Купить
 
 
Жанр: Драма

Любовь земная 2. Имя твое

страница №17

ка
выпил еще, закусил пирогом с солеными грибами и мелкорублеными яйцами и,
похваливая
Анюту (чего, спрашивается, дурак ерепенился? Почаще бы ей такие мысли
приходили!),
растянулся в траве навзничь и с мягко туманящейся головой стал следить за
звездами, жмурясь,
когда какая-нибудь из них начинала колоть ему прямо в глаза голубовато-холодным,
острым
лучом. Вот ведь чудеса на свете, думал он в приятной размягченности, говорят, до
тех звезд ни
в какие сроки не доберешься, а как же такое понять? Для чего же тогда они есть,
такие
недоступные? Чудеса! И потом, для чего все на белом свете - бабы, мужики, зачем
он сам?
Зачем, например, он уже четвертый год, не зная продыху, переворачивает с боку на
бок целик?
Как была степь до него, так она, степь, после него и останется. Тогда зачем он?
Эх, надо было
позвать с собой Егорку Дерюгина, сейчас бы спели песню, у Егорки уже хороший
установился
голос... А пить бы он ему не дал, так, чуть-чуть, для настроения...
Одним словом, Митька, как всякий истинно русский человек, вместо того чтобы
натянуть
себе на голову полу пиджака и хорошенько, прилично случаю, всхрапнуть, принялся
ковыряться в мировой душе, да еще стараясь проникнуть поглубже, в самую суть. Он
решил
выпить еще для куражу, а в степи между тем вершилась своя, привычная жизнь. Изза

разогретого горизонта в темных куполообразных громадах подсвеченных облаков
тонким
краешком выглянула луна, помедлила и сразу подпрыгнула в небе, точно ее в
последнюю
минуту кто-то высоко подкинул, и она так и повисла беззвучно в густой синеве
ночного неба,
сразу наполнив мир серебристым движением и шепотом. Степь снова мягко
заструилась на
взгорках, только низины по-прежнему затаенно темнели; казалось, именно там, в
них, в этих
низинах, таилось теперь все живое, а все иное охвачено было каким-то
колдовством; было
странно и неловко видеть среди всего этого человека, жалко и неловко за него,
так он был слаб,
так случаен и ненужен в этом сверкающем, победном торжестве космических
бесстрастных
сил, творящих, ежеминутно разрушающих и воссоздающих красоту, которую вроде бы и
вовсе
не подобало видеть и понимать человеку... Так для кого же и для чего она тогда
предназначалась, эта трепетная красота, ее ведь все равно нельзя было ни
продлить, ни
запечатлеть, ни осмыслить?
Приподнявшись, Митька жадно глядел в степь, лунный свет лился в его
сумеречные,
широко раскрытые глаза, и стало ему так хорошо и свободно, как никогда раньше не
было и, он
это знал, уже никогда не будет. Он не узнавал себя, казалось, это был не он, а
какой-то
совершенно иной человек, который насильно вселился в него и который за него
сейчас видит и
думает, в то же время он чувствовал глубокую внутреннюю зависимость и связь со
всем
происходящим. Какое-то неясное движение послышалось ему рядом, он скосил глаза и
едва
сдержал крик. Он увидал, как в лунном сиянии шевельнулась каменная баба и тупая,
плоская
голова ее в мучительном, непреодолимом желании освободиться судорожно дернулась
раз и
другой... Не в силах вскочить на ноги, Митька задом ёрзанул подальше по склону
кургана и,
откинувшись назад на руки, замер, полуоткрыв рот и жарко дыша. Прорезавшиеся в
камне
горячие продолговатые глаза поймали его, тоска, боль и желание плеснулись из
них, и эта
жадная, зовущая волна обожгла сердце. "Что же это, что, а?" - пробормотал
Митька, уже ясно
различая гибкие голые руки, высокую, маленькую грудь, живот с затемненной
впадиной,
увидел гибкие, плавные линии девичьих бедер и ног; она словно еще билась,
освобождаясь из
каменной оболочки, но Митька уже видел ее всю и видел, что она немо звала и
молила о
помощи... В каком-то буйном и внезапном опьянении сердца Митька бросился вперед,
ударился в светящийся живой камень и почувствовал не боль, а словно бы ожог.

Звонкий,
манящий смех вначале словно оглушил Митьку, на призывные звуки откликнулась
каждая
клеточка тела. Митька круто повернулся, но смех раздавался уже совершенно в ином
месте,
звучал как бы со всех сторон. Митька вытер потный лоб; каменной бабы нигде не
было, даже
того места, на котором она раньше стояла, Митька не мог бы точно указать. Да он
давно и
забыл о ней, в нем все сильнее звучало ощущение гибкого тела дикой девки с
маленькими
грудями и длинными зелеными глазами. Он сейчас и боялся ее, и ждал, он знал:
помани она -
и он пойдет за нею хоть на край света, в него все глубже проникала пьянящая
отрава желания.
Он услышал призывный голос (это был ее голос, он не мог бы теперь спутать его с
миллионами
других) откуда-то издали и тотчас, не раздумывая, бросился в ту сторону,
оставляя в густых
цветущих травах дымящийся лунным серебром след; когда он остановился,
оглядываясь, жадно
дыша, все тело его дрожало от ожидания. Смех и зов послышались совершенно в
другой
стороне, там, где он только что был, и, не владея больше собой, он мгновенно
бросился
обратно, уже почти схватил ее, зеленовато-призрачную, но в тот же момент она
исчезла, и
тотчас послышался издали новый ее призыв; в руках его еще жило и трепетало
ощущение ее
прохладного тела. Он почувствовал, что сходит с ума, что он должен догнать эту
девку, еще
никогда баба не была для него таким влекущим и сладким мучением, и он в ответ на
ее новый
крик сам закричал от тоски и страсти. Она точно ожидала этого крика и
предостерегающе
приложила палец к губам - жест, понятный во все времена и всем народам. Она
осторожно и
плавно взмахнула рукой, он потянулся за ней и удивленно привстал на цыпочки,
чтобы лучше
видеть; отряды молчаливых всадников наполняли степь, они бесшумными тенями
проносились
мимо, казалось, по самому небу, тревожно озаренному отблесками многочисленных
костров, и
исчезали в лунной сквозящей мгле. Сердце Митьки все сильнее наполнялось
трепетной, жадной
дрожью.
"Меня ищут", - шепнула она коротко и точно опалила его зноем, и в тело его
опять
вошла веселая, неукротимая ярость, но теперь он твердо знал, что должен ждать,
он ничего не
сможет сделать сам, по своей воле.
Она взяла его за руку и повела; он шел как во сне, непрестанно озираясь по
сторонам,
теперь уже вся степь была наполнена бесшумными потоками людей и лошадей, высоко
навьюченными верблюдами, острый свет играл в их одинаково неподвижных глазах, и
лес
высоких копий нестройно покачивался над бесчисленными отрядами всадников;
волнами, одна
за другой, накатывались стремительные конники из за далеких горизонтов, и от
этого
молчаливого, грозного движения в сердце вспыхнул страх, страх, похожий на
смертный озноб,
на восторг; из каких неведомых веков, из каких глубин шествовали эти молчаливые
несметные
орды?
"Это я... это все за мной", - услышал он знакомый гортанный голос.
"Кто же ты?" - догадался наконец он спросить.
"Я? - переспросила она, и голос ее был, как журчание весеннего ручья,
прохладен, быстр
и свеж. - Ты меня давно знаешь..."
"Давно", - повторил он послушно, привыкая к ее легким, неслышным шагам,
ничуть не
смущаясь ее наготы, длинные, густые волосы тяжело падали ей на спину и плечи.
Она остановилась и засмеялась, колдовски мерцая глазами.
"Ты - воин", - шепнула она повелительно, устремив беспокойный, горячий
взгляд в
степь, теперь все больше охваченную морем костров.

"Воину нехорошо скрывать свою силу".
Он видел, как вздрогнули ее высоко вырезанные тонкие ноздри, и тотчас она
положила
руки ему на плечи, и вся его одежда исчезла, он стоял перед нею такой же нагой,
как и она, и он
понял, что она уже не убежит, не исчезнет, и спокойно, в ощущении своей власти
над нею,
молча ждал. Как гибкий, осторожный зверек, она слегка прикоснулась к нему всем
телом и
сразу отпрянула. В медлительных ритуальных движениях под резкий, однообразный
звук
неведомого инструмента она совершала какой-то обряд, точно окончательно
освобождалась от
запрета. Он завороженно следил за четкими, почти геометрическими линиями ее
тела, даже не
пытаясь приблизиться к ней, хотя ритм этих движений все теснее смыкался вокруг
него.
Бессознательно доверяясь ритму и повторяя ее движения, он уже был одним
существом с нею.
Вспыхивая всем телом, она снова и снова отступала, и твердые, маленькие соски на
ее груди
трепетали. Танец ее был сосредоточен, яростен и бесстыден. В темной ложбине
между грудями
он увидел частыйг мелкий пот и больше не мог сдержаться. Сладко застонало тело,
он рванулся
к ней и успел схватить ее рвущиеся назад плечи, насильно повернул лицом и прижал
к себе всю
ее - ускользающую, трепещущую, словно в огне. В грудь ему уперлись сильные руки,
но он,
радостно смеясь, легко преодолел это слабое сопротивление, и тогда она
откинулась в его
сомкнувшихся руках и призывно поглядела ему в глаза. И не мольба отпустить, не
трогать, а
затаенный вызов был в этих длинных сумеречных глазах, и он, увлекая ее, упал в
росную траву,
и все тело его заныло в мучительной судороге наслаждения. Он помнил, что укусил
ее за
маленькую, тугую грудь, забрал ртом и стал мять зубами ее прохладный сосок, и
больше ничего
не помнил. Еще чувствуя у себя в руках податливое девичье упругое тело и еще не
придя в себя
от пропасти, в которую стремительно падал, Митька ошалело открыл глаза;
мучительный стон
и трепет обладания еще не умолкли в теле...
Солнце вот-вот готово было показаться, и было уже совершенно светло; Митька
сел,
огляделся, совершенно не понимая пока, где он и что с ним случилось. Неподалеку
по-прежнему резко темнела широколицая каменная баба, и Митька с недоверием и
даже
испугом торопливо ощупал себя. Он был одет, и одежда его сильно отсырела от
росы.
Пережитое ночью с такой силой еще жило в нем, что он помнил малейшую
подробность; он
встал, и голова у него закружилась, сладкая отрава, видать, крепко въелась в
него, он закинул
руки за голову, со стоном потянулся и замер и быстро, с надеждой оглянулся. Ему
почудился за
спиной шорох, неясное движение, но каменная баба продолжала стоять на прежнем
месте, и
только в плоском, изъеденном временем камне, в едва намеченных губах таилась
усмешка,
замершее в последний миг движение...
Митька на всякий случай обошел бабу со всех сторон, навстречу ему неслось
дружное
стрекотание кузнечиков; он жадно выпил квасу, растянулся на старом месте и
проспал
несколько часов глубоким, спокойным сном.
Когда он через день вернулся домой, Анюта встретила его по-прежнему
кроткая, с
чистым, ровным пробором в девичьи гладко убранных волосах; Митька мог быть
истинно
доволен укрощенной женой, но еще долго и в самые неподходящие моменты ему
мерещилась
зеленоглазая голая девка с распущенными волосами, ее сладко торчащие в стороны
твердые
груди с маленькими сосками, ее горчащие степной полынью жадные губы. Анюта даже
начала
подглядывать за ним - не завелась ли ненароком другая, может, та же Зинка
Полетаиха, уж
больно отчаянная да бесстыжая, если наметит что, с живым мясом оторвет; недаром
же на
Митьку теперь временами накатывало что-то совсем непонятное, он никого не
замечал и
никого не хотел видеть, и вывести его из этого состояния могла только тихонько
подсылаемая к
нему Настенка... Она бесстрашно карабкалась на колени к безучастно сидевшему
Митьке,
обхватывала его толстыми ручонками, насильно поворачивала к себе и начинала
лопотать
что-то свое, ведомое только им двоим.

- Погодь, погодь, - шелестела бабка Илюта, когда встревоженная Анюта
начинала
жаловаться на мужа, - мужику тоже надо дать перебеситься, кровь в нем играет...
Погодь...
все пройдет... вот ужо...

3


Весна переходит в лето без заметных усилий, и лето так же незаметно
переходит в осень;
жухнут травы, идут монотонные дожди, идут по два-три дня, а то и неделями; жизнь
кажется
бесцельной, бессмысленной тратой сил, расползаются из берегов переполненные
свинцовые
реки, невесело темнеют мокрые леса, в полях осенняя тусклость и все то же
щемящее
беспокойство. Где-то под самыми тучами, ползущими над землею низко и рвано,
прокричат
гуси или в грустной обреченности простонут редкие теперь журавли, и опять шум
дождя да
шорох ветра, опять человек вздрагивает от каждого неясного звука и ему все
кажется, что еще
минута - и он окажется лицом к лицу с темной загадкой, на которую он и не думал,
и не хочет
получить ответа...
Осень начинается где-то в конце августа; возьмется на бахче переспелый
арбуз сочащейся
кроваво-красной извилистой трещиной, и тотчас в великом множестве слетятся мухи
и
наползут муравьи на это нечаянное сладкое, дурманящее пиршество, будет вся эта
многочисленная суетливая мелкота лакомиться сытным, прохладным соком земли, и
разыграются на этом пиршестве свои трагедии и битвы: один из муравьев свирепо
налетит на
другого, тот послушно отступит по закону слабого, заискивающе пошевелит усиками,
узнавая;
или муха безвозвратно завязнет в сочной мякоти, а муравьи уж тут как тут, бегут,
торопятся на
ее отчаянное жужжание, перекусывают ноги и крылья, еще живую куда-то с упоением
тащат,
цепляясь друг за друга и передавая друг другу добычу; все вокруг согласно
волнуется и шумит,
солнце светит, ветер жарко стелется по земле. Сухо. Но оторвется с клена яркий,
узорчатый
лист, косо пролетит к земле, заворачивая вверх то один, то другой край, затем
мягко коснется
земли и останется лежать ярким пятном, и тотчас неосознанная тревога и грусть
шевельнут
душу. Осень уже недалеко, это ее первое, осторожное дыхание, оно будет густеть и
крепнуть с
каждым днем и скоро кричащим гулом красок окутает леса и сады и вдруг двумятремя

ударами крепкого ветра и дождя разом собьет эти гулкие, кричащие краски... И
тотчас
проступят голые ветки, станет пустыннее и холоднее, небо поблекнет, а там
подоспеют и
монотонные осенние дожди, затянут мутным пологом овраги и низины, остановят
полевые
работы; дороги покроются жидкими грязевыми потоками, болота разбухнут, села
утонут в
однообразном шелесте дождя, будет низко стлаться над ними горчащий мокрый дымок
из
печных труб. По его запаху в таку осеннюю мокрую ночь можно определить, что у
соседей
варят на ужин или кто потихоньку уже наладил выпариваyие самогона... Осень
накроет и села,
и малые, всего в десяток дворов, хутора, и большие дымные города с их шумом,
стройными
рядами уличных фонарей, мокро заблестит асфальт, грустно нахохлятся отсыревшие
деревянные лошадки на опустевших каруселях, и редкая парочка забредет в темные
аллеи
голого, по-осеннему неуютного городского парка.
Каждый относится к осени по-своему, так же, как к весне или к лету; один,
скажем, любит
осетровый балычок, а другой редьку с крестьянским квасом или перетомившиеся
русские щи,
одним словом, нет в мире одинаковых вкусов и привычек ни в погоде, ни в пище, ни
в чем
другом. В Густищах осень была встречена нерадостно, как и во многих окрестных
селах,
потому что на трудодень, кроме ста двадцати граммов ржи, ничего больше не вышло;
бабы,
приобретшие в войну невероятные способности в смысле экономии, уже все
рассчитали далеко,
чуть ли не на год вперед. Пока можно было перебиться всякими овощами, яблоками и
другими
дарами осени, хлеб нужно сберечь для самого тяжелого времени, для весны, и его
не трогали.

Хорошо уродилась в этом году сахарная свекла на огородах, особенно кто сдобрил
землю
перегноем, и теперь по ночам, плотно занавесив окна, чтобы не пробивался свет,
кое-где гнали
самогон, потихоньку приторговывали им, копили деньги, чтобы уплатить последнюю
четверть
сельхозналога, одеть-обуть ребятишек в школу...
В короткие перерывы между дождями убирали и колхозную свеклу, ухватив за
ботву,
выдергивали из размокшей земли, сбрасывали в кучи; бабы, нахохлившись,
обвязавшись толсто
платками, сидели на ветру, очищая клубни от ботвы и земли, грузили на подводы,
на машины,
увозили на сахарный завод. Но вывезти все не успевали, буртовали тут же, в поле.
Осенью, в конце октября, когда стали пробрызгивать на утренних зорях первые
морозцы,
тихо умер на сто пятом роду жизни дед Макар. В этот день как раз проглянуло
несильное
осеннее солнце, и дед Макар, совсем почти невесомый, выполз погреться на лавочку
перед
убогой, поставленной после войны избенкой. Лукерья, сама сильно постаревшая за
войну,
помогла ему: плотнее запахнула на нем полы старенького, латаного-перелатаного
полушубка,
со смутной жалостью взглянула в его невидящие глаза; вернулась к своим привычным
делам;
нужно было перебрать в погребе картошку, связать в плетенки и развесить лук, а
там и фасоль
надо давно полущить, просушить хорошенько и ссыпать в мешочек... За своей бабьей
работой
Лукерья забывалась, становилась веселее и словно молодела; ей казалось тогда,
что у нее
по-прежнему большая семья - и муж, и дочь, и женатые сыны могут с внучатами в
гости
заглянуть - и что для такого случая всегда нужно иметь хороший припас... тут же
руки у нее
опускались, она несколько минут сидела с потухшим лицом. Она вспоминала, что
мужа у нее
больше нет - сгинул в войну, сынов нет, звери да дикие птицы неприбранные кости,
видать,
растащили... И единственная беспутная дочка где-то на Севере, укатила за своим
нехристем
Захаркой, уж если придет в два-три месяца скупое письмецо - и то радость, и то
праздник. И
сегодня, как только Лукерья усадила свекра на лавочку погреться на солнышке и,
спустившись
в погреб, взялась за картошку, тут же стали опять припоминаться ей дорогие,
навсегда
ушедшие люди. Руки привычно и споро делали свое дело, а перед глазами -
неотвязные,
желанные лица, все больше припоминались ей почему-то Маня да этот лиходей Захар,
так и
засушивший девке жизнь. Война и та не растащила их в разные стороны, думала
осуждающе
Лукерья, отбрасывая побитую, подпорченную картошку в сторону, а здоровую
складывая в
лукошко. "Так у девки хорошей жизни и не вышло, какая-то бродяжка из нее
получилась,
господи, перекати-поле. Не бабья доля, не бабье дело, - вздыхала Лукерья,
привычно
простуженно шмыгая носом. - Грех и судить-то, родная кровь, жалко, детей двое,
куда уж без
мужика, - начинала она спорить сама с собой, оправдывая дочь. - Видать, судьба
ей такая,
как раз впору пришлась. Это как одежка: кто и в шелк разоденется, все на нем
коробом
топорщится, а кто и в холстинке маковым цветом цветет, тут уж ничего не попишешь
-
судьба".
В погребе копился прохладный полумрак, пахло сырой, теплой землей и
сладковатой, еле
ощутимой гнилью. Яркий столб света наискось, врываясь в лаз, разрезал земляной
пол погреба
пополам, какой-то отогревшийся жучок оживленно и бестолково елозил по земле в
солнечном
луче. Лукерья поглядела на продолговатого жучка, с жалостью вздохнула и опять
взялась за
работу. Сверху до нее смутно доходили какие-то неясные звуки, голоса, но она,
погруженная в
свое, не воспринимала их; этот огромный, уже не касающийся ее поток катился
мимо, все
стороной, и ничто в этой посторонней, равнодушно, непрерывно катившейся куда-то
жизни ее
не затрагивало; неожиданно из темного угла на солнечный свет выползла ящерка и
замерла,
затянув пленкой старые глаза. Лукерья изумленно воззрилась на нее, хотела
перекреститься,
сердце взялось жутью: показалось ей, что осталась она совершенно одна на белом
свете. С
трудом переводя дух, Лукерья оглядела темные углы погреба и, не в силах больше
оставаться
одна, отряхнула с колен труху, стараясь сдерживать страх, тяжело выбралась по
ступенькам
приставной лесенки наверх; солнечный ясный свет, разлитый вокруг, ослепил ее.

Прижмурившись, она огляделась кругом. Все вроде было в порядке, дед Макар,
уткнувшись
жиденькой бороденкой в грудь, пригрелся на солнышке и сладко дремал, на другой
стороне
улицы Митька-партизан о чем-то оживленно толковал с Володькой Рыжим. Лукерья
выпростала ухо из-под толстого платка послушать, но Митька как раз в это время,
взявшись за
дверную скобу, кивнул Володьке на прощание, и она так ничего и не услышала.
Тяжело
придерживаясь за верхний венец обруба, Лукерья совсем выбралась из погреба.
"Пора старого
покормить", - решила она, окликая свекра, и, не получив никакого ответа, подошла
к нему.
- Э-эй, старый, - по привычке недовольно сказала она, трогая его за плечо.
Дед Макар, как набитый половой куль, невесомо похилился на бок, затем и
вовсе
опустился на лавку, словно пристраивался поспать подольше; отдергивая руку,
Лукерья в
страхе попятилась. Все было ясно и определенно, у Лукерьи даже жалости не было,
а был
только страх перед простотой случившегося; затем какая-то дрожь передернула лицо
Лукерьи,
она тяжело опустилась на колени перед стариком и тоненько, в голос, заплакала,
потому что
теперь вот она осталась в жизни совершенно одна, никому больше не нужная.
Пытаясь в плаче
уйти от этой сверлившей голову мысли, она тоненько и обреченно причитала на всю
улицу, а
когда очнулась и подняла залитое слезами, запухшее лицо, различила кругом много
народу и
впереди всех - Митьку-партизана с Володькой Рыжим. Мужики стояли с шапками в
руках,
бабы потихоньку всхлипывали, сморкаясь, вперебой утешали Лукерью, уговаривали ее
не
печалиться, что ж, старик отжил свое, и даже с большим лишком, и что он, видно,
богу угоден,
раз господь так ласково приблизил его к себе, без всякого тебе ожидания и
муки...
- Упокой, господь, душу праведную, - набожно обмахнула себя крестом Варечка
Черная, неодобрительно косясь на своего бывшего мужа Володьку Рыжего, хотя он
ничем не
выделялся среди остальных. - Угоден был богу, угоден, - опять перескрестилась
она. - В
старину-то оно как говорили: земля-то и даст, и заберет в свой час. Ох, господи,
прости нас,
грешных!
- Беда, беда, - как эхо, отозвалась Лукерья, - мне и похоронить его побожески
сил не
хватит. Пропала я теперь, люди добрые, совсем пропала...
- Ты это брось, тетка Лукерья, - возмутился Митька-партизан. - Мы деда
Макара
выше фельдмаршала проводим! Такие поминки отгрохаем - земля зашатается! А ну,
мужики,
давай покойного в хату, как положено по его чину - на лавку, в передний угол!
С этой минуты в Густищах и началось нечто никогда до этого не виданное,
хотя и раньше
густищинцы охотно приходили друг к другу на выручку в счастливые моменты свадеб
и
крестин; приходили и тогда, когда беда кому-нибудь незванно-негаданно стукнет в
ворота, но
кончина деда Макара объединила густищинцев как-то особо, и получилось это
естественно и
просто. Умер дед Макар, тот самый, которого отдельно от Густищ никто не
воспринимал, его
не замечали, как не замечают неба над головой или земли под ногами, потому что
они всегда
есть. И поэтому в смерть деда Макара многие даже не сразу поверили, привыкнуть к
мысли, что
его больше нет, было действительно трудно, и в Густищах сразу образовалась
особая атмосфера
сплоченности, какого-то деятельного единого порыва. Во дворе Поливановых все
время
происходило молчаливое организованное движение; старухи под руководством
Салтычихи не
спеша готовили одежду, грели воду, обмывали и обряжали покойника, и Чертычиха,
суетившаяся больше других, как, впрочем, всегда на похоронах, взглянув на
высохшее от
старости, небольшое, с бугристо выступившими суставами тело старика, покоившееся
на
широкой лавке в ожидании последней дани жизни - теплой воды, уже вылитой из
чугунов в
ведра, умилилась.

- Бабы, - сказала она, задавив тяжелый в предчувствии собственного такого
часа
вздох, - старый, он что младенец безгрешный... никакого стыда в нем...
безгрешный,
безгрешный...
Старухи согласно закивали, а Салтычиха, засучив рукава, стала поливать тело
деда
Макара теплой водой из глиняной миски и несильно тереть пучком чистой, еще не
утратившей
золотистого цвета соломы. Переворачивая тело с помощью других старух, Салтычиха
осторожно и тщательно обмыла его, затем умыла покойнику лицо, вымыла уши и шею,
насухо
вытерла чистым льняным полотенцем; его тут повесили просушить, потому что по
обряду оно
должно было быть постлано покойнику в гроб. Затем деда Макара сноровисто и ловко
обрядили в холщовые новые порты и такую же широкую рубаху, подпоясали, руки
сложили на
груди, чтобы они не съезжали в стороны, большие пальцы связали новым носовым
платком. На
лоб приладили бумажный венчик со словами заупокойной молитвы, в исхудавшие
пальцы
пристроили припрятанную до срока тоненькую восковую свечку. К этому времени гроб
поспел:
мужики быстро сколотили его из припасенных самим покойником еще при председателе
Кулике пахучих сосновых досок, и вскоре дед Макар уже лежал в своей последней
домовине, а
Варечка Черная пристроилась у изголовья читать Евангелие и даже для большей
убедительности нацепила на нос старенькие очки в круглой черной оправе; она
только-только
нашла нужную страницу, как раздался тоненький, неожиданно высокий и чистый голос
Лукерьи, заставивший всех одновременно вздрогнуть и затихнуть:
Как я ростила, горющица,
Да роженых своих детушек,
Ночью спать я не ложилася,
Днем на место не садилася...
Лукерья вела высоким, тоскующим, как бы не своим голосом рассказ о самой
себе, лишь
только к покойнику обращалась со своей бедой и болью, и все молча слушали, не
вмешиваясь в
этот разговор. В своем плаче она говорила о своих надеждах и о том, как они не
сбылись и как
ей горько оставаться на белом свете совершенно одной...
В это же время Митька-партизан, взявший на себя обеспечение всей, так
сказать,
материальной стороны (рытья могилы, поминального обеда после похорон), был занят
другим
родом деятельности. В таком деле без водки нельзя было обойтись, и Митька,
призвав на
помощь двух-трех парней вроде Дерюгина Егора, послал их по дворам и сам
отправился
следом; но уж в очень скудное время отошел дед Макар, к вечеру удалось собрать
всего пять
литров самогонки, а это было все равно что ничего. Митька, взглянув на
раздобытые по дворам,
заткнутые чем попало разнокалиберные бутылки, задумался, непрошеная тоска
тронула сердце.
Жил, жил человек, земли за свою жизнь перевернул с боку на бок видимо-невидимо,
детей
родил и детей пережил, а вот умер - и кончилось все, даже нечем проводить в
последнюю
дверь... Кто же установил такой непотребный порядок? Нехорошо, не по людски,
хоть какой
стороной поверни, не по-людски, не должно так быть.
К вечеру опять натянуло тучи, поднялся ветер; прислу

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.