Купить
 
 
Жанр: Драма

Архипелаг ГУЛАГ (весь)

страница №13

тое при мне — для
моего осуждения.
То есть, как — чемодан? Он, сержант, хотел, чтобы я, офицер, взял и нес
чемодан? то есть, громоздкую вещь, запрещенную новым внутренним уставом? а
рядом с порожними руками шли бы шесть [рядовых]? И — представитель
побежденной нации?
Так сложно я всего не выразил сержанту, но сказал:
— Я — офицер. Пусть несет немец.
Никто из арестантов не обернулся на мои слова: оборачиваться было
воспрещено. Лишь сосед мой в паре, тоже SU, посмотрел на меня с удивлением
(когда они покидали нашу армию, она еще была не такая).
А сержант контрразведки не удивился. Хоть в глазах его я, конечно, не был
офицер, но выучка его и моя совпадали. Он подозвал ни в чём не повинного
немца и велел нести чемодан ему, благо тот и разговора нашего не понял.
Все мы, остальные, взяли руки за спину (при военнопленных не было ни
мешочка, с пустыми руками они с родины ушли, с пустыми и возвращались), и
колонна наша из четырех пар в затылок тронулась. Разговаривать с конвоем нам
не предстояло, разговаривать друг с другом было совершенно запрещено в пути
ли, на привалах или на ночевках... Подследственные, мы должны были идти как
бы с незримыми перегородками, как бы удавленные каждый своей одиночной
камерой.
Стояли сменчивые ранне-весенние дни. То распространялся реденький туман,
и жидкая грязца унывно хлюпала под нашими сапогами даже на твердом шоссе. То
небо расчищалось, и мягкожелтоватое, еще неуверенное в своем даре солнце
грело почти уже обтаявшие пригорки и прозрачным показывало нам мир, который
надлежало покинуть. То налетал враждебный вихрь и рвал с черных туч как
будто и не белый даже снег, холодно хлестал им в лицо, в спину, под ноги,
промачивая шинели наши и портянки.
Шесть спин впереди, постоянных шесть спин. Было время разглядывать и
разглядывать корявые безобразные клейма SU и лоснящуюся черную ткань на
спине немца. Было время и передумать прошлую жизнь и осознать настоящую. А я
— не мог. Уже перелобаненный дубиною — не осознавал.
Шесть спин. Ни одобрения, ни осуждения не было в их покачивании.
Немец вскоре устал. Он перекладывал чемодан из руки в руку, брался за
сердце, делал знаки конвою, что нести не может. И тогда сосед его в паре,
военнопленный, Бог знает что отведавший только что в немецком плену (а может
быть и милосердие тоже) — по своей воле взял чемодан и понёс.
И несли потом другие военнопленные, тоже безо всякого приказания конвоя.
И снова немец.
Но не я.
И никто не говорил мне ни слова.
Как-то встретился нам долгий порожний обоз. Ездовые с интересом
оглядывались, иные вскакивали на телегах во весь рост, пялились. И вскоре я
понял, что оживление их и озлобленность относились ко мне — я резко
отличался от остальных: шинель моя была нова, долга, облегающе сшита
по-фигуре, еще не спороты были петлицы, в проступившем солнце горели дешевым
золотом несрезанные пуговицы. Отлично видно было, что я — офицер,
свеженький, только что схваченный. Отчасти, может быть, само это низвержение
приятно взбудоражило их (какой-то отблеск справедливости), но скорее в
головах их, начиненных политбеседами, не могло уместиться, что вот так могут
взять и их командира роты, а решили они дружно, что я — с ТОЙ стороны.
— Попался, сволочь власовская?!.. Расстрелять его, гада!! --
разгоряченно кричали ездовые в тыловом гневе (самый сильный патриотизм
всегда бывает в тылу) и еще многое оснащали матерно.
Я представлялся им неким международным ловкачом, которого, однако, вот
поймали — и теперь наступление на фронте пойдет еще быстрей, и война
кончится раньше.
Что' я мог ответить им? Единое слово мне было запрещено, а надо каждому
объяснить всю жизнь. Как оставалось мне дать им знать, что я — не
диверсант? что я — друг им? что это из-за них я здесь? Я — улыбнулся...
Глядя в их сторону, я улыбался им из этапной арестантской колонны! Но мои
оскаленные зубы показались им худшей насмешкой, и еще ожесточенней, еще
яростней они выкрикивали мне оскорбления и грозили кулаками.
Я улыбался, гордясь, что арестован не за воровство, не за измену или
дизертирство, а за то, что силой догадки проник в злодейские тайны Сталина.
Я улыбался, что хочу и может быть еще смогу чуть подправить российскую нашу
жизнь.
А чемодан мой тем временем — несли...
И я даже не чувствовал за то укора! И если б сосед мой, ввалившееся лицо
которого обросло уже двухнедельной мягкой порослью, а глаза были переполнены
страданием и познанием, — упрекнул бы меня сейчас яснейшим русским языком
за то, что я унизил честь арестанта, обратясь за помощь к конвою, что я
возношу себя над другими, что я надменен, — я НЕ ПОНЯЛ бы его! Я просто не
понял бы — О Ч-М он говорит? Ведь я же — офицер!..
Если бы семерым из нас надо было бы умереть на дороге, а восьмого конвой
мог бы спасти — что мешало мне тогда воскликнуть:
— Сержант! Спасите — меня. Ведь я — офицер!..

Вот что такое офицер, даже когда погоны его не голубые!
А если еще голубые? Если внушено ему, что еще и среди офицеров он --
соль? Что доверено ему больше других и знает он больше других и за всё это
он должен подследственному загонять голову между ногами и в таком виде
пихать в трубу?
Отчего бы и не пихать?..
Я приписывал себе бескорыстную самоотверженность. А между тем был --
вполне подготовленный палач. И попади я в училище НКВД при Ежове — может
быть у Берии я вырос бы как раз на месте?..
Пусть захлопнет здесь книгу тот читатель, кто ждет, что она будет
политическим обличением.
Если б это так просто! — что где-то есть черные люди, злокозненно
творящие черные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить.
Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И
кто' уничтожит кусок своего сердца?..
В течение жизни одного сердца эта линия перемещается на нём, то теснимая
радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру. Один и тот
же человек бывает в свои разные возрасты, в разных жизненных положениях --
совсем разным человеком. То к дьяволу близко. То и к святому. А имя — не
меняется, и ему мы приписываем всё.
Завещал нам Сократ: [Познай самого себя!]
И перед ямой, в которую мы уже собрались толкать наших обидчиков, мы
останавливаемся, оторопев: да ведь это только сложилось так, что палачами
были не мы, а они.
А кликнул бы Малюта Скуратов [[нас]] — пожалуй, и мы б не сплошали!..
От добра до худа один шаток, говорит пословица.
Значит, и от худа до добра.
Как только всколыхнулась в обществе память о тех беззакониях и пытках,
стали нам со всех сторон толковать, писать, возражать: ТАМ (в НКГБ — МГБ)
были и [хорошие]!
Их-то "хороших" мы знаем: это те, кто старым большевикам шептали
"держись!" или даже подкладывали бутербродик, а остальных уж подряд пинали
ногами. Ну, а выше партий — хороших по-человечески — не было ли там?
Вообще б их там быть не должно: таких туда брать избегали, при приеме
разглядывали. Такие сами исхитрялись, как бы отбиться. *(20) Кто ж попадал
по ошибке — или встраивался в эту среду или выталкивался ею, выживался,
даже падал на рельсы сам. А всё-таки — не оставалось ли?..
В Кишиневе молодой лейтенант-гебист приходил к Шиповальникову еще за
месяц до его ареста: уезжайте, уезжайте, вас хотят арестовать! (сам ли? мать
ли его послала спасти священника?) А после ареста досталось ему же и
конвоировать отца Виктора. И горевал он: отчего ж вы не уехали?
Или вот. Был у меня командир взвода лейтенант Овсянников. Не было мне на
фронте человека ближе. Полвойны мы ели с ним из одного котелка и под
обстрелом едали, между двумя разрывами, чтоб суп не остывал. Это был парень
крестьянский с душой такой чистой и взглядом таким непредвзятым, что ни
училище то самое, ни офицерство его нисколько не испортили. Он и меня
смягчал во многом. Всё свое офицерство он поворачивал только на одно: как бы
своим солдатам (а среди них — много пожилых) сохранить жизнь и силы. От
него первого я узнал, что' есть сегодня деревня и что' такое колхозы. (Он
говорил об этом без раздражения, без протеста, а просто — как лесная вода
отражает деревья до веточки.) Когда меня посадили, он сотрясён был, писал
мне боевую характеристику получше, носил комдиву на подпись.
Демобилизовавшись, он еще искал через родных — как бы мне помочь (а год был
— 1947-й, мало чем отличался от 37-го!) Во многом из-за него я боялся на
следствии, чтоб не стали читать мой "Военный дневник": там были его
рассказы. — Когда я реабилитировался в 1957-м, очень мне хотелось его
найти. Я помнил его сельский адрес. Пишу раз, пишу два — ответа нет.
Нашлась ниточка, что он окончил Ярославский пединститут, оттуда ответили:
"направлен на работу в органы госбезопасности". Здорово! Но тем интересней!
Пишу ему по городскому адресу — ответа нет. Прошло несколько лет, напечатан
"Иван Денисович". Ну, теперь-то отзовется! Нет! Еще через три года прошу
одного своего ярославского корреспондента сходить к нему и передать письмо в
руки. Тот сделал так, мне написал: "да он, кажется, и Ивана Денисовича не
читал..." И правда, зачем им знать, как осуждённые там дальше?.. В этот раз
Овсянников смолчать уже не мог и отозвался: "После института предложили в
органы, и мне представилось, что так же успешно будет и тут. (Что' --
[успешно]?..) Не преуспевал на новом поприще, кое-что не нравилось, но
работаю "без палки", если не ошибусь, то товарища не подведу. (Вот и
оправдание — товарищество!) Сейчас уже не задумываюсь о будущем".
Вот и всё... А писем прежних он будто бы не получал. Не хочется ему
встречаться. (Если бы встретились — я думаю, эту всю главу я написал бы
получше.) Последние сталинские годы он был уже следователем. Те годы, когда
закатывали по [четвертной] всем подряд. И как же все переверсталось там в
сознании? Как затемнилось? Но помня прежнего родникового самоотверженного
парня, разве я могу поверить, всё бесповоротно? что не осталось в нём живых
ростков?..

Когда следователь Гольдман дал Вере Корнеевой подписывать 206-ю статью,
она смекнула свои права и стала подробно вникать в дело по всем семнадцати
участникам их "религиозной группы". Он рассвирепел, но отказать не мог. Чтоб
не томиться с ней, отвел её тогда в большую канцелярию, где сидело
сотрудников разных с полдюжины, а сам ушел. Сперва Корнеева читала, потом
как-то возник разговор, от скуки ли сотрудников, — и перешла Вера к
настоящей религиозной проповеди вслух. (А надо знать её. Это — светящийся
человек, с умом живым и речью свободной, хотя на воле была только слесарем,
конюхом и домохозяйкой.) Слушали её затаясь, изредка углубляясь вопросами.
Очень это было для них всех с неожиданной стороны. Набралась полная комната,
и из других пришли. Пусть это были не следователи — машинистки,
стенографистки, подшиватели папок — но ведь [их] среда, [Органы] же, 1946
года. Тут не восстановить её монолога, разное успела она сказать. И об
изменниках родине — а почему их не было в Отечественную войну 1812 года,
при крепостном-то праве? Уж тогда естественно было им быть! Но больше всего
она говорила о вере и верующих. РАНЬШЕ, говорила она, всё ставилось у вас на
разнузданные страсти — "грабь награбленное", и тогда верующие вам
естественно мешали. Но сейчас, когда вы хотите СТРОИТЬ и блаженствовать на
этом свете — зачем же вы преследуете лучших своих граждан? Это для вас же
— самый дорогой материал: ведь над верующим не надо контроля, и верующий не
украдёт, и не отлынет от работы. А вы думаете построить справедливое
общество на шкурниках и завистниках? У вас всё и разваливается. Зачем вы
плюёте в души лучших людей? Дайте церкви истинное отделение, не трогайте её,
вы на этом не потеряете! Вы материалисты? Так положитесь на ход образования
— что, мол, оно развеет веру. А зачем арестовывать? — Тут вошел Гольдман и
грубо хотел оборвать. Но все закричали на него: "Да заткнись ты!.. Да
замолчи!.. Говори, говори, женщина!" (А как назвать её? Гражданка? Товарищ?
Это всё запрещено, запуталось в условностях. Женщина!

ак Христос обращался, не ошибешься.) И Вера продолжала при своем следователе!!
Так вот эти слушатели Корнеевой в гебистской канцелярии — почему так
живо легло к ним слово ничтожной заключённой?
Тот же Д. П. Терехов до сих пор помнит своего первого приговоренного к
смерти: "было жалко его". Ведь на чём-то сердечном держится эта память. (А с
тех пор уже многих не помнит и счета им не ведет) *(21)
Как не ледян надзорсостав Большого Дома — а самое внутреннее ядрышко
души, от ядрышка еще ядрышко — должно в нём остаться? Рассказывает Н. П-ва,
что как-то вела её на допрос бесстрастная немая безглазая ВЫВОДНАЯ — и
вдруг где-то рядом с Большим Домом стали рваться бомбы, казалось — сейчас и
на них. И выводная кинулась к своей заключённой и в ужасе обняла её, ища
человеческого слития и сочувствия. Но отбомбились. И прежняя безглазость:
"Возьмите руки назад! Пройдите!"
Конечно, эта заслуга невелика — стать человеком в предсмертном ужасе.
Как и не доказательство доброты — любовь к своим детям ("он хороший
семьянин" часто оправдывают негодяев). Председателя Верховного Суда И. Т.
Голякова хвалят: любил копаться в саду, любил книги, ходил в букинистические
магазины, хорошо знал Толстого, Короленко, Чехова, — и что' ж у них
перенял? сколько тысяч загубил? Или, например, тот полковник, друг Иоссе,
еще и во Владимирском изоляторе хохотавший, как он старых евреев запирал в
погреб со льдом, — во всех беспутствах своих боялся, чтоб только не узнала
жена: она верила в него, считала благородным, и он этим дорожил. Но смеем ли
мы принять это чувство за плацдармик добра на его сердце?
Почему так цепко уже второе столетие они дорожат цветом небес? При
Лермонтове были — "и вы, мундиры голубые!", потом были голубые фуражки,
голубые погоны, голубые петлицы, им велели быть не такими заметными, голубые
поля все прятались от народной благодарности, все стягивались на их головах
и плечах — и остались кантиками, ободочками узкими, — а всё-таки голубыми!
Это — только ли маскарад?
Или всякая чернота должна хоть изредка причащаться неба?
— Красиво бы думать так. Но когда узнаешь, в какой форме тянулся к
святому, например, Ягода... Рассказывает очевидец (из окружения Горького, в
то время близкого к Ягоде): в поместье Ягоды под Москвой в предбаннике
стояли иконы — специально для того, что Ягода со товарищами, раздевшись,
стреляли в них из револьверов, а потом шли мыться...
Как это понять: ЗЛОДЕЙ? Что это такое? Есть ли это на свете?
Нам бы ближе сказать, что не может их быть, что нет их. Допустимо сказке
рисовать злодеев — для детей, для простоты картины. А когда великая мировая
литература прошлых веков выдувает и выдувает нам образы густочерных злодеев
— и Шекспир, и Шиллер, и Диккенс — нам это кажется отчасти уже балаганным,
неловким для современного восприятия. И главное: как нарисованы эти злодеи?
Их злодеи отлично сознают себя злодеями и душу свою — черной. Так и
рассуждают: не могу жить, если не делаю зла. Дай-ка я натравлю отца на
брата! Дай-ка упьюсь страданиями жертвы! Яго отчетливо называет свои цели и
побуждения — черными, рожденными ненавистью.
Нет, так не бывает! Чтобы делать зло, человек должен прежде осознать его
как добро или как осмысленное закономерное действие. Такова, к счастью,
природа человека, что он должен искать оПРАВДАние своим действиям.

У Макбета слабы были оправдания — и загрызла его совесть. Да и Яго --
ягненок. Десятком трупов обрывалась фантазия и душевные силы шекспировских
злодеев. Потому что у них не было [[идеологии]].
Идеология! — это она даёт искомое оправдание злодейству и нужную долгую
твердость злодею. Та общественная теория, которая помогает ему перед собой и
перед другими обелять свои поступки, и слышать не укоры, не проклятья, а
хвалы и почет. Так инквизиторы укрепляли себя христианством, завоеватели --
возвеличением родины, колонизаторы — цивилизацией, нацисты — расой,
якобинцы (ранние и поздние) — равенством, братством, счастьем будущих
поколений.
Благодаря ИДЕОЛОГИИ досталось 20-му веку испытать злодейство миллионное.
Его не опровергнуть, не обойти, не замолчать — и как же при этом осмелимся
мы настаивать, что злодеев — не бывает? А кто ж эти миллионы уничтожал? А
без злодеев — Архипелага бы не было.
Прошел слух в 18-м — 20-м годах, будто Петроградская ЧК и Одесская своих
осуждённых не всех расстреливали, а некоторыми кормили (живьём) зверей
городских зверинцев. Я не знаю, правда это или навет, и если были случаи, то
сколько. Но я и не стал бы изыскивать доказательств: по обычаю голубых
кантов я предложил бы им доказать нам что это невозможно. А где же в
условиях голода тех лет доставать пищу для зверинца? Отрывать у рабочего
класса? Этим врагам всё равно умирать — отчего ж бы смертью своей им не
поддержать зверохозяйства Республики и так способствовать нашему шагу в
будущее? Разве это — не [целесообразно]?
Вот та черта, которую не переступить шекспировскому злодею, но злодей с
идеологией переходит её — и глаза его остаются ясны.
Физика знает [[пороговые]] величины или явления. Это такие, которых вовсе
нет, пока не перейден некий, природе известный, природою зашифрованный
ПОРОГ. Сколько не свети желтым светом на литий — он не отдаёт электронов, а
вспыхнул слабый голубенький — и вырваны (переступлен порог фотоэффекта)!
Охлаждай кислород за сто градусов, сжимай любым давлением — держится газ,
не сдаётся! Но переступлено сто восемнадцать — и потек, жидкость.
И, видимо, злодейство есть тоже величина пороговая. Да, колеблется,
мечется человек всю жизнь между злом и добром, оскользается, срывается,
карабкается, раскаивается, снова затемняется — но пока не переступлен порог
злодейства — в его возможностях возврат, и сам он — еще в объеме нашей
надежды. Когда же густотою злых поступков или какой-то степенью их или
абсолютностью власти он вдруг переходит через порог — он ушел из
человечества. И может быть — без возврата.

Представление о справедливости в глазах людей исстари складывается из
двух половин: добродетель торжествует, а порок наказан.
Посчастливилось нам дожить до такого времени, когда добродетель хоть и не
торжествует, но и не всегда травится псами. Добродетель битая, хилая, теперь
допущена войти в своем рубище, сидеть в уголке, только не пикать.
Однако никто не смеет обмолвиться о пороке. Да, над добродетелью
измывались, но порока при этом — не было. Да, сколько-то миллионов спущено
под откос — а виновных в этом не было. И если кто только икнет: "а как же
те, кто..." — ему со всех сторон укоризненно, на первых порах дружелюбиво:
"ну что-о вы, товарищи! ну зачем же старые [раны тревожить]?! *(22) А потом
и дубинкой: "Цыц, недобитые! Нареабилитировали вас!"
И вот в Западной Германии к 1966 году осуждено ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТЬ ТЫСЯЧ
преступных нацистов *(23) — и мы захлебываемся, мы страниц газетных и
радиочасов на это не жалеем, мы и после работы остаемся на митинг и
проголосуем: МАЛО! И 86 тысяч — мало! и 20 лет — мало! продолжить!
А у нас осудили (по рассказам Военной Коллегии ВерхСуда) — около ДЕСЯТИ
ЧЕЛОВЕК.
То, что за Одером, за Рейном — это нас печет. А то, что в Подмосковье и
под Сочами за зелеными заборами, а то, что убийцы наших мужей и отцов ездят
по нашим улицам и мы им дорогу уступаем — это нас не печёт, не трогает, это
— "старое ворошить".
А между тем если 86 тысяч западно-германских перевести на нас по
пропорции, это было бы для нашей страны ЧЕТВЕРТЬ МИЛЛИОНА!
Но и за четверть столетия мы никого их не нашли, мы никого их не вызвали
в суд, мы боимся разбредить [их] раны. И как символ их всех живет на улице
Грановского 3 самодовольный, тупой, до сих пор ни в чём не убедившийся
Молотов, весь пропитанный нашей кровью, и благородно переходит тротуар сесть
в длинный широкий автомобиль.
Загадка, которую не нам, современникам, разгадать: ДЛЯ ЧЕГО Германии дано
наказать своих злодеев, а России — не дано? Что ж за гибельный путь будет у
нас, если не дано нам очиститься от этой скверны, гниющей в нашем теле? Чему
же сможет Россия научить мир?
В немецких судебных процессах то там, то сям, бывает дивное явление:
подсудимый берется за голову, отказывается от защиты и ни о чём не просит
больше суд. Он говорит, что череда его преступлений, вызванная и проведенная
перед ним вновь, наполняет его отвращением и он не хочет больше жить.

Вот высшее достижение суда: когда порок настолько осужден, что от него
отшатывается и преступник.
Страна, которая восемьдесят шесть тысяч раз с помоста судьи осудила порок
(и бесповоротно осудила его в литературе и среди молодежи) — год за годом,
ступенька за ступенькой очищается от него.
А что делать нам?.. Когда-нибудь наши потомки назовут несколько наших
поколений — поколениями слюнтяев: сперва мы покорно позволяли избивать нас
миллионами, потом мы заботливо холили убийц в их благополучной старости.
Что же делать, если великая традиция русского покаяния им непонятна и
смешна? что же делать, если животный страх перенести даже сотую долю того,
что они причиняли другим, перевешивает в них всякую наклонность к
справедливости? Если жадной охапкой они держатся за урожай благ, взращенный
на крови погибших?
Разумеется, те, кто крутил ручку мясорубки, ну хотя бы в тридцать седьмом
году, уже немолоды, им от пятидесяти до восьмидесяти лет, всю лучшую пору
свою они прожили безбедно, сытно, в комфорте — и всякое РАВНОЕ возмездие
опоздало, уже не может совершиться над ними.
Но пусть мы будем великодушны, мы не будем расстреливать их, мы не будем
наливать их соленой водой, обсыпать клопами, взнуздывать в "ласточку",
держать на бессонной выстойке по неделе, ни бить их сапогами, ни резиновыми
дубинками, ни сжимать череп железным кольцом, ни втеснять их в камеру как
багаж, чтоб лежали один на другом, — ничего из того, что делали они! Но
перед страной нашей и перед нашими детьми мы обязаны ВСЕХ РАЗЫСКАТЬ И ВСЕХ
СУДИТЬ! Судить уже не столько их, сколько их преступления. Добиться, чтоб
каждый из них хотя бы сказал громко:
— Да, я был палач и убийца.
И если б это было произнесено в нашей стране ТОЛЬКО четверть миллиона раз
(по пропорции, чтоб не отстать от Западной Германии) — так может быть и
хватило бы?
В 20 веке нельзя же десятилетиями не различать, что такое подсудное
зверство и что такое "старое", которое "не надо ворошить"!
Мы должны осудить публично самую ИДЕЮ расправы одних людей над другими!
Молча' о пороке, вгоняя его в туловище, чтоб только не выпер наружу, — мы
СЕЕМ его, и он еще тысячекратно взойдет в будущем. Не наказывая, даже не
порицая злодеев, мы не просто оберегаем их ничтожную старость — мы тем
самым из-под новых поколений вырываем всякие основы справедливости.
Оттого-то они "равнодушные" и растут, а не из-за "слабости воспитательной
работы". Молодые усваивают, что подлость никогда на земле не наказуется, но
всегда приносит благополучие.
И неуютно же, и страшно будет в такой стране жить!

1. От этого сравнения уклониться никому не дано: слишком совпадают и годы
и методы. Еще естественнее сравнивали те, кто сам прошел Гестапо и МГБ, как
Алексей Иванович Дивнич, эмигрант и проповедник православия. Гестапо
обвиняло его в коммунистической деятельности среди русских рабочих в
Германии, МГБ — в связи с мировой буржуазией. Дивнич делал вывод не в
пользу МГБ: истязали и там и здесь, но Гестапо всё же добивалось истины, и
когда обвинение отпало — Дивнича выпустили. МГБ же не искало истины и не
имело намерения кого-либо взятого выпускать из когтей.

2. Это по-ласковому — ПЫТКИ.

3. 1931 г., Ильин.

4. Лютый ярославский следователь Волкопялов — уполномоченный по делам
церкви в Молдавии.

5. Другой Ильин, Виктор Николаевич, бывший генерал-лейтенант
госбезопасности.

6. — Ты — кто? — спросил генерал Серов в Берлине всемирноизвестного
биолога Тимофеева-Рессовского. — А ты — кто? — не расстерялся
Т.-Рессовский со своей наследственной казацкой удалью. — Вы — учёный? --
поправился Серов.

7. Сказал Г. Г-ву ленинградский следователь Шитов.

8. Случай с Васильевым у Иванова-Разумника.

9. Эсфирь Р., 1947

10. Следователь Похилько, Кемеровское ГБ.

11. Школьник Миша Б.

12. Давно у меня есть сюжет рассказа "Испорченная жена". Но, видно, не
соберусь написать, вот он. В одной авиационной дальневосточной части перед
корейской войной некий подполковник, вернувшись из командировки, узнал, что
жена его в больнице. Случилось так, что врачи не скрыли от него, её половая
область повреждена от патологического обращения. Подполковник кинулся к жене
и добился признания, что это — особист их части, старший лейтенант
(впрочем, кажется, не без склонности с её стороны). В ярости подполковник
побежал к особисту в кабинет, выхватил пистолет и угрожал убить. Но очень
скоро старший лейтенант заставил его согнуться и выйти побитым и жалким:
угрозил, что сгноит его в самом ужасном лагере, что тот будет молится о
смерти без мучений. Он приказал ему приня

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.