А вот вы моетесь, душитесь, а зубов у вас нету...
И до того он мог довести мичмана спокойствием своим, каменным равнодушием,
- бывало, вскочит, завопит, как есть в одной нижней рубашке, и
ноги голые, тощие, кулаком об подушку:
- Хам! Хам! Хам!
А Выдра ему преравнодушно:
- От хама и слышу!
И завалится спать.
Целую ночь, бывало, не спит мичман, глотает лекарство, и слышно, как
давится из стакана. А то заплачет как малый ребенок, в подушку. А Выдра
себе знай храпит: на храп он здоров даже до невозможности.
Вот какие собрались у нас люди!
Тоже - и мичман.
Приехал он сюда из Архангельска. Воевал он там с большевиками, а как
взяли большевики верх, пробрался вместе с другими сюда. Был он какой-то
весь плохой, бледный и весь как тонкое шило. И ни единого во рту зуба.
Даже глядеть странно: молодой, почти мальчик, а говорит, - плюется.
Занимается он здесь великими изобретениями. Бывало, весь день сидит,
чертит, руки в чернилах. Объяснил он мне, что изобретает особенный двигатель
для автомобиля и что возьмет в Америке за свое изобретение
большие миллионы. И до того он с тем своим изобретением доходил, - смотреть
было жалко.
А он из нас человек семейный. Приходит к нему жена - здешняя - высокая,
молчаливая. Придет, сядет, на нас глядит исподлобья. Перекинутся
словом, и опять он за свое дело. Есть у них дети, двое маленьких, она
приносит. Видели мы, великую она терпит нужду.
Добивался он, чтобы отвели ему у нас комнату, как семейному, наверху.
Живет у нас наверху старушонка, "собашница", держит при себе двух собак
и двух кошек. Собачонки паршивые, тощие, и одна даже на трех ногах. Вот
мичман и хлопотал все лето выжить эту самую старушонку. И уж чего-чего
только ни делал. И заявления составлял и бумажонки приносил из посольства,
а старушонка-то оказалась - сучок:
- Что хотите, - говорит, - делайте, хоть убейте и меня и моих дорогих
зверков. А я из своей конуры не выйду, не уступлю этому лодырю!..
Так и не уступила. И уж чего только ни делал, поставила на своем старушонка,
и живет он попрежнему внизу, с нами, а старушонка со своими собачками
в комнате. И попрежнему приходит к нему жена, - глаза большие,
голодные. Должно-быть, кажемся мы ей дикарями, страшными выходцами.
А подумаешь: до того недалеко...

XVII

Да, как подумаешь: много, много мытарится русских людей по белому
свету!
Тут-то у нас терпимо, а у других, говорят, и похуже.
Навертывался к нам, в Чижикову, человечек видалый, пожил с нами полторы
недели. Прошел он огни, и воды, и чугунные повороты.
Был он на юге, с Деникиным. И такие нам порассказал страсти, аж дыбком
волос. Был он и у красных и у белых и всего-то там нагляделся.
И нигде-то нет справедливости!
Как выгнали их большевики из России, довелось им удирать на пароходе
в самую Турцию. Надеялись они, что тут, в загранице, будет им всяческое
снисхождение. Народу набилося множество, бежали целыми семьями, не разбираясь,
бежали от смерти и от лютой жизни, а лучшего не увидели... И
такое там было на пароходах, - страшно было и слушать. Приплыли они в
Турцию, поставили их французы на рейде, как чумных, и ни единого человека
на берег. Сперва-то они, конечно, шумели, кричали французам с пароходов:
"Мы, мол, ваши союзники и друзья ваши!" - а потом попритихли. Морили
их как-то дня три, и ничего они не знали о своей участи. Вышла у них
в те дни пресная вода. А были на пароходе женщины, дети, больные, народу
битком. И все эти дни было с парохода видно, как ходят по городу люди, и
слушали, как играет музыка на берегу, в ресторанах. Стояла от них недалеко
яхта какого-то американского миллиардера, изволил он путешествовать
для своего удовольствия, - белая, нарядная, и было им видно, как любовался
на них в трубу миллиардер со своей яхты. А потом подобрались к их
пароходам на шлюпках греки, подвезли пресную воду. Узнали их по крестикам,
по нательным, и такая поднялась радость: - "Наши, православные, во
Христе братья, от них мы приняли веру, эти нас не оставят!" Великое было
ликованье. Потянулися к ним за водою, навязали на бечевки бутылочки, котелки,
ведра, опустили все это с бортов.

А те-то, "православные", ни мур-мур, - знай себе пыхают папиросками и
усы крутят. А вода у них под ногами в бочках: чистая, сладкая, речная
вода...
И так-то в ответ преспокойно:
- Деньги!..
Это за воду-то, за простую, за обыкновенную!
Опустилися у наших руки.
- Как же, - спрашивают, - сколько вы хотите?
А "православные" знай папиросками пышут.
- Цена, - отвечают, - наша такая-то!.. - и заломили, как за шампанское.

И, знай, посмеиваются про себя. Понимали, значит, что бывает минутка,
когда и речная водичка подороже бывает червонного золота.
И покупали у них, покупали по золотой цене, стиснувши зубы, только бы
напоить детей.
Вот они "православные", во Христе-боге братья! Позабыли, сколько передавали
им русские люди на одни монастыри ихние - "на святую водичку"!
Сколько миллионов наносили к Иверской...
А потом, вместо "снисхождения", выгнали их французы на острова, куда
вывозили раньше турки бездомных собак, поставили часовых, солдат чернокожих,
с ружьями, обнесли проволокой. Хорошо, у кого были деньжонки,
или, - как этот наш гость, - кто был побойчее. Оказалися "союзники" не
лучше "православных во Христе братьев"... И теперь там мыкаются наши,
подбирают из помоек... Рассказывал нам тот человечек, что каждый день
стоят очереди из русских за гнилыми консервами, а рядом самые эти эфиопы,
и в руках кнуты гуськовые...
Ночи я не спал, думал: за что, за какую вину? И неужто им-то, им не
отплатится!
А там-то, в России, про нас думают, что живем на сытых хлебах и, может-быть,
завидуют.
Да уж, конечно, завидуют!..
Раз так-то нагрянул к нам в Лавру целый взвод бабий. Приехали они все
из России, тоже на горячие пироги. Жили они у нас с неделю, а наколготили
на полгода. - Ух, и невзлюбил их Лукич!
А были они из высокого свету и очень этим гордились. А я здесь хорошо
приметил, что этакие-то, из "высоких", ежели хорошенько копнуться, - пожалуй
и поплошей нашего брата.
Выбрал я, помню, минутку, спросил у одной:
- Как же теперь в России?
Закрутила она головою:
- Плохо, очень, очень плохо!.. На Невском растет трава. - А все-таки
было нам там лучше. Тут такие мерзавцы, такие мерзавцы!..
- Так зачем же, - говорю, - сюда ехали?
- А как же, - говорит, - не ехать: там все полагают, что здесь, в Европе,
легкая жизнь.
Вот у них как.
А выехали они из России способом совсем даже необыкновенным. Сами же
о том и проболтались. Подыскали они в Петербурге за хорошие, разумеется,
деньги себе женихов из подданных здешних, - видно, есть, промышляют этаким
люди, - и получивши подданство, отправились сюда, в "небесное
царство". Высадили их с парохода в том городе, где мы по лету варили
смолу. Поболтались они там с месяц, спустили деньжонки, и уж кое-кое как
добрались сюда.
Большую смуту намутили у нас эти дамы.
Повертелись они без всякого толку, да так и пропали. Уж встречали мы
кой-кого после, и все-то пошли по легкой дорожке...
И одно я скажу теперь: жалкие люди!
Мне батюшка наш, о. Мефодий, рассказывал нынче. Крестил он в прошлом
году у князя Голицына. Были у этого князя в России владения, - больше
тысячи десятин. И очень пышные были кресьбины, со званым обедом, с разливанным
шампанским. Во многих здешних журналах были помещены фотографии.
И заплатил в тот раз князь ему за требу десять фунтов.
А нынче опять его туда позвали, ко второму ребенку. Привез он с собою
купель, в автомобиле. И видит - начали у князя шептаться, бегать по комнатам.
А потом уж сам князь ему откровенно:
- Извините, - говорит, - батюшка, оказались мы сегодня без денег, и
очень вас просим: уплатите, ежели у вас есть, из своих за доставку купели...

А всего-то надо было целковый!
Заплатил батюшка из своих, окрестил им ребенка. И уж ни гостей, ни
шампанского, - угостили его голым чаем, а на прощанье сунул ему князь
узелочек. Дома развернул батюшка: был то платок, дорогой, шелковый, княжеский.
Платочком с ним расплатились.
Теперь я многое увидел, и многих перевидал людей. И какого только не
перемыкали горя!.. У иного всего-то имущества, что штаны да подтяжки, а
мнение о себе прежнее. Титулы соблюдают и друг с дружкою церемонно:
граф, графиня!.. И ни к чему-то, ни к чему не лежат у них руки.

Обитает у нас наверху барыня, генеральша Веретенникова, очень важная
дама. Занимает она комнату угловую, окнами в сад. Живет она с сыновьями,
с двумя: этакие мордастые лодари, красные!
Приходит она иногда вниз, приносит газеты. Получает она из Парижа
русские газеты, небольшие листки. Лукич, бывало, сидит слушает и молчит,
а она ему в три ряда:
- Я. Я. Я. Я!..
А сынки ее у нас всякий день. Место у нас просторное между кроватями.
Приходят они упражняться в боксе. Станут в одних рубашках друг против
дружки, в больших рукавицах, - шеи голые, и давай друг дружку охаживать
по щекам. На шеях у них ладанки, крестики, только подскакивают.
Грешным делом сквозь смех и подумаешь:
- Этаких кобелей да кули бы таскать!..
А она за ними, как за малыми детками.
Принесет чего-нибудь сладенького в блюдечке, остановится на пороге:
- Толя, Валентин, покушайте...
Они, знай, друг дружку охаживают по мордасам.
- Толя, остановись!
Остановятся они, поглядят. И этак недовольно, в растяжечку:
- Ах, мамаша, опять вы нам какой-нибудь клейстер!..
Слопают - и опять за свое.
Так вся у них жизнь. С тем и поедут в Россию.
XVIII

Так вот и пошло чижиково мое жительство, а теперь, как подумаешь, -
скоро год, как я тогда переехал, и столько перемен в жизни.
Время-то как река, рукавом не загородишь.
Так вот недавно, сел я перед зеркалом бриться и точно впервые увидел
свои глаза. Видел я такие глаза в дальнем моем детстве, - ехали мы с отцом
по соловьевскому большаку, вели бычков. А у нас перед городом
большая гора, и внизу мост через Глушицу, - вот один бычек-летошник и
провалился, поломал передние ноги. Пришлось его там же и прирезать. Были
у того летошника глаза, как теперь у меня.
И в висках серебра много.
Отец мой до пятидесяти годов был, как смоль, кучерявый, грудь широченная.

Вижу его, как теперь.
Пахло от него по-особому деготьком и чуть ветром (сапоги он носил
большие, высокие, и всегда-то в дороге на ветру). Бойкие у нас были лошадки,
вороные, спины широкие, с блеском. Бывало, подкатит к воротам, а
я уж хорошо знаю по одному стуку, по тому, как лает в саду Чубрик. Выбегу
к нему на крыльцо в чем был, а он весь белый от пыли, лицо загорелое,
в кудрях запутался колосок овсяной, - ночевал где-нибудь в омете, - а
глаза молодые, веселые.
- Ну что, - скажет, - Сивый, как живешь?
Подхватит меня на руки: - Смотри Москву!
А как я его любил! - Случись худое, - не выдержал бы, в могилу с ним
лег. И когда бывал дома, не отступался я от него ни на шаг, так вместе и
ходили: он на базар, и я на базар, он к людям, и я за ним.
Теперь-то хорошо понимаю: великая у него была любовь к жизни. И всякую
он примечал мелочишку. Думаю я: теперь-то вот таким всего и труднее!
И всякий день вспоминаю я наш городок. Весь-то он в зелени, в густых
садах, и река широкая, тихая...
А тут вот береза в диковинку. Только и видел ее в саду ботаническом,
обрадовался, как сестренке родной, чуть было не расцеловал у всех на виду.

И ничего бы я не хотел, никакого богатства, - в Россию! И все крепче
берег я в себе ту мысль и тем, можно сказать, все это время и жил. И
всякие придумывал планы.
А вышло-то все по-иному...
Недельки через две получил я записку из консульства. Просили меня
зайти по нужному делу.
А я почти не выходил то время из дома и сидел крепко, набирался здоровья.

Поехал я, как было указано, в центр города, по адресу.
Принял меня человек высокий, смуглый, с ястребиным носом, весь какой-то
тонкий и как налим склизкий.
- Так и так, - говорит, - рекомендовали мне вас в нашем консульстве,
и вот у меня какое к вам дело: можете ли играть на балалайке?
Очень я удивился.
А он на меня смотрит, - нос сухой, длинный.
- Организуем мы, - говорит, - хор балалаечников для выступления в театрах,
и нужны нам люди.
А я еще в школе, у нас в Заречьи, немного бренчал, и даже был у нас
свой ученический оркестр, наяривали мы: "Во лузях" и "Светит месяц".

- Играл, - говорю, - давно, а теперь не знаю...
- Это неважно, здесь мы подучимся.
Подумал я: отчего не согласиться?
Сказал он, когда быть на первую репетицию, а потом прибавил:
- Нужны нам в оркестр так же дамы или барышни. Не можете ли вы кого
указать?
Вспомнил я тогда про сестренку Андрюшину:
- Есть, - говорю, - у меня на примете одна девушка, русская, я узнаю.
- Пожалуйста, - говорит, - непременно, нам с дамами будет успешней.
А я давненько, за моею болезнью, не навещал Андрюшу и ничего не знал
о его судьбе. И, признаться, стеснялся я тогда своим расстроенным и
больным видом.
Привел я себя маленько в порядок и выбрался к ним на другое утро.
Обрадовались они мне опять по-родному. Андрюши я так и не увидел:
сказали мне старики, что поступил он от нужды на военную службу, как
подданный здешний, и что послали его в Германию, в оккупационные войска
на долгое время. Объяснили мне старики, что хорошее получает жалованье,
и что каждый день выдают им варенье.
Подумал я тогда, подивился: трудненько мне было представить Андрюшу
солдатом...
Оставили они меня обедать. А за обедом объявил я Наташе, по какому
пришел к ним делу. Очень она загорелась: хотелось ей иметь заработок и
помогать семье. Сговорился я с нею, где и когда встретиться, чтобы итти
на первую репетицию вместе.
И опять напомнила она мне Соню, малой черточкой, и весь тот день было
у меня к ней доброе и близкое чувство.
А через день заехал я за нею нарочно.
Поехали мы вместе, на "бассе", - такие тут автомобили, взамен трамваев,
- на самой верхушке. Шел в тот день снег, белыми мухами, тихо, таял
на ее щеках. Сидела она со мной рядом, смотрели мы вместе, как вьются
над нами снежинки, и вспоминали нашу Россию: какие у нас снега и морозы.
Поглядела она на меня, улыбнулась:
- Поедемте, - говорит, - поскорее в Россию. Вместе!
- Что ж, - говорю, - поедем!..
Пожал я ее руку, и была она мне на улице между чужими ближе, точно мы
двое, а вокруг этот большой и чужой город.
А проезжали мы улицами большими и людными, и казалось сверху, точно
плывем на пароходе, и нам внизу уступают дорогу. И за долгое время первый
раз было мне счастливо, и о многом мы с ней говорили.

XIX

Приняли нас в оркестр, и начали мы ежедневно по вечерам заниматься. И
много нас набралось русских, из всякого звания, - на кусок хлеба.
А правил нами бывший русский посланник у персидского шаха, князь Агибалов.
Добыл он где-то инструменты и сам учил нас бренчать на балалайках
и домрах. Был он человек ловкий и во всех делах поворотливый, и на первых
порах ходко пошло у нас дело.
А когда начали мы выступать на театрах, надевал он на себя, на фрак,
все свои кресты и звезды, русские и персидские, и грудь его так и сияла.
Принимала его публика за знатного человека, и большое это имело влияние
для успеха.
А сказать правду, сыгралися мы скоро и дружно. И после первого выступления
стали о нас писать газеты, - что, мол, народная русская музыка,
и выступают потерпевшие от революции русские знатные лорды... И напечатали
с нас фотографию: впереди всех князь Агибалов, при всех своих звездах
и орденах, вид такой гордый, и в руках белая палочка.
Играли мы сперва в тесном театрике, а как стали о нас писать и печатать
портреты, пришло нам приглашение выступить в самом большом театре,
- на много тысяч народу, и, разумеется, большая то была для нас удача.
А театры здесь по-особому и совсем неподходящи к нашим. Любит здешняя
публика легкое, и чтобы на скорую руку и так, чтобы не ломать голову. И
каждый вечер, как в цирке, всяческие сменяются номера, а перед нами всякий
вечер выходила американская дрессировщица тигров и змей.
Заставил нас Агибалов одеться. Приобрел я тогда смокинг, белье (и теперь
лежат у меня в чемодане), бывало, погляжу на себя в зеркало: и я и
не я... Вот, думаю, таковским бы заявиться в Заречье! И много я над собой
посмеялся.
Стали мы зарабатывать и даже недурно. Разумеется, делили мы наш заработок
на многие части, а все-таки жить было можно, и до самого лета не
пришлось мне увидеть нужды.
И многое я мог бы порассказать о тех временах...
Теперь, как подумаешь, - и слезы и смех, и на какие пускались мы по
нашей нужде увертки... Было нас по первоначалу, мужчин и женщин, всех
человек тридцать, а в театре поставили нам условием и в контракт записали,
чтобы было не меньше пятидесяти, для заполнения сцены. И довелось
нашему князю набирать кой-кого наспех, на слепую руку, с бора да с сосенки.

Сажали мы таковских для отвода глаз позади, неприметнее, а чтобы
не получалося нам от них помехи, выдал им князь без струн балалайки и
приказал настрого, чтобы полностью делали вид, будто играют. Разумеется,
из публики струн не видно, а они у нас так старались, что даже можно было
подумать, будто они-то и есть главные музыканты...
И чуть не получился у нас с теми бесструнными великий конфуз.
Сообщил нам однажды Агибалов, что интересуется нашею игрою король, и
что прислано нам приглашение выступить во дворце. Большое было у нас
волнение перед тем выступлением, и готовились мы долго и с немалым старанием.

А когда подошел назначенный день, отправились мы во дворец в полном
нашем составе и в большом ожидании. Подивилися мы здешней простоте и
обычаям, точно и не в королевский прибыли дворец. Отвели нам особую комнату
для концертов. Поглядывали мы друг на дружку, посмеивались. А наш
Агибалов, как рыба в пруду...
Сообщили нам, что скоро должен выйти король со своим семейством и
приготовилися мы встретить его гимном. И чуть было не получилась у нас
неприятность, от большого волнения: видим, выходит из дверей человек,
высокий, в красном мундире, в брюках в обтяжечку, и чуть не грянули ему
встречу. Уж наш Агибалов, сделавши нам глаза и колыхнув палочкой, остановил
нас от конфуза.
А король - совсем даже неприметный, в роде сморчка. Даже и не поверилось:
прошел этак по комнате, седенький, в сюртучке, нам улыбнулся. Те,
что с ним были, принцы и принцессы, куда перед ним великолепнее.
Грянули мы им встречу, с полным умением. Выслушал нас король стоя,
сурьезно, бородка подрубленная. Наш перед ним, как коромысло.
Поздоровался с ним король за руку, взглянув на звезды его. Спросил:
- Вы из России?
- Да, ваше величество.
- В России теперь голод?
- Да, ваше величество, великий голод.
- Как же вы здесь?
- О, ваше величество, - в большой нужде!..
Разумеется, мы во все глаза. Хорошо я его разглядел, и показался он
мне каким-то усталым, точно не выспался. Поговорил он немного, потом
слышим:
- Теперь, пожалуйста, прошу вас, сыграйте нам русский гимн.
А наш перед ним, как лычко, весь так и вьется:
- Простите, ваше королевское величество, по некоторым причинам нам
теперь неудобно...
- Тогда, пожалуйста, народную песню.
Уселися они в кресла, а наш своей палочкой, - тук-тук-тук! - по пюпитру,
и нам шепотком: Реченьку.
Очень им полюбилось.
Так им понравилось! Когда проиграли весь наш репертуар, стали принцы
и принцессы к нам подходить и рассматривать инструменты (сам король ушел
скоро, всего не дослушав, с нами любезно раскланялся), - и, признаться,
много мы тогда переволновались: а ну, ну, ухватятся за бесструнную!..
Было нам после концерта от короля угощение: посадили нас за стол, и
подавали нам лакеи в чулках и перчатках. Сидели с нами принцы и принцессы,
а наши под конец осмелели, навалилися изо всех сил, даже, признаться,
неловко. Осталася у меня о том вечере память: карточка с золотым
обрезом, меню нашего обеда, и расписалися на ней принцы и принцессы, нам
в воспоминанье. - Вот покажу в Заречьи!..

XX

Вот какие дела!
А все то время проживал я в Чижиковой Лавре нетрожно и ко всему пригляделся.
И хорошо мы за все это время друг дружку узнали.
Подружился я с Сотовым, что сверху.
Крестил я у них ребенка, девочку, назвали Татьяной. Тут и родилась
она, в нашей Лавре, Сотову в утешение. Ходит теперь Сотов гордо: папаша!
- и весь-то денек в бегах, добывает копейки. И узнали мы недавно, что по
законам здешним крестница моя будет считаться подданной здешней, и будут
у нее права и своя особая родина...
А кумой у меня - Зося. Удивительный это человек и тишайший. Живет она
наверху у нашего заведующего, и редко ее видно.

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.