Купить
 
 
Жанр: Драма

Архипелаг ГУЛАГ (весь)

страница №38

вмещались], как Меньшиков у
Сурикова в березовскую избу. Вот Иван Коверченко — и поджар, и роста
среднего, а всё равно — не вмещается. А потому что детинка был кровь с
молоком, да подбавил черт горилки. Он охотно рассказывает о себе и со
смехом. Такие рассказы — клад, их — слушать. Правда, долго не можешь
угадать: за что ж его арестуют и почему он — политический. Но из
"политического" не надо себе лакировать фестивального значка. Не всё ль
равно, какими граблями захватили?
Как все хорошо знают, к химической войне подкрадывались немцы, а не мы.
Поэтому, при откате с Кубани, очень было неприятно, что из-за каких-то
растяп в боепитании мы оставили на одном аэродроме штабели химических бомб
— и немцы могли на этом разыграть международный скандал. Тогда-то старшему
лейтенанту Коверченко, родом из Краснодара, дали двадцать человек
парашютистов и сбросили в тыл к немцам, чтоб он все эти многовредные бомбы
закопал в землю. (Уже догадались слушатели и зевают: дальше он попал в плен,
теперь — изменник родины. А ни хрёнышка подобного!) Коверченко задание
выполнил превосходно, со всей двадцаткой без потерь пересёк фронт назад, и
представлен был к Герою Советского Союза.
Но ведь представление ходит месяц и два, — а если ты в этого Героя тоже
не помещаешься? "Героя" дают тихим мальчикам, отличникам боевой и
политической подготовки — а у тебя если душа горит, выпить хоц-ца, а --
нечего? Да если ты Герой всего Союза — что ж они, гады, скупятся тебе литр
водки добавить? И Иван Коверченко сел на лошадь и, по правде ничего о
Калигуле не зная, въехал на лошади на второй этаж к городскому военкому чи
команданту: водки, мол, выпиши! (Он смекнул, что так будет
попредставительней, как бы больше подобать Герою, и отказать трудней.) За
это и посадили? — Нет, что вы! За это был снижен с Героя до Красного
Знамени.
Очень Коверченко нуждался выпить, а не всегда бывало, и приходилось
кумекать. В Польше помешал он немцам взорвать один мост — и почувствовал
этот мост как бы своим, и пока, до подхода нашей комендатуры, положил с
поляков плату за проход и проезд по мосту: ведь без меня у вас его б уже не
было, заразы! Сутки он эту плату собирал (на водку), надоело, да и не
торчать же тут, — и предложил капитан Коверченко окружным полякам
справедливое решение: мост этот у него [купить]. (За это и сел? — Не-ет.)
Не много он и просил, да поляки жались, не собрались. Бросил пан капитан
мост, черт с вами, ходите бесплатно.
В 1949 году он был в Полоцке начальником штаба парашютного полка. Очень
не любил майора Коверченко политотдел дивизии за то, что на политвоспитание
он [клал]. Раз попросил он характеристику для поступления в Академию, но
когда дали — заглянул и швырнул им на стол: "С такой характеристикой мне не
в Академию, а к бендеровцам идти!" (За это?.. — За это вполне могли десятку
сунуть, но обошлось.) Тут еще примкнуло, что он одного солдата незаконно в
отпуск уволил. И что сам в пьяном виде гнал грузовую машину и разбил. И дали
ему десять... суток ГУБЫ. *(13) Впрочем, охраняли его свои же солдаты, они
его любили беззаветно и отпускали с "губы" гулять в деревню. И так и быть
стерпел бы он эту "губу", но стал ему Политотдел еще грозить судом! Вот эта
угроза потрясла и оскорбила Коверченко: значит, бомбы хоронить — Иван лети?
а за поганую полуторку — в тюрьму? Ночью он вылез в окно, ушел на Двину,
там знал спрятанную моторку своего приятеля и угнал её.
Оказался он не пьянчужка с короткой памятью: теперь за всё, что
Политотдел ему причинял, он хотел мстить: и в Литве бросил лодку, пошел к
литовцам просить: "братцы, отведите к партизанам! примите, не пожалеете, мы
им накрутим!" Но литовцы решили, что он подослан.
Был у Ивана зашит аккредитив. Он взял билет на Кубань, однако подъезжая к
Москве, уже сильно напился в ресторане. Поэтому, из вокзала выйдя,
прищурился на Москву и велел таксёру: — "Вези-ка меня в посольство!" — "В
какое?" — "Да хрен с ним, в любое." И шофёр привез. — "Эт какое ж?" --
"Французкое" — "Ладно".
Может быть его мысль сбивалась, и намерения к посольству у него сперва
были одни, а теперь стали другие, но ловкость и сила его ничуть не охилели:
он не напугал приворотного милиционера, тихонько обошел в переулок и
взмахнул на гладкий двухростовый забор. Во дворе посольства пошло легче:
никто его не обнаружил и не задержал, он прошел внутрь, миновал комнату,
другую и увидел накрытый стол. Многое было на столе, но больше всего его
поразили груши, соскучился он по ним, напихал теперь все карманы кителя и
брюк. Тут вошли хозяева ужинать. "Эй вы, французы! — стал на них первый
наседать и кричать Коверченко. Подступило ему, что Франция ничего хорошего
за последние сто лет не совершила. — Вы почему ж революции не делаете? Вы
что ж деГолля к власти тянете? А мы вас — кубанской пшеничкой снабжай?
Не-вый-дет!!" — "Кто вы? Откуда?" — изумились французы. Сразу беря верный
тон, Коверченко нашелся: "Майор МГБ". Французы встревожились: "Но всё равно
вы не должны врываться. Вы — по какому делу?" — "Да я вас в рот...!!" --
объявил им Коверченко уже напрямик, от души. И еще немного перед ними
помолодцевал, да заметил, что из соседней комнаты уже звонят о нём по
телефону. И хватило у него трезвости начать отступление, но — груши стали у
него выпадать из карманов! — и позорный смех преследовал его...

А впрочем, стало у него сил не только уйти из посольства целым, но и
куда-то дальше. На другое утро проснулся он на Киевском вокзале (не в
Западную ли Украину ехать собрался?) — и тут вскоре его взяли.
На следствии бил его сам Абакумов, рубцы на спине вздулись толщиною в
руку. Министр бил его, разумеется не за груши, и не за справедливый упрёк
французам, а добивался: кем и когда завербован. И срок ему, разумеется,
вкатили двадцать пять.
Много таких рассказов, но как и всякий вагон, столыпин затихает в ночи.
Ночью не будет ни рыбы, ни воды, ни оправки.
И тогда, как всякий иной вагон, его наполняет ровный колёсный шум, и
ничуть не мешающий тишине. И тогда, если еще и конвойный ушел из коридора,
можно из третьего мужского купе тихо поговорить с четвертым женским.
Разговор с женщиной в тюрьме — он совсем особенный. В нём благородное
что-то, даже если говоришь о статьях и сроках.
Один такой разговор шел целую ночь, и вот при каких обстоятельствах. Это
было в июле 1950 года. На женское купе не набралось пассажирок, была всего
одна молодая девушка, дочь московского врача, посаженная по 58-10. А в
мужских занялся шум: стал конвой сгонять всех зэков из трех купе в два (уж
по сколько там сгрудили — не спрашивай). И ввели какого-то преступника,
совсем не похожего на арестанта. Он был прежде всего не острижен — и
волнистые светло-желтые волосы, истые [кудри], вызывающе лежали на его
породистой большой голове. Он был молод, осанист, в военном английском
костюме. Его провели по коридору с оттенком почтения (конвой сам оробел
перед инструкцией, написанной на конверте его [дела]) — и девушка успела
это всё рассмотреть. А он её не видел (и как же потом жалел!).
По шуму и сутолоке она поняла, что для него освобождено особое купе --
рядом с ней. Ясно, что он ни с кем не должен был общаться. Тем более ей
захотелось с ним поговорить. Из купе в купе увидеть друг друга в столыпине
невозможно, а услышать при тишине можно. Поздно вечером, когда стало
стихать, девушка села на край своей скамьи перед самой решеткой и тихо
позвала его (а может быть сперва напела тихо. За всё это конвой должен был
бы её наказать, но конвой угомонился, в коридоре не было никого). Незнакомец
услышал и, наученный ею, сел так же. Они сидели теперь спинами друг к другу,
выдавливая одну и ту же трехсантиметровую доску, а говорили через решетку,
тихо, в огиб этой доски. Они были так близки головами и губами, как будто
целовались, а не могли не только коснуться друг друга, но даже посмотреть.
Эрик Арвид Андерсен понимал по-русски уже вполне сносно, говорил же со
многими ошибками, но в конце концов мысль передавал. Он рассказал девушке
свою удивительную историю (мы еще услышим её на пересылке), она же ему --
простенькую историю московской студентки, получившей 58-10. Но Арвид был
захвачен, он расспрашивал её о советской молодежи, о советской жизни — и
узнавал совсем не то, что знал раньше из левых западных газет и из своего
официального визита сюда.
Они проговорили всю ночь — и всё в эту ночь сошлось для Арвида:
необычный арестантский вагон в чужой стране; и напевное ночное постукивание
поезда, всегда находящее в нашем сердце отзыв; и мелодичный голос, шепот,
дыхание девушки у его уха — у самого уха, а он не мог на неё даже
взглянуть! (И женского голоса он уже полтора года вообще не слышал.)
И слитно с этой невидимой (и наверно, и конечно, и обязательно
прекрасной) девушкой он впервые стал разглядывать Россию, и голос России всю
ночь ему рассказывал правду. Можно и так узнать страну в первый раз...
(Утром еще предстояло ему увидеть через окно её темные соломенные кровли --
под печальный шепот затаенного экскурсовода.)
Ведь это всё Россия: и арестанты на рельсах, отказавшиеся от жалоб; и
девушка за стеной столыпинского купе; и ушедший спать конвой; груши,
выпавшие из кармана, закопанные бомбы и конь, взведенный на второй этаж.

— Жандармы! жандармы! — обрадованно кричали арестанты. Они радовались,
что дальше их будут сопровождать жандармы, а не конвой.
Опять я кавычки забыл поставить. Это рассказывает сам Короленко. *(14)
Мы, правда, голубым фуражкам не радовались. Но кому не обрадуешься, если в
столыпине попадешь под [маятник].
Обычному пассажиру на промежуточной маленькой станции лихо СЕСТЬ, а сойти
— отчего же? — скидывай вещи и прыгай. Не то с арестантом. Если местная
тюремная охрана или милиция не придут за ним или опоздают на две минуты, --
тю-тю! — поезд тронулся, и теперь везут этого грешного арестанта до
следующей пересылки. И хорошо, если до пересылки — там тебя опять кормить
начнут. А то — до конца столыпинского маршрута, там в пустом вагоне
продержат часиков восемнадцать да везут назад с новым набором, и опять
сидеть, и всё это время ведь НЕ КОРМЯТ! Ведь на тебя выписали до первого
взятия, бухгалтерия не виновата, что тюрьма проворонила, ты ведь числишься
уже за Тулуном. И конвой своими хлебами тебя кормить не обязан. И качают
тебя ШЕСТЬ РАЗ (бывало!): Иркутск — Красноярск, Красноярск — Иркутск,
Иркустск — Красноярск, так увидишь на перроне Тулуна картуз голубой --
готов на шею броситься: спасибо, родненький, что выручил!

В столыпине и за двое суток так изморишься, задохнешься, изомлеешь, что
перед большим городом сам не знаешь: то ли б еще помучиться, да скорей
доехать, то ль отпустили б размяться маленько, на пересылку.
Но вот завозился конвой, забегал. Выходят в шинелях, стучат прикладами.
Значит, выгружают весь вагон.
Сперва конвой станет кру'гом у вагонных ступенек, и едва ты с них
скатишься, свалишься, сорвешься, — конвоиры дружно и оглушительно кричат
тебе со всех сторон (так учены): "Садись! Садись! Садись!" Это очень
действует, когда в несколько глоток и не дают тебе поднять глаз. Как под
разрывами снарядов, ты невольно корчишься, спешишь (а куда тебе спешить?),
жмешься к земле и садишься, догнав тех, кто слез раньше.
"Садись!" — очень ясная команда, но если ты арестант начинающий, ты её
еще не понимаешь. В Иванове на запасных путях я по команде этой с чемоданом
в обнимку (если чемодан не в лагере, а на воле, у него всегда рвётся ручка и
всегда в крутую минуту) перебежал, поставил его на землю долгой стороной и,
не углядев, как сидели передние, сел на чемодан — не мог же я в офицерской
шинели, еще не такой уж грязной, еще с необрезанными полами, сесть прямо на
шпалы, на темный промазученный песок! Начальник конвоя — румяная ряжка,
добротное русское лицо, разбежался — я не успел понять, что' он? к чему? --
и хотел, видно, святым сапогом в окаянную спину, но что-то удержало — не
пожалел своего наблещенного носка, стукнул в чемодан и проломил крышку.
"Са-ди-сь!" — пояснил он. И только тут меня озарило, что как башня я
возвышаюсь среди окружающих зэков — и еще не успев спросить: "А как же
сидеть?", я уже понял, как, и берегомой своей шинелью сел как все люди, как
сидят собаки у ворот, кошки у дверей.
(Этот чемодан у меня сохранился, я и теперь, когда попадется, провожу
пальцами по его рваной дыре. Она ведь не может зажить, как заживает на теле,
на сердце. Вещи памятливее нас.)
И эта посадка — она тоже продумана. Если сидишь на земле задом, так что
колени твои возвышаются перед тобой, то центр тяжести — сзади, подняться
трудно, а вскочить невозможно. И еще сажают нас потеснее прижавшись, чтоб
друг другу мы больше мешали. Захоти мы все сразу броситься на конвой, --
пока зашевелимся, нас перестреляют прежде.
Сажают ждать воронка' (он возит партиями, всех ведь не уберет) или пешего
отгона. Сажать стараются в скрытом месте, чтоб меньше видели вольные, но
иногда посадят неловко прямо на перроне или на открытой площадке (в
Куйбышеве так). Вот здесь — испытание для вольных: мы-то разглядываем их с
полным правом, во все честные глаза, а им на нас как поглядеть? С
ненавистью? — совесть не позволяет (ведь только Ермиловы верят, что люди
сидят "за дело"). С сочувствием? с жалостью? — а ну-ка фамилию запишут? И
срок оформят, это просто. И гордые свободные наши граждане ("читайте,
завидуйте, я гражданин") опускают свои виновные головы и стараются вовсе нас
не видеть, как будто место пустое. Смелее других старухи: их уже не
испортишь, они и в Бога веруют, — и отломив ломоть хлеба от скудного
кирпичика, они бросают нам. Да еще не боятся бывшие лагерники, бытовики,
конечно. Лагерники знают: "Кто не был — тот побудет, кто был — тот не
забудет", и, смотришь, кинут пачку папирос, чтоб и им так кинули в их
следующий срок. Старушечий хлеб от слабой руки не долетит, упадет на земь,
пачка крутнет по воздуху под самую нашу гущу, а конвой тут же заклацает
затворами — на старуху, на доброту, на хлеб: "Эй, проходи, бабка!"
И хлеб святой, преломленный, остается лежать в пыли, пока нас не угонят.
Вообще, эти минуты — сидеть на земле на станции — из наших лучших
минут. Помню, в Омске нас посадили так на шпалах, между двумя долгими
товарными составами. В этот прогон никто не заходил (наверно, выслали в оба
конца по солдату: "Нельзя туда!" А наш человек и на воле воспитан
подчиняться человеку в шинели). Смеркалось. Был август. Станционная масляная
галька еще не успела остыть от дневного солнца и грела нас в сиденьи. Вокзал
был не виден нам, но где-то очень близко за поездами. Оттуда гремела
радиола, весёлые пластинки, и слитно гудела толпа. И почему-то не казалось
унизительно сидеть сплоченной грязной кучкой на земле в каком-то закутке; не
издевательски было слушать танцы чужой молодежи, которых нам уже никогда не
танцевать; представлять, что кто-то кого-то на перроне сейчас встречает,
провожает и может быть даже с цветами. Это было двадцать минут почти
свободы: густел вечер, зажигались первые звёзды, красные и зеленые огни на
путях, звучала музыка. Продолжается жизнь без нас — и даже уже не обидно.
Полюби такие минуты — и легче станет тюрьма. А то ведь разорвёт от
злости.
Если до воронка' перегонять зэков опасно, рядом — дороги и люди, — то
вот еще хорошая команда из конвойного устава: "Взяц-ца под руки!" Ничего в
ней нет унизительного — взяться под руку! Старикам и мальчишкам, девушкам и
старухам, здоровым и калекам. Если одна твоя рука занята вещами — под эту
руку тебя возьмут, а ты берись другою. Теперь вы сжались вдвое плотнее, чем
в обычном строю, вы сразу отяжелели, вы все стали хромы, на перевесе от
вещей, от неловкости с ними, вас всех качает неверно. Грязные, серые,
нелепые существа, вы идете как слепцы, с кажущейся нежностью друг ко другу
— каррикатура на человечество!

А воронка', может быть, и вовсе нет. А начальник конвоя, может быть,
трус, он боится, что не доведёт — и вот так, отяжелённые, болтаясь на ходу,
стукаясь о вещи — вы поплететесь и по городу, до самой тюрьмы.
Есть и еще команда — каррикатура уже на гусей: "Взяться за пятки!" Это
значит, у кого руки свободны — каждой рукой взять себя за ногу около
щиколотки. И теперь — "шагом марш!" (Ну-ка, читатель, отложите книгу,
пройдите по комнате!.. И как? Скорость какая? Что видели вокруг себя? А как
насчет побега?) Со стороны представляете три-четыре десятка таких гусей?
(Киев, 1940 г.)
На улице не обязательно август, может быть — декабрь 1946 года, а вас
гонят без воронка при сорока градусах мороза на Петропавловскую пересылку.
Как легко догадаться, в последние часы перед городом конвой столыпина не
трудился водить вас на оправку, чтоб не мараться. Ослабевшие от следствия,
схваченные морозом, вы теперь почти не можете удержаться, особенно женщины.
Ну так что ж! Это лошади надо остановиться и распереться, это собаке надо
отойти и поднять ногу у заборчика. А вы, люди, можете и на ходу, кого нам
стесняться в своем отечестве? На пересылке просохнет... Вера Корнеева
нагнулась поправить ботинок, отстала на шаг — конвоир тотчас притравил её
овчаркой, и овчарка через всю зимнюю одежду укусила её в ягодицу. Не
отставай! А узбек упал — и его бьют прикладами и сапогами.
Не беда, это не будет сфотографировано для "Дейли Экспресс". И начальника
конвоя до его глубокой старости никто никогда не будет судить.

И [воронки] тоже пришли из истории. Тюремная карета, описанная Бальзаком
— чем не воронок? Только медленней тащится и не набивают так густо.
Правда, в 20-е годы еще гоняли арестантов пешими колоннами по городам,
даже по Ленинграду, на перекрестках они останавливали движение.
("Доворовались?" — корили их с тротуаров. Еще ж никто не знал великого
замысла канализации...)
Но, живой к техническим веяниям, Архипелаг не опоздал перенять [черного
ворона], а ласковей — [воронка]. На еще булыжные мостовые наших улиц первые
воронки вышли с первыми же грузовиками. Они были плохо подрессорены, в них
сильно трясло — но и арестанты становились не хрустальные. Зато укупорка
уже тогда, в 1927 году, была хороша: ни единой щелки, ни электрической
лампочки внутри, уже нельзя было ни дохнуть, ни глянуть. И уже тогда
набивали коробки воронков стоя до отказу. Это не так, чтобы было нарочито
задумано, а — колёс не хватало.
Много лет они были серые стальные, откровенно тюремные. Но после войны в
столицах спохватились — стали красить их снаружи в радостные тона и писать
сверху "Хлеб" (арестанты и были хлебом строительств), "Мясо" (верней бы
написать — "кости"), а то и "Пейте советское шампанское!"
Внутри воронок может быть просто бронированным кузовом — пустым загоном.
Может иметь скамейки вкруговую вдоль стен. Это — вовсе не удобство, это
хуже: втолкают столько же людей, сколько помещается стоймя, но уже друг на
друга как багаж, как тюк на тюк. Могут воронки иметь в задке [бокс] — узкий
стальной шкаф на одного. И могут целиком быть [боксированы]: по правому и
левому борту одиночные шкафики, они запираются как камеры, а коридор для
вертухая.
Такого сложного пчелиного устройства и вообразить нельзя, глядя на
хохочущую девицу с бокалом: "Пейте советское шампанское!"
В воронок вас загоняют всё с теми же окриками конвоиров со всех сторон
"Давай! Давай! Быстрей!" — чтоб вам некогда было оглянуться и сообразить
побег, вас загоняют совом да пихом, чтобы вы с мешком застряли в узкой
дверце, чтоб стукнулись головой о притолоку. Защелкивается с усилием
стальная задняя дверь — и поехали!
Конечно, в воронке редко возят часами, а то — двадцать-тридцать минут.
Но и швыряет же, но и костоломка, но и бока же намнёт вам за эти полчаса, но
голова ж пригнута, если вы рослый — вспомнишь, пожалуй, уютный столыпин.
А еще воронок — это новая перетасовка, новые встречи, из которых самые
яркие, конечно, — с блатными. Может быть, вам не пришлось быть с ними в
одном купе, может быть и на пересылке вас не сведут в одну камеру, — но
здесь вы отданы им.
Иногда так тесно, что даже и уркам несручно бывает [курочить]. *(15)
Ноги, руки ваши между тел соседей и мешков зажаты как в колодках. Только на
ухабах, когда всех перетряхивает, отбивая печенки, меняет вам и положение
рук-ног.
Иногда — попросторнее, урки за полчаса управляются проверить содержимое
всех мешков, отобрать себе [бациллы] и лучшее из [барахла]. От драки с ними
скорее всего вас удержат трусливые и благоразумные соображения (и вы по
крупицам уже начинаете терять свою бессмертную душу, всё полагая, что
главные враги и главные дела где-то еще впереди, и надо для них поберечься).
А может быть вы размахнетесь разок — и вам между ребрами всадят нож.
(Следствия не будет, а если будет — блатным оно ничем не грозит: только
[притормозятся] на пересылке, не поедут в дальний лагерь. Согласитесь, что в
схватке социально-близкого с социально-чуждым не может государство стать за
последнего.)
Отставной полковник Лунин, осоавиахимовский чин, расказывал в бутырской
камере в 1946 году, как при нём в московском воронке, в день восьмого марта,
за время переезда от городского суда до Таганки, урки в очередь изнасиловали
девушку-невесту (при молчаливом бездействии всех остальных в воронке). Эта
девушка утром того же дня, одевшись поприятнее, пришла на суд еще как
вольная (её судили за самовольный уход с работы — да и то гнусно
подстроенный её начальником, в месть за отказ с ним жить.) За полчаса до
воронка девушку осудили на пять лет по Указу, втолкнули в этот воронок и вот
теперь среди бела дня, где-то на Садовом кольце ("Пейте советское
шампанское!") обратили в лагерную проститутку. И сказать ли, что это учинили
блатные? А не тюремщики? А не тот её начальник?

Блатная нежность! — изнасилованную девушку они тут же и ограбили: сняли
с неё парадные туфли, которыми она думала судей поразить, кофточку,
перетолкнули конвою, те остановились, сходили водки купили, сюда передали,
блатные еще и выпили за счет девочки.
Когда приехали в Таганскую тюрьму, девушка надрывалась и жаловалась.
Офицер выслушал, зевнул и сказал:
— Государство не может предоставлять вам каждому отдельный транспорт. У
нас таких возможностей нет.
Да, воронки — "узкое место" Архипелага. Если в столыпиных нет
возможности отделить политических от уголовных, то в воронках нет
возможности отделить мужчин от женщин. Как же уркам между двумя тюрьмами не
пожить "полной жизнью"?
Ну, а если б не урки — то спасибо воронкам за эти короткие встречи с
женщинами! Где же в тюремной жизни их увидеть, услышать и прикоснуться к
ним, как не здесь?
Как-то раз, в 1950 году, везли нас из Бутырок на вокзал очень просторно
— человек четырнадцать в воронке со скамьями. Все сели, и вдруг последнюю
втолкнули к нам женщину, одну. Она села у самой задней дверцы, сперва
боязливо — с четырнадцатью мужчинами в темном ящике, ведь тут защиты
никакой. Но с нескольких слов стало ясно, что все здесь свои, Пятьдесят
Восьмая.
Она назвалась: Репина, жена полковника, села вслед за ним. И вдруг
молчаливый военный такой молодой, худенький, что быть бы ему лейтенантом,
спросил: "Скажите, а вы не сидели с Антониной И..?" "Как? А вы — ей муж?
Олег?" — "Да" — "Подполковник И.?.. Из Академии Фрунзе??" — "Да!"
Что это было за "да!" — оно выходило из перехваченного горла, и страха
УЗНАТЬ в нём было больше, чем радости. Он пересел к ней рядом. Через две
маленьких решетки в двух задних дверях проходили расплывчатые сумеречные
пятна летнего дня и на ходу воронка пробегали, пробегали по лицу женщины и
подполковника. "Я сидела с ней под следствием четыре месяца в одной камере".
— "Где она сейчас?" — "Всё это время она жила только вами! Все её страхи
были не за себя, а за вас. Сперва — чтоб вас не арестовали. Потом — чтоб
осудили вас помягче." — "Но что с ней сейчас?" — "Она винила себя в вашем
аресте. Ей так было тяжело!" — "Где она сейчас?!" — "Только не пугайтесь.
— Репина уже положила руки ему на грудь как родному. — Она этого
напряжения не выдержала. Её взяли от нас. У неё немножко... смешалось... Вы
понимаете?.."
И крохотная эта бурька, охваченная стальными листами, проезжает там мирно
в шестирядном движении машин, останавливаясь перед светофорами, показывая
повороты.
С этим Олегом И. я только-только что познакомился в Бутырках и вот как.
Согнали нас в вокзальный бокс и приносили из камеры хранения вещи. Подозвали
к двери разом его и меня. За раскрытою дверью в коридоре надзирательница в
сером халате, разворашивая содержимое его чемодана, вытряхнула оттуда на пол
золотой погон подполковника, уцелевший невесть как один, и сама не заметила
его, наступила ногой на его большие звёзды.
Она попирала его ботинками как для кинокадра.
Я показал ему: "Обратите внимание, товарищ подполковник!"
И. потемнел. У него в

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.