Жанр: Драма
Сияние
...ла тебе жизнь.
Когда это случилось, меня там не было. Но я прекрасно помню день, когда Ислейвюр бегом
прибежал в Рейкьявик. Что он бегал по горам, знали все, ведь молва твердила, что в юности он мог на
бегу поймать лисицу. А тогда он бегом прибежал в Рейкьявик. С тобою на руках вырвался из рогаток
робости, за которыми укрывался годами и которые, безусловно, наложили отпечаток на все поступки
Лауры. Обитатели Скальдастигюр частью высыпали на улицу, частью торчали у окон, наблюдая
извержение Фредлы. В великой своей беспомощности - подобное ей по масштабу можно отыскать
разве что в глубочайших безднах души - он открыл нашу калитку, блуждающим взором нашел
меня, протянул сверток из ткани и веточек шикши - тебя.
- Я только хотел... передать... Это от Лауры, она сказала: папа, отнеси Халлдоуру. - Ислейвюр
внимательно оглядел меня. - Ты ведь и есть Халлдоур?
Я кивнул.
- Тогда, стало быть, все правильно.
"Тогда, стало быть, все правильно". В тот миг, когда я принял тебя, я принял и мою мантру,
слова, которые - согласно моему любимому справочнику, - не имея значения, помогают
медитирующему обрести покой. Эта фраза: "Тогда, стало быть, все правильно" - прозвучала в устах
Ислейвюра так веско, что сразу же погрузилась в мою душу. Она и сейчас лежит там и дарит свет. В
печали она вызывает у меня если не улыбку, то хотя бы сознание, что улыбка существует. "Тогда,
стало быть, все правильно" - эти слова выходят далеко за пределы своего частного значения, они
связаны с самим часом передачи, с пылающим жерлом Фредлы за лохматой фигурой Ислейвюра, со
взглядами обитателей Скальдастигюр, с запахом веточек шикши, обернутых вокруг твоего тельца, и с
тобой - с жизнью в моем умиранье.
"А Лаура?" Этот вопрос, который ты неустанно задавал мне, - этот вопрос я задал тогда
Ислейвюру. Он знал только, что она ушла. Куда? "Фредла ее позвала", - ответил он. Много дней мы
с ним, и не только мы, пядь за пядью обшаривали склоны Фредлы. Сколько отверстых кратеров,
сколько расселин и теснин - все они могли забрать ее. Но вправду ли забрали? Или она дала себя
забрать, полагая, что исполнила свой долг перед Землею, перед тобой? Мы звали ее по имени. Со
всех сторон оно гулко раскатывалось над пустошами.
Пьетюр, ее имя - оно по-прежнему там, наверху. Неистребимое. Ты услышишь его, если будешь
сидеть, в одиночестве медитируя возле дома, под звездами, под луной, у своего истока. Особенно в
пору студеных осенних ночей, когда Вселенная будто одно-единственное, огромное, бьющееся
сердце, когда все вокруг холодное, ясное и запредельное языку, а проявления жизни не находят пути
внутрь, - тогда ее имя летит над верещатником, и ты поймешь, что жизнь по сути своей
преисполнена безмерной тоски.
Все, больше не могу.
Будто пышное кучевое облако стояла на пороге сестра Стейнунн, призванная туда сигналом
тревоги, который я подал, прежде чем упал, измученный бесплодным усилием моего длинного
письма достичь цели. "Нам больно?" - спросила она, и нам вправду было больно; но она подобрала
меня, худо-бедно слепила из кусочков, чтобы я добрел до машины. "К морю", - сказал я. Хватит с
меня лечебницы, это заведение уже сделало с телом все, что могло. К морю. Море доброе, это А, и Б,
и В. Море, берег и горы. Сидеть спиной к своим давним мелким радостям - уже хорошее лечение.
Но в подарок на день рождения хотелось бы получить плед, впрочем, нет, можно попросить сестру
Стейнунн, пусть купит, у тебя и так забот хватает.
Сегодня мне запретили и это - вырезать из ольхи ножички для масла. А я рассчитывал
закончить мои дни, именно вырезая ножички для масла, - скромное занятие, гладкое дерево под
пальцами, смолистый запах на кухне. По моей просьбе один из корреспондентов привез с севера
несколько жердин. Сестра Стейнунн отобрала у меня нож: тебе, дескать, дали чересчур много
кроворазжижающих препаратов, случись что, кровотечение не остановить.
Вот и руки мои тоже умолкли.
Деловито тикает у моего изголовья красный будильник, словно что-то знает о времени.
Словно воображает, что ему отведена некая роль во всепланетной программе сотрудничества
часов.
Словно прямо-таки способен изготовить для меня время.
Патетически театрально движутся секундные стрелки, но в эти дни на пороге События они не
задевают меня. Минуло уже много таких дней, не пожелавших привязать меня к себе. Дни теперь
заняты другим и другими - политикой на экране телевизора (большей частью это Йоун
Хьяльмаурссон) либо влюбленными парочками, которые, несомненно, бродят по кладбищам
Исландии, с блеском радости бытия в глазах. Все правильно, ими-то и должны заниматься дни и свет.
И я понимаю, Пьетюр, справедливости ради нужно признать, что и я удостоивался блеском сей
милости, только это было давно, я раскачиваюсь туда-сюда, пытаюсь взвихрить Время, но все
умерло. Ничто не желает заниматься мною. Слова не приходят, атмосфера пропитана отсутствием.
Воспоминания не приходят. Я забываю все, как только что забыл слова доныне так хорошо знакомых
псалмов. "Восходит солнце на востоке / и плещет золотом на небеса..." А что дальше? Целый день
вспоминал. Н-да, некогда эти слова упали в мою голову со стены, где были выписаны будто золотом;
не иначе как дождь долго стучал по этой стене, возникли трещины, чешуйки осыпались, уплыли
прочь по сточным желобам памяти. "Восходит солнце на востоке / и плещет золотом на небеса". У
меня даже Псалтири нет, чтобы посмотреть, оказывается, у меня вообще нет Священного Писания.
Вообще нет Священного Писания, от этого меня прямо в дрожь бросает.
Я должен остановить старение и вернуться назад, на то место в минувшем, когда что-то
случилось, не помню, что именно. Там мне хотелось укрыться навсегда. Может быть, это место -
всего-навсего пара темных, как ежевика, глаз или рука, протянутая с обочины дороги, в общем, чтото
такое, мимо чего я прошел. Впрочем, ты ведь знаешь, я просто выдумываю. Горько, Пьетюр.
Горько и невыносимо больно. Но так уж обстоит здесь, в голове, прямо над моим иссохшим телом.
Безотрадный ландшафт, любоваться нечем. Не место для отдыха. Подумать только, целая жизнь
нужна, чтобы снова стать ребенком и отважиться на детские мысли. Огромные головоногие мысли:
что-за-странная-штука-жизнь? К примеру. Порой я словно чую за углом времени сильный аромат
яблок из космического пространства. Глупость, конечно, но я в отчаянии, а это уже кое-что!
Думаю, отныне ты можешь взять меня в скобки.
В письмах, которых я никогда не получаю, ты спрашиваешь, не страшно ли мне умереть. Я
отвечу, удовлетворю твой горячий интерес: "Мы все больше походим на смерть". Окна гаснут, одно
за другим, и это само по себе утешение. Явления мира уплывают от нас вдаль, составляют архипелаг
у нашего горизонта, и мы испытываем смутное желание навестить эти разрозненные острова. Я вру?
Или просто боюсь, что на их берегах не встретишь приветственных депутаций? Всё, хватит, не стану
тебя утомлять, ведь мне сейчас предстоит провал, весьма похожий на смерть: опорожнить мочевой
пузырь и уразуметь, что я более не способен правильно оценить, когда он на самом деле пуст.
Ах, эти языки, каждым из которых владеет лишь один-единственный человек!
Твой язык, мой язык?
Обычно мне удается убедить себя, что мионийский язык вымер 7 июля 1956 года, около
восемнадцати часов вечера. Длинные тени на склонах гор, звяканье колокольцев овечьего стада,
бредущего к поселку, где все окна распахнуты настежь, а люди, разинув рот, прислушиваются к
агонии высоко на лугу. Ведь в силу местоположения усадьбы слышно его далеко в долинах, его слова
летят над морем, словно порывы ветра, ворошат листву берез, и вот уж их нет. Аккурат перед самой
вечерней люди слышат последние слова этого языка: "Leechin mrylodik". И тишина.
Его звали Виттоэ Тиамин, какое-то имя у такого человека должно быть. Всю свою жизнь он
прожил с матерью на горе. Никто больше его понять не мог, потому что они с матерью были
последними мионийцами на свете. Говорили оба с жаром да быстро - по крайней мере, так казалось
нам, посторонним (если теперь мне позволительно причислить себя к близким), - а главное, громко;
правда, в силу местоположения горной усадьбы даже их астматическое дыхание было пыткой для
всего поселка.
Шло время, мать умерла. И теперь он один во всем свете оставался носителем тех пятидесяти -
девяноста тысяч слов, хотя бы сотня которых могла помочь прочим, живым языкам выбраться из
категориальных ошибок, метафизических ловушек и филологических тупиков. Или хоть десяток. Или
даже одно-единственное. Но эти континенты слов канули в пучину, безвозвратно. Что такое язык,
понятный лишь одному человеку?
(Сугубо конфиденциально могу сообщить, что в пучину посылали-таки - а что это означает, для
моего ума непостижимо - ныряльщиков, чтоб попытаться выловить золото, но единственное, что, во
всяком случае до сих пор, как будто бы удалось отыскать, это повседневные слова вроде "как... так
и", "мозоль", "потому что", да и то толкование пока ненадежно.)
С другой стороны, что такое язык, если говорит на нем лишь один человек, причем не понимая.
Ведь именно так обстоит со мной: я наверняка знаю тысяч десять мионийских слов, но ни единого не
понимаю. Я же был ребенком и волей-неволей подслушивал, хоть и усвоил, что это дурная привычка.
(Я часто размышлял над заповедью "Подслушивать дурно". Много размышлял. И даже сделал коекакие
выводы.) Возможно, я слышал агрономические расчеты, богословские софизмы - или рецепт
варенья из шикши. "Bredmenck, iory kappesam dervit". Длинные обрывки вроде: "Lavi eberzin alomatti
wrkat". "Iperke mans telvor ried-jek". Я владею формой, но не содержанием. Все чаще я ловлю себя на
том, что "думаю" по-мионийски, но, как ты понимаешь, толку от этого чуть. "Babinmick tjis baordonit
hagge masferits albo konvelsh adiori". До смерти утомительно, когда не можешь вникнуть в некий
язык, где понимание прячется в засаде. "Kwat iperomen svalvi ehik aboli tavat merski". Знать бы
только, что я думаю, хоть на самый что ни на есть краткий миг, - и тогда, как мне представляется,
откроется огромный шлюз, хлынет поток. "Strang kvov belim ta mana frong, iq vever balm oltji. Hagg?
Hagg ori". Вот так звучит для тебя моя речь, Пьетюр?
В нынешнем моем состоянии я не смею даже читать хорошую поэзию, чтобы хоть как-то шли
дни. Плохую - сколько угодно, она совершенно меня не трогает, не то что хорошая, которая вонзает
иглы своих заряженных слов прямо в тело, наполняя его мощной энергией, а я не могу принять ее,
потому что расквашусь и развалюсь на куски. Знаю, мне бы надо по примеру святой Терезы* искать
"nuevas palabras"** и славить жизнь и землю - единственный оазис во всем божестве. Но где они,
эти слова? И повторю еще раз: где отыскать в себе самом сокрытый источник молитвы? Однажды в
наивном, ребячливом мраке я нашел его, сумел ЗАКЛЮЧИТЬ В ЛАДОНИ сонные эмбрионы слов,
которые хотели стать молитвой. Жест передачи, даривший силу. Мне случилось отыскать этот жест в
странном месте, прямо на глазах у Бога. Ведь мы всегда живем у кого-нибудь на глазах - сперва у
родителей, потом, наверно, у Бога, а после, опять-таки в лучшем случае, у любви. Можно стерпеть, а
можно и бороться против их пронзительных взглядов. Но против глаза врача - да-да, у него всегда
один глаз - способа нет. Перестаешь быть тем, что Аристотель именует "природным телом с
органами", куда входит и душа. Превращаешься в мешок, полный крови, слизи и костей, находишься
на определенной стадии распада, он знает, он бормочет свои приговоры, и пощады нет. Как я
осмелюсь умереть, до такой степени ничтожный. Мне страшно, и я твой отец, Пьетюр.
* Святая Тереза Авильская (ум. 1582) - испанская писательница, монахиня, считается
покровительницей Испании.
** "Новые слова" (исп.).
Пьетюр!
У множества низших организмов вроде инфузорий мнимая смерть, или, как принято говорить,
латентная жизнь, есть явление нормальное. Некоторые животные формы способны высыхать, сколь
угодно долго храниться в виде сухого порошка и вновь оживать под воздействием влаги.
Должно быть, теперь это справедливо и для меня, только вот мне надо еще найти животворную
влагу, которую некогда - если я не ошибаюсь - вызывало поглаживание женской кожи,
настроенной в унисон. Сестра Стейнунн меня не поглаживает, я больше недостоин быть предметом
ее желаний, потому что она проводит различие между желанием и заботой.
В смерти, сынок, забавно то, что она послужила источником множества трактатов об искусстве
умирания, целого моря афоризмов - для тех, кто готов низойти в афористическое болото, - и уймы
путеводителей по Иному миру, взять хотя бы египетскую "Книгу мертвых", тибетскую книгу
мертвых "Бардо Тодол", "De arte moriendi"*, орфический трактат "Нисхождение в Гадес", "О
небесах, аде и мире духов" Сведенборга**.
* "Об искусстве умирания" (лат.).
** Сведенборг Эмануэль (1688-1772) - шведский ученый, философ-мистик.
Я узнал, что, готовясь умереть, учитель-йогин Миларепа* выбрал не только приятную внешнюю
обстановку, но и внутреннее состояние, созвучное близящейся нирване. Песнопениями он
приветствовал смерть. Прими с благодарностью. А какое утешение - читать в книге "Об искусстве
умирания": "Против воли своей умирает тот, кто не научился умирать. Научись умирать, и ты
научишься жить, ибо никто не способен научиться жить, не научившись прежде умирать".
* Миларепа Мила (1052-1135) - тибетский мистик, чья жизнь была описана его учеником;
тибетская традиция связывает с его именем представление об идеале отношений учителя и ученика и
воплощении в одной личности монаха, отшельника и светского человека.
Говоря о людях, овладевших этим искусством, романтик Эванс-Вентц, издатель "Бардо Тодол",
называет, к примеру, такие имена на "п": Пиндар, Платон, Плутарх, Плотин и Порфирий, - и
презрительно фыркает по адресу современного Запада, где это искусство малоизвестно и редко
практикуется и где едва ли не все питают отвращение к смерти.
Чтобы ты, сынок, не особенно раздумывал, куда я клоню, я еще раз процитирую справочник:
"Смерть. Полное прекращение процессов, типичных для жизни, в первую очередь обмена веществ.
Отдельные клетки в известной степени ведут самостоятельную жизнь. У некоторых, например у
клеток крови, продолжительность жизни относительно невелика, и они постоянно заменяются
новыми, но с годами постепенно претерпевают изменения - так называемые сенильные, или
регрессивные, метаморфозы - и оттого становятся все менее пригодны для выполнения своих задач,
в итоге жизнь индивида угасает, ибо нарастание таких изменений делает невозможной работу
органов, чья деятельность необходима для существования целого. Эта "нормальная", или
"физиологическая", смерть встречается, однако, очень редко.
Быстрота, с которой наступает С., зависит от того, какая часть организма поражена
нежелательными воздействиями, и от характера этих воздействий. Если С. наступает более или менее
медленно, ей предшествует продолжительная или непродолжительная агония, особенности которой
меняются в зависимости от того, с какой стороны приходит С."...
Если у тебя, сынок, будет охота присутствовать при агонии, пожалуйста, постарайся обратить
внимание на звуки, которые, согласно "Науке о смерти" некоего сэра Джона Вудроффа, суть
"психические результаты процесса распада, именуемого смертью, и приводят на память гудящие,
раскатистые, хриплые звуки, слышные непосредственно перед мгновением смерти и до пятнадцати
часов после оной, обнаруженные в 1618 году Грюнвальди, а в 1862 году ставшие предметом
специального исследования некоего д-ра Колленга".
Да, наверно, смерть бывает и смешной: много шума из ничего. Но не умирание, Пьетюр, не
умирание. Ведь оно не прекращается, пока ты способен выдавить слово "я". Однажды ты дал мне
утешение раз и навсегда. Мы стояли у окна, тебе было три года, мимо нас тянулся погребальный
кортеж, ведь и на Скальдастигюр люди умирают. Что это они делают? - спросил ты, глядя на гроб и
неторопливую процессию людей в черном. Кто-то умер, ответил я, они идут на кладбище. Спустя час
кортеж вернулся. Теперь он умер насовсем? - спросил ты. Да, ответил я со вздохом, и до сих пор,
после стольких лет, эти слова звучат как избавление: теперь он умер насовсем.
Конечно, умирание бывает и завидным. Такое счастье выпало матери сестры Стейнунн. В один
прекрасный день - старушке было уже за девяносто - она позвонила Стейнунн по телефону:
"Приезжай домой, я нынче умру". - "Ну что ты, мама, - запротестовала Стейнунн, - нельзя так
говорить". А старуха стояла на своем: "Не дури, садись на двенадцатичасовой автобус, аккурат
вовремя поспеешь". Стейнунн поехала, добралась до дома и услыхала от матери: "Сегодня я буду
твоей дочкой, посижу в качалке у тебя на коленях". Так они и сделали, старушка припала своим
высохшим телом к жаркой плоти Стейнунн, положив голову дочери на грудь. Засыпала,
пробуждалась, вздыхала: "Ох, до чего же долго".
Засыпала, пробуждалась. Где ты нынче будешь спать? Ложись-ка на мою кровать, а меня
можешь устроить тут, на столе. Опять заснула, пробудилась и приподняла голову, глаза широко
распахнулись, рот открылся. "Не-ет, - удивленно произнесла она, - теперь я вовсе ничего не
понимаю".
Вот так ей довелось умереть. С удивлением.
Возможно, когда-нибудь ты расскажешь мне о моей с...?
Сегодня я оттащил плетеный стул к морю, чтобы посидеть там и убедиться, что оно больше меня.
Забавное зрелище: прежде времени состарившийся мужчина на хлипком стуле, под темными
клочьями туч, на бесконечном берегу. Тонкая длинная шея, руки в старческой гречке сложены на
коленях. А изо рта, как в комиксе, тянется, трепещет на ветру, речевой пузырь, единственная его
отрада в умирании: "Море больше меня".
Кувшинка умерла.
Конечно, я знаю, ее смерть началась уже в миг рождения. Знаю, что ускорил ее, когда у озерца не
устоял перед ее красотой и сорвал, отделил от стебля. Этому нет оправдания, ведь цветами владеть
нельзя. Цветы должны просто быть, даром что процессы жизни и смерти никогда не прекращаются,
никогда и нигде.
Но все то время, пока я владел ею, в хрустальной чаше царило непостижимое безвременье:
стоило мне подняться из-за стола, и она непрестанно вперяла в меня свое большое око, и я лелеял
надежду, что это состояние продлится, хотя бы покуда я жив, да, наверно, я воображал, что они
нераздельны, ее жизнь и моя, сопряжены друг с другом, обеспечивая мне остроту восприятия. Увы,
все было не так.
Началось с того, что ее нутро, тычинки желтого ока, стало темнеть и вянуть. Сперва почти
неприметно увяданье перекинулось на венчик, сияющая алебастровая белизна лепестков покрылась
темными изломами, вода пожелтела. Под конец кувшинка упала на бок, зачерпнула воды. А дальше
все произошло очень быстро: она опустилась на дно, лежит, прижавшись к стенке чаши, скользкий
буроватый ком, который я скоро возьму и выброшу.
VII
Так бывает в обувных магазинах: меряешь, меряешь, и вдруг одна пара оказывается точно по
ноге. Вот и здесь - несколько страниц о пробуждении любви, которая поразила меня раз и навсегда.
Девяносто шестой автобус, я ехал домой. Цепляясь за ременную петлю, читал заголовки в
"Моргюнбладид". Вина. Дождь и вина. Запах сырой шерсти. Голос над ухом:
- Er tu islenskur? Ты исландец?
Можно сказать: Are you English? Etes-vous Francais?* И в ответ достаточно лишь кивнуть или
отрицательно помотать головой. Но когда вопрос задан на моем родном, мало кому известном языке,
ни кивнуть, ни помотать головой нельзя. Слова прозвучали так странно, будто из грезы. Они словно
держались на невесомой петельке интонации. Тончайшие модуляции по высоте между "u" в "tu" и
"i" в "islenskur" - и легкий выдох на последнем "и", губы округлены, будто дуешь на одуванчик. Er
tu islenskur?
* Вы англичанин? (англ.); Вы француз? (фр.) 263
А ты обладаешь привилегией ответить: "Да, я исландец".
Потом оглядываешься.
И не веришь своим глазам, хотя ухо уже все знает.
Пусть даже я был готов к встрече. Дверцы моих глаз, языка, уха - на них нет замков. Мои руки,
мои объятия - всегда открыты.
Короткая встреча. Встреча раз и навсегда. Хотя уже у Сен-Поля она обернулась к выходу:
- Что ж, мне пора.
Париж свернулся клубком вокруг ее исчезновения.
Каштаны, кафе, уличные перекрестки - во всем было ее исчезновение. Почему я не удержал ее,
ведь я уже достиг в моей зрелости той фазы, когда соки начинают пробиваться из-под оболочки "я",
и на протяжении многих дней и ночей я недоумевал, как же она умудряется не почуять мои
"феромоны" на каждом уличном углу. В тщетной погоне за нею я оставил свои "метки" по всему
кварталу Марэ, меня и мой принюхивающийся нос можно было видеть повсюду - от улицы Шарло
до улицы Сент-Антуан, от улицы Вьей-дю-Тампль до улицы Тюренн. И даже слышать мои
завывания.
Кто она? Женщина из лунного молока? Конгломерат заветных мечтаний литературных школ,
собранных в Париже? Чистейшая суть женщины, когда все наносное смыто, все ненужные обрывки
мыслей стерты? Вот - Она. Гостья. Пришелица из иных времен? Бретонова Надя?* Возлюбленная
Рене Шара**, будто закутанная в синие меха?
* Таинственная женщина, героиня одноименного рассказа (1928) Андре Бретона (1896-1966).
** Шар Рене (1907-1988) - французский поэт, близкий к сюрреализму.
Хотя моя способность материализовывать женщин прямо из воздуха ничуть не уступала
отцовской, ничего не помогало. Однако Париж изменился. Там, где еще недавно не было ничего,
теперь было всё: индийские ткани из Раджастхана, изразцовые фризы и кальвадос,
свежепокрашенные старинные шкафы и перченые венгерские колбасы, конголезские узоры в духе
Клее, шоколадные яйца и костюмы от Кензо, румынские блузки и сирийские скульптуры, собачье
дерьмо и почтовые конторы, молдаванки-нищенки и мелкий бюрократический дождик, стучащий по
крышам, пепельницы и пенсионеры-машинисты; мир переполнен всем, кроме одного, я заглядываю в
цветочные магазины, в кафе, листаю у Одиль все книги подряд, философию, богословие - вдруг ты
здесь? В эльзасских эссе, в португальских поэмах, в сангвинических песнях, в какой-нибудь рифме
Рембо? Мои глаза, уши, язык не дают мне покоя; кусочек tarte de rhubarbe, овернский сыр - весь мир
в заговоре с нею, все идет от нее, а может быть, она - заложница мира, посланная за тем, чтобы я
узнал его глубину, высоту и ширину? Боль, которую мне тоже необходимо узнать? Речь, которую
необходимо создать? Чувства, чтобы очиститься в их круженье?
Я знал, что она создана для меня, что я видел ее прежде, видел если не ее саму, то ее набросок,
посланный для пробы и теперь дерзким гостем мелькающий в глазах у прохожей, на секунду, в
метро, в ресторанах, да, я видел ее ноги в ногах других женщин, перебегавших через площадь Вогез,
мир тестировал ее, позволял ей - на мгновение - выглянуть из других женских глаз... Я видел ее в
движении женской руки в магазинчике Феликса Потена, в бедре женщины, что любовалась
матиссовской "Роскошью, покоем и наслаждением". В "Ла палетт" на улице Сены она вдруг явилась
в чьих-то губах, мир был невыносим.
И я, не в силах усидеть на месте и быть один, провел дождливый вечер, шагая по пятам то за
одним человеком, то за другим. Так я в конце концов очутился в соборе Нотр-Дам, потому что туда
как магнитом тянуло многих людей, собор был битком набит народом, только что началась служба. Я
нашел себе местечко поблизости от алтаря и едва успел сесть, как появилась процессия
священнослужителей: молодые женщины-певчие, новоиспеченные богословы со свечами и грузные
престарелые патеры. Затем настоятель вышел вперед и провозгласил:
- Evangile de Jesus Christ selon saint Jean, 1:35- 39: Jean Baptiste se trouvait avec deux de ses
disciples. Posant son regard sur Jesus qui allait et venait, il dit: "Voici 1'Agneau de Dieu". Le deux disciples
enten-dirent cette parole, et ils suivirent Jesus. Celui-ci se retourna, vit qu'ils le suivaient, et leur dit: "Que
cherchez-vous?" Ils lui repondirent: "Rabbi (c'est-a-dire: Maitre) ou demeures-tu?" Il leur dit: "Venez, et
vous verrez"*.
* От Иоанна святое благовествование, 1:35 - 39: На другой день опять стоял Иоанн
[Креститель] и двое из учеников его. И, увидев идущего Иисуса, сказал: вот Агнец Божий. Услышав
от него сии слова, оба ученика пошли за Иисусом. Иисус же, обратившись и увидев их идущих,
говорит им: что вам надобно? Они сказали Ему: Равви, - что значит: учитель, - где живешь?
Говорит им: пойдите и увидите (фр.).
Я знал и оказался прав: вокруг этих вопросов и ответов проповедь выстроит здание с прочными
стенами, теплым полом и красивым сводчатым потолком. "Que cherchez-vous?" Настоятель не
шевелился, упиваясь своей превосходной дикцией: слова не отклонились ни на волосок. Ударение на
"vous", так что оно будто стрела полетело прямо в наши сердца, а затем пауза - полная
противоположность всякому звуку. "Que cherchez-vous?" Что вам надобно? Я стиснул плащ на груди,
передо мною сидел крупный плотный мужчина, но эта фраза, силою повторения, все же достигла
меня. "Que cherchez-vous?"
А правда, что мне надобно? Я поплыл по волнам ассоциаций.
Вопросы всегда парят в пространстве мозга, но бывает, в один из них вдруг попадает чья-то
стрела, и тогда он падает тебе в сердце и лежит там, а ты поневоле склоняешься над ним и видишь,
что он дышит и чего-то от тебя хочет.
Что я здесь делаю?
Я здесь - так потекли мои мысли, - чтобы не отрекаться от своих желаний.
Я здесь, чтобы ИДТИ ПУТЕМ ЖИЗНЕЛЮБИЯ.
Пусть трепетное достигнет меня.
Я быстро встал, заметив близость чаши причастия. Устремился прочь, был уже на полдороге к
выходу, однако невольно остановился посмотреть, как эта черная масса индивидов принимает
облатку и вино, хотел увидеть неосуществленное пресуществление, но не удостоверился, ведь тут и
там вспыхнули огни, я выбежал на улицу и помчался через соборную площадь на улицу Сены, в
рыбный магазин.
...Закладка в соц.сетях